Очерк французской политической поэзии XIX в. — страница 9 из 38

Возмущенный «продажными писаками» Июльской монархии, почтительно оправдывающими злодеяния королей, но безудержно клевещущими на революцию, Моро приходит к оправданию революционного террора.

Как увидит далее читатель, мысль о революционном терроре не являлась непреклонным и глубоко осознанным убеждением поэта, несмотря на его прочно выношенную ненависть ко всякого рода притеснителям народа: она вызывалась только вспышками отчаяния, но мало вязалась с общим его душевным обликом. По своей натуре Моро был кроток, мягок, добр, нежен, даже сентиментален, и надо лишь понять, до какой степени озлобления доводили его личные невзгоды[24], а главное — зрелище трагических бедствий и мук трудового народа в прошлом и настоящем, чтобы поэта обуревала такая жажда отмщения.

Не «проклятою», а «святою эпохой» была для Моро революция XVIII в., ибо народные массы получили в ее пору возможность отплатить своим вековечным насильникам, что, по мысли поэта, является законным правом народа, сколько бы ни требовали реакционные литераторы Июльской монархии, чтобы он «подавил в себе жажду репрессалий» и «не забил вновь на своих врагов неостывший еще набатный колокол» Варфоломеевской ночи.

Моро находит при этом, что террор революции XVIII в. был недостаточен[25], ибо недобитая «феодальная гидра» тотчас же ожила, а «в наши позорные дни» она затевает легитимистские заговоры, объединяясь с богачами в совместной вражде к народу.

Право народа па революционное отмщение является для Моро не только естественным и бесспорным, но и освященным небесами. Рассказывая в сатире «Сожженное село» (19 июля 1833 г.) о деревне, сгоревшей от молнии, поэт-романтик недоволен слепотой архангела, которому надлежало бы «внимательно выбрать место, где ударит меч мщения», испепелить не хижины, а дворцы «новых Валтасаров, которых вынужден терпеть мир».

Природа «меча мщения», следовательно, божественна, но в периоды земных революций он вправе оказаться и в руках притесненного народа, в руках нового Спартака.

Ставя вопрос о народной революции, Моро уже инстинктивно пробивался к мысли о том, что спасение народа в его собственных руках. Уроки действительности убеждали поэта в невозможности улучшить положение народных масс как-либо иначе. Он осознает, например, тщетность своих надежд на то, чтобы растрогать «трон» и «вырвать у скупой казны милостыню» для погорельцев.

Не уверен он и в отзывчивости богачей; он, правда, просит их о помощи тем же погорельцам, но как! — почти угрожая. Он говорит им: помогите, подайте, чтобы народ простил вас, своих притеснителей; вы должны знать, что ваше золото — это пот тех же несчастных, что вы возвращаете им их же добро. Все это напоминает доводы Бартелеми о необходимости для богачей отдавать «нагой нищете» телогрейку и черный хлеб. Но Моро считает нелишним припугнуть богачей и тенью Бабёфа, чуть ли не впервые вводя в поэзию его одиозное для буржуазного общества имя:

Подайте, ведь взметнув свой факел огнезарный,

Бабёфа тень несет иной закон аграрный!

Земля — вулкан; как бог, рассудок вам гласит:

Лишь подаяние сей пламень погасит!

Может быть, в душе поэта и таились какие-то надежды на то, что трон и богачи могли бы помочь народу, если бы захотели, но ничто не укрепляло в нем такой надежды. И когда ему приходится поставить в широком плане тему существующих социальных противоречий, он мечтает лишь о том, чтобы народ сам попытался осуществить свою революцию. Об этом идет речь в знаменитой сатире «Зима» (ноябрь 1833 г.), быстро получившей высокую оценку в революционно-демократической среде и впоследствии исполнявшейся на знаменитых «правительственных» концертах Парижской Коммуны в Тюильрийском дворце.



Гаварни.

Без пристанища


В центре сатиры — тема народа, веками голодного, нищего, дрогнущего от зимних холодов. Зима приятна для одних богачей, отмечает Моро: это время их беззаботного переезда из поместий в веселящийся Париж. Но для народа зима — только усугубление его бесконечных страданий. В ряде волнующих образов обрисовывает поэт бесконечную и как бы непобедимую нужду народа:

Худая женщина с библейскими чертами

Несет, едва плетясь, валежник за плечами,

Чтоб разогреть очаг, кой-как состряпать снедь,

Еще раз накормить детей… и умереть.

По мнению Моро, богачам лучше не всматриваться на улице в прохожих, потому что

… Встретившись неосторожным взором

С нуждою, мерзнущей в отрепьях под забором,

Вы отшатнетесь прочь, нервически дрожа,

Вас жалость полоснет, как лезвие ножа…

Упоминая далее о «бесчисленных горестях», которые «дрожат во мраке, как от лихорадки», или «ползают у ног» богачей, поэт напоминает последним, что за стенами их пиршественного чертога тот же голодный народ, в образе евангельского Лазаря.

