Очерк современной европейской философии — страница 19 из 108

ний, то есть метафизических допущений и утверждений. Следовательно, если это так, то Ницше все‑таки под метафизикой, или под метафизическим существом, под метафизическим человеком, имеет в виду нечто совершенно особое. Он имеет в виду любой такой способ мысли и поведения, который строится и осуществляется здесь, в посюстороннем мире, так, что человек, или существо, осуществляющее этот акт мысли и поведения, всегда обращается, заходит в некоторый трансцендентный мир. Вот [мир] hic et nunc — здесь и сейчас, а вот некоторый трансцендентный мир — назовем его «трансцендентная перспектива», — здесь живут сущности.

Я говорил, что философ мыслит на языке предельных представлений или предельных предметов, то есть не об эмпирических предметах, а о таких вещах и свойствах, которые есть, свойственны эмпирическим предметам, но, чтобы мыслить о них, мы создаем некоторый полный, законченный, предельно представленный предмет. Вот, скажем, я приводил пример — сверхчеловек и человек. Эта антитеза есть способ говорить, а не описание реально существующих вещей, способ говорить о том, что есть в человеке. Чтобы говорить об этом, я изобрел предметы, они называются полными или предельно представленными; на другом языке такого рода полные, предельно представленные предметы суть сущности. Например, сущностью геометрии является точка, не имеющая объема и измерения; она не существует, но о ней рассуждают или посредством этой точки рассуждают. И в мышлении существует допущение, что есть некоторый мир идеальных предметов, или сущностей, он же есть и мир законов. Так вот, мое поведение и мышление здесь организуются так, чтобы то, что я думаю, или то, как я поступаю, получало оправдание и основание в той мере, в какой это выводимо из мира сущностей.

Приведу такой пример: в нашем не очень развитом и не очень грамотном моральном языке мы очень часто говорим, что нравственно то, что служит делу социализма. Это типичный пример метафизической фразы, она произносится метафизическим существом. В каком смысле метафизической? Посмотрите на строение этой фразы. Она предполагает, что что‑то должно делаться hic et nunc и иметь оправдание в той мере, в какой это может быть поставлено элементом в цепочку движения к социализму, а социализм — это трансцендентное явление, то есть это действительное, истинное общество, которое не существует эмпирически, а существует в мире законов и сущностей. Значит, мое поведение или моя мысль здесь, сейчас имеет смысл только тогда, когда она элемент (может быть показана как элемент), вытекающий из этих законов. Это называется метафизическим основанием морали, мысли и так далее, и это есть навык в культуре, заимствованный из классической философии.

В самой философии это гораздо сложнее, но я говорю сейчас, в частности, о культуре, а всякий критик (а Ницше — критик) имеет дело не с философами как таковыми, а с культурами, то есть с тем, как общество ассимилировало философию. Скажем, я ведь не случайно заговорил об этом, потому что, если вы станете читать Ницше, вы там обнаружите поток иронии, издевательств, которые Ницше обрушивает на Сократа: на сократовскую теорию определения, на сократовскую манеру вести диалог, на сократовскую мораль, на сократовские поучения. И обнаружится, что он упрекает Сократа в том, что тот поучал людей, внедряя им усредненные мысли, усредненные представления, и прочее, и прочее, что никакого отношения к историческому Сократу не имеет, но имеет отношение к образу Сократа, как он существовал в окружающей Ницше университетской культуре. Так что все это нужно брать со щепоткой соли.

Мысль Ницше глубже и сложнее. Я процитирую (Ницше рассуждает о языке): «Язык в своих истоках относится к эпохе самой рудиментарной формы психологии. Мы вступаем в царство грубого фетишизма, когда мы осознаём основные предпосылки метафизики языка, или, просто говоря, разума. Я боюсь, что мы не избавимся от Бога, потому что все еще верим в грамматику»[21]. В другом месте он говорил о том, что религия есть платонизм для народа (так и объявлял). Возьмем эту фразу и обратим внимание на составляющие ее элементы: во‑первых, язык относится к области наших основных психологических форм; во‑вторых, у этого языка есть основные метафизические посылки; в‑третьих, эти метафизические посылки есть то, что мы называем разумом; и, в‑четвертых, мы не избавимся от Бога (обратите внимание, есть элемент Бог, по отношению к которому есть проблема избавиться от него); но, в‑пятых, избавиться от этого Бога невозможно, пока мы все еще верим в грамматику.

