Земля неподвижна. Или оно хочет сказать, что нечто во мне безразлично, нечто, что я знаю. Я знаю, что Земля движется, но, давайте, пусть это знание существует за скобками; оно есть, я не отрицаю этого, я не отрицаю всех результатов астрономической науки, астрономических наблюдений и так далее, не собираюсь поворачивать вещи вспять, к архаическим представлениям, — нет, я все это знаю. Но я должен это остановить, потому что это работает автоматически и формально как механизм культуры. И в каких-то пунктах, в каких-то важных для меня вещах, работая формально, автоматически, оно что-то мне закрывает, не дает мне что-то видеть, потому что предлагает заранее готовые термины для объяснения. И вот в этой последней фразе, вернее, в словах, из которых составлена эта моя последняя фраза, заложено очень многое. Я сказал: нечто предлагает готовые термины для объяснения, — и это опасно, если переживаемое сразу же канализируется через готовые термины объяснения. Здесь я одновременно хочу ввести различение между описанием феномена, или феноменологическим описанием, и объяснением, или причинным объяснением, объективным объяснением.
Скажем так, давайте перейдем на язык восклицаний, эмоций с восклицательным знаком, чтобы, может быть, таким путем, а не чисто логическим, понять, о чем идет речь. Я напишу по-английски explain away. Здесь стоит предлог away; вы знаете, что это такое, — это «прочь», «от» («удаление от…», «движение от...» и так далее); а explain — это «объяснять». Тогда я поставлю искусственное русское слово — «от-объяснять». Давайте сосредоточимся на этом слове как на ассоциации, полезной для того, чтобы нам мысленно двигаться, или сделаем так, чтобы некое интуитивное восприятие смысла этого слова сопровождало мысленно то, что я буду говорить дальше.
Существует такая работа нашего языка, которая в английском языке хорошо выражена (а в русском хуже) и которая состоит в том, что мы нечто устраняем из своего внимания, из своего интереса, из своей заботы, из своего беспокойства путем объяснения, или отделываемся путем объяснения: «А, это вот то-то!» Вот я перехожу к восклицанию: «Ах, это вот это! Ах, это коньки, все ясно! Это лыжи, все ясно!» На это восклицание: «Ах, это вот это» — феноменология предлагает другое восклицание: «Подождите! Не спешите!» Не спешите — что? Не спешите проскакивать, прыгать к тому, что уже предлагает вам готовое объяснение. А оно, будучи готовым, позволяет нам дальше не думать о том, что мы увидели. В сопоставлении этих восклицаний состоит простой смысл редукции, или эпохé. Очень возвышенные слова, но очень просто объясняемые. Подождите! Не спешите! Не спешите объяснять! Почему не спешите объяснять? Не потому, что объяснение как таковое вообще — это плохое, неприличное занятие, а потому, что в объяснениях может содержаться и часто содержится готовый ответ на что-то, готовая схема понимания и переживания того, что, уложившись в эту схему, теряет что-то в своем содержании.
Понимание такой ситуации, которую я описываю через феноменологию, не есть монополия самой феноменологии, а приобрело очень большое распространение в ХХ веке, и даже в способах литературного описания. И вот пример поэзии и литературы позволит мне, может быть, более конкретно объяснить стилистику, что ли, этой проблемы, такой ее стилистический нерв, который именно на уровне стилистики нужно ухватывать, а не только на уровне определений и понятий, но, кроме стилистического нерва, позволит объяснить также и вообще место самой этой проблемы во всем комплексе смены, или слома, миросозерцаний от классического (внутренние основания которого я показывал во введении) к современному.
Если брать теперь пример литературного описания, то в ХХ веке интересен феномен (среди прочих, конечно, — он не единственный) появления литературных описаний, которые можно было бы назвать литературными описаниями без ответов или, скажем так, без изживания. Ведь когда я сказал: «от-объяснять» (или explain away), я тем самым сказал также и то, что существуют некоторые слова, понятия, связи понятий, логические и семантические, такие, которые, одновременно описывая и объясняя нечто, являются способом для нас изживать в себе какие-то состояния, мысли, чувства. Эта литература, которая, как я сказал, отказывается от изживания, или от ответов, поскольку ответы могут быть способом не ответов, а изживания, то есть устранения чего-то из переживания путем объяснения, — это литература описания; она характеризуется тем, о чем литературоведы могли бы сказать: вот есть неясный, смутный мир каких-то подвешенных, темных, внутри себя не проясненных ощущений, скажем ощущений пустоты, тоски, причем беспричинной.
Так, наблюдая английскую литературу, литературоведы были очень удивлены тем, что в так называемой литературе о рабочем классе или о рабочих появились странные произведения, в которых герой испытывал вполне «интеллигентские» в кавычках чувства (такие чувства, которые почему-то по решению литературоведов или самих интеллектуалов проходят по департаменту переживаний именно интеллигенции, то есть принадлежат только интеллигентам, а другие не могут этого переживать): ощущение выброшенности из процесса жизни (не в том смысле, что его эксплуатируют на заводе, что он плохо живет, что ему нечего есть; нет, внешние признаки его жизни абсолютно благополучны), в общем, некую смутность ощущений, смутность состояний. И дело не в том, что человек испытывает эту смутность состояний, а дело в том, что, литератор описывает смутность состояний, — вот что важно. Почему он описывает смутность состояний? Ведь у литератора, по определению, предполагается некоторая точка зрения, с которой он высказывает свою позицию, оценивает что-то, объясняет.