Страдает весь народ, но где ж исход из плена?

Заполнят морг тела, что поглотила Сена!

Ваш эгоизм — султан; он правит торжество,

Он много скрыл злодейств, и здесь Босфор его!

Если же стон бесчисленных горемык переходит в ропот, в вопль мести, если закипает мятеж, то к услугам богачей — красноречивые ораторы, навострившиеся кормить народ «хлебом своих речей», доказывая ему, что он ведь завоевал трехцветное знамя — чего же ему еще?

Вот почему, считает Моро, помочь избавлению народа от всех его мук способно только великое народное восстание.

В отличие от Бартелеми, отрицавшего всякие политические требования голодных масс, в отличие от Берто и Вейра, тоже продолжателей «Немезиды», уже акцентировавших в сатире «Красный человек» (издававшейся почти одновременно с «Диогеном») политическую активность народа, но звавших его главным образом к цареубийству, Моро в «Зиме» ставит вопрос иначе: он жаждет восстания, предсказанного «писателями-пророками», цель которого «уравнять» людей, уничтожив все социальные противоречия, угнетение и нищету прошлого. Возможно, что в этой мысли об «уравнении», хотя поэт ее не развил, — нечто от требований бабувистов. Но поэт знает, что старый мир закостенел в своих формах и измениться не захочет. «Тем лучше! — восклицает Моро, находя в этом лишнее оправдание необходимости народного восстания и даже возможных его ошибок и крайностей. — Если в День мести угнетенный и будет заблуждаться, он достоин прощения!»

В этот грозный день, мечтает Моро, народ уже не позволит обмануть себя, не даст вырвать у себя власть, отвергнет предлагаемую перепуганными буржуа его «долю» в победе и воскликнет:

Все мое! Я именуюсь — лев!

Участники такой революции, считал Моро, должны быть совсем особые — это наиболее исстрадавшаяся и наиболее страшная для высших классов часть народа. Это, конечно, та же «святая чернь», воспетая Барбье и Жюлем Мерсье, но и не совсем та. В отличие от народных героев Барбье, умевших лишь храбро умирать на баррикаде, в отличие от Мерсье, только требовавшего от буржуазии уважения к «постоянно обездоленным и лишь постоянно оскорбляемым ими труженикам», которые, однако, вовсе не собираются, «подобно новому Спартаку, отомстить за столько оскорблений» и «удавить своими оковами богачей в их дворцах», Моро имел в виду ту «святую чернь», которая неусыпно хранит память обо всех ее былых разгромленных мятежах, о трагической борьбе своих предков, которая накопила неимоверную волю к мести и поднимется в бой, руководимая именно новым Спартаком и именно для отмщения. Этих участников будущего восстания Моро именует «подземным народом, который, появляясь в дни великих сатурналий запятнал нашу историю множеством отвратительных имен — трюанов, mauvaix garçons, цыган, пастушков, которые падали и возрождались под топором палача!» Поэт перечислил здесь участников средневековых и последующих народных восстаний, крайне отрицательно изображавшихся реакционными историками, с точки зрения которых они и «отвратительны», и «запятнали историю». Несомненно, к этому «подземному народу» поэт причислял и рабочих, о которых, как об участниках Июльской революции, писал в «Сожженом селе», называя их «Ахиллами тайными безвестной Илиады», которые

Блистаньем жарких домн во мгле озарены,

Чьи руки голые огнем опалены…

Но эти образы рабочих или ремесленников растворялись в общей массе «подземного народа» и не являлись его вожаками.

Когда ж настанешь ты, о день мечты моей,

Ты, исправитель зла жестоких прошлых дней,

Всеобщий уровень писателей-пророков,

Предсказанный, увы, вне времени и сроков!

Рассудок шепчет мне: «Мир закоснел, он спит,

Он не изменится!» А сердце говорит:

«Тем лучше, бедный раб во дни святого мщенья,

Хоть заблуждается, — достоин всепрощенья!»

Спартак опять мечом властительным взмахнет,

Народ поднимется, низвергнув старый гнет,

Воспрянет легион бродяг, цыган, каналий,

Грязнивших празднества великих сатурналий,

Вся грозная орда, что, претерпев разгром,

Умеет воскресать под самым топором.

И сытые тогда, боясь голодной голи,

Врагу предложат часть их пиршественной доли,

Но мститель роковой, чей так прекрасен гнев,

Воскликнет: «Все мое! Я именуюсь — лев!»

И разыграются неслыханные сцены,

Которые Иснар вещал народу Сены:

К пустынным берегам, где зыблется камыш,

Напрасно варвары придут искать Париж;

Сотрется даже след великого Содома,

Соборы не спасут его от божья грома;

И ликованьями я встречу серный град,

Что вихри ниспошлют на зачумленный град;

И молодость моя в минуты роковые

Близ лавы огненной согреется впервые!