Скажем, пролетарский писатель (в советском смысле) такую совокупность ощущений, которая реально существует в наблюдаемых им людях, сразу перевел бы в термины положения, ситуации рабочего класса в капиталистическом мире. Но здесь как раз весь феноменологический нерв. Что такое положение класса в обществе или в мире? Это термины теории или термины натурального, естественного представления о мире. Состояния людей, которых я описываю, я наблюдаю, а когда я говорю: «ах, вот это потому, что рабочий класс находится в таком-то положении», то я объясняю или, может быть, изживаю, то есть отделываюсь путем объяснения, и проскакиваю какую-то достоверность, какое-то собственное содержание наблюдаемых мною явлений, состояний, ощущений, — к миру за этими ощущениями и состояниями. Что это за мир за этими ощущениями и состояниями? Просто мир как таковой? Нет, мир научного представления о мире.
Следовательно, феноменологическая процедура содержит в себе антиидеологический, или антиинтеллигентский, замысел, если под интеллигенцией понимать то, что в принципе и следует понимать, а именно определенный слой людей, профессионально занятых окультуриванием и социализацией человеческих субъектов так, чтобы они могли объединяться в данное общество и воспроизводить его законы и способы функционирования. Интеллигенция — это нечто вроде пчелок, но которые не мед выделяют, а идеологический клей, посредством которого только и могут склеиваться социальные структуры.
В античности эта проблема, которую я только что сформулировал, была очень ярко и символически зафиксирована в противопоставлении софистов и Сократа. Сократ — философ, или интеллектуал, но не в смысле специального занятия интеллектуальным трудом, а в смысле бытийной приобщенности к мышлению; в такой бытийной приобщенности к мышлению нет профессиональных различий. В смысле бытийной приобщенности, к мышлению одинаково может быть приобщен и раб, что очень хорошо показывает, кстати, метафора у Платона, если вы помните беседу Сократа с мальчиком-рабом, где Сократ путем наведения вынимает из души раба наличное, уже существовавшее знание теоремы Пифагора, то есть знание истин, врожденных ему. А софисты — это носители просвещения и образования. Но в нашем случае интеллигенты — это не просто носители просвещения и образования, или агенты (двусмысленное слово) процесса окультуривания и социализации, — это носители терминов, схем и способов такого объяснения, которое покоится на сообщении людям того, что есть в мире (то есть в нашем случае мы можем просто более конкретно выразить эту проблему). Человек, который скажет другому человеку, что тому жарко, потому что в мире движутся молекулы, есть софист, или культуртрегер, или интеллигент, или носитель естественного, натурального представления о мире, который распространяет, передает другим готовые схемы объяснения, или изживания, или переживания, то есть пере-живания.
Итак, путем анализа мы обнаруживаем антиидеологический замысел, или внутренний пафос, феноменологии: в феноменологии есть философски построенная, аналитически развернутая попытка завоевать некоторую самостоятельную для мыслителя, для субъекта позицию в идеологическом мире, такую позицию, которая блокировала бы в его сознании и мышлении идеологические напластования, или наросты. Поэтому феноменология так и распространилась (как лесной пожар) по культуре XX века, что при всей сложности аппарата (с его смутными и сложными понятиями, часто вовсе недоступными потребителю в их действительном полном аналитическом содержании, а они действительно сложные, и я излагаю, почти что не употребляя никаких технических понятий самой феноменологии, я все время опускаю технический, понятийный аппарат феноменологии в силу его чудовищной сложности, начиная с проблем эйдологии и кончая проблемой трасцендентального сознания, о котором, правда, мне придется что-то сказать) ее внутренний замысел, смысл, пафос (который прежде всего был доступен нашей культуре) крайне прост, прост в том смысле, что он оказался конгениален потребностям, побуждениям, поискам людей ХХ века, реально переживших на себе его историю.
Феноменологическая редукция требует быть внимательным к феноменам, требует приостановиться, не спешить, вглядеться и, скажем так, резюмируя этот ход, только описывать. Вот что значит слово «описание» — его контекст; то есть весь смысл слова «описание» — в его контексте, а не в самом этом слове. В феноменологии речь идет не о том, что есть нечто необъяснимое в мире, что объяснение вообще никуда не годится, что естественные науки и другие науки жили и работали зря, пользуясь схемами объяснения, и что нужно не объяснять, а описывать. Нет, не об этом речь идет. В феноменологии нет абсолютного противопоставления объяснения и описания в качестве просто неких процедур. Речь идет о противопоставлении их в определенном ходе мышления, или в ходе внимания, если мышление понимать как определенный тип, или род, организованного внимания, настроя. Здесь настаивать на описании — значит настаивать на той же самой редукции, или на той же самой эпохé, на подвешивании, на «подождите! не спешите!». Вы говорите «потому-то». Сказав это, вы устранили нечто готовым объяснением или обращением к готовой сущности в мире, а она не ходит на собственных ногах, она постулирована в мире наукой; обращением к этой готовой сущности вы проскочили мимо содержания, которое стучалось в дверь вашего внимания, хотело вам что-то сказать, само в себе что-то показывало. А вы изволили поспешить. Поспешив, вы ушли — куда? Вы ушли в этот, скажем условно, идеологический, или интеллигентский, мир, который есть мир сущностей, трансцендентных по отношению к процессам моего переживания и сознания.