Я начну с конца этой фразы: почему здесь вдруг возникает термин «Бог», ведь речь шла о грамматике, о языке, о метафизических посылках в языке, что само по себе нужно еще объяснить? Почему вдруг в этом контексте возникает Бог, от которого нам нужно избавиться, и избавиться трудно или невозможно, поскольку люди продолжают верить в грамматику? Что такое Бог? Бог есть все то, о чем я говорил, то есть трансцендентный шаг, шаг, состоящий в том, что для моей жизни здесь действительно существуют некоторые основания в мире, я не одинок, под моими ногами есть какой‑то фундамент, и этот фундамент лежит в действительном мире. Фундамент, основание, оправдание, гарант существования есть мир сущностей. В эмпирическом мире (ведь фактически действительный мир отличается от нашего мира, — в философии он обозначается как мир per se, то есть мир для себя, а не для человека, то есть не так, как нам представляется, а так, как есть в себе самом) могут быть землетрясения, несчастья, несправедливости.

Вспомните, лиссабонское землетрясение 1755 года послужило основанием для сложных философских дискуссий в жанре теодицеи, оправдания Бога: если Бог есть, то каким образом он может допускать столь бессмысленные массовые несчастья? Так вот, землетрясения в мире, в эмпирическом мире, выбивают почву из‑под наших ног, но это в эмпирическом мире, а действительный мир, мир сущностей, скрытое устройство мира, есть гарант нашей жизни. Предположение этого гаранта и есть то, что Ницше называет Богом. Фраза, которую в 1968 году начертали на стенах Сорбонны во время студенческих волнений, принадлежит Ницше; она звучит очень просто (и она есть симптом современности, типичный комплекс современного переживания в XX веке): «Бог умер». Что это значит? Это значит, что разрушилась вера в некий гарант нашего существования, лежащий вне нашей непосредственной эмпирической жизни, но тем не менее содержащий в себе некий план, некоторое устройство, ведущее историю и придающее ей какой‑то смысл.

У Бодлера есть интересное стихотворение о слепцах, которые бредут по дороге, простукивая мостовую палочкой. Вы знаете, что в силу многолетней слепоты голова у слепцов приобретает особое положение: она всегда задрана кверху; тем самым в силу физического, анатомического положения головы получается так, будто взор слепцов (а у слепцов нет взора) устремлен в небо. Бодлер, не менее чувствительный человек, чем Ницше, нашел образ, точно выразивший современное ощущение, основное современное переживание мира. Глядя на слепцов, идущих с задранными вверх головами, Бодлер восклицает: «Что вам этот свод пустой?!»[22] Там ведь ничего нет; в небесах, по определению, ничего нет, и голова задрана ведь не потому, что в небесах что‑то есть, в небеса обращены пустые, незрячие глаза. Что вам этот свод пустой? В силу очень многих причин (частично об этих причинах я говорил в самом начале) опустение свода, или «Бог умер», и есть основное переживание современной европейской культуры.

Но при чем тут язык? Почему вдруг это возникло в контексте суждений о языке? Мы уже видели перед этим, что язык — это такая вещь, по отношению к которой нужно вести себя экспериментально. Ницше сам это демонстрирует: в языке самом по себе ничего не подумается, ничего не помыслится, ничего не откроется, нужно привести его в движение, столкнуть языковые массы, разрушить устоявшиеся семантические, смысловые связи, то есть нужно вести себя с ним согласно какому‑то произволу (экспериментально, одним словом), чтобы высвободить что‑то. И тут, сказав слово «произвол», я невольно должен ввести другую фразу Ницше, которая, может быть, была сочинена сознательно в перекличке с Достоевским, а может быть, и нет, — трудно это установить. Я, во всяком случае, не берусь это сделать. Она звучит так: истины нет, все дозволено. Вы знаете, как в варианте Достоевского звучит эта фраза — она звучит не как ответ, она стержень мучительного рассуждения: если Бога нет, то все дозволено. Я фактически ввел эквиваленты, ведь я уравнял в этом рассуждении Бога и истину (уже уравнял). Достоевский говорил на своем языке, в лоне своих проблем. И ницшевская фраза «истины нет, все дозволено» — это иносказание ощущения «Бог умер, мы одни, нам не на что ссылаться, нет никакого твердого неба сущностей, это свод пустой, там ничего нет, и нечего в него вперяться, там мы ничего не прочитаем».

Но язык нас все равно обманывает. Мы ведем себя с ним произвольно и тогда его побеждаем. Истины нет, и в том числе нет истины языка, и тогда все дозволено. В языке есть не истина, а в языке есть не‑истина. Что имеется в виду? То, что язык наш построен так, что он сам толкает нас к утверждению, что в потустороннем мире что‑то есть. Если мы занимаемся геометрическими рассуждениями, то мы говорим «точка», «линия», а грамотный геометр, в общем‑то, знает, что линий и точек не существует, что это есть допущение, абстрактные объекты, фигурирующие в геометрическом рассуждении, посредством которого мы что‑то получаем, доказывая теоремы. Но в языке, скажем, существует точка А. Что это значит? Язык нас толкает к тому, чтобы сказать: это существует в мире в виде некоего идеального, но существующего, реального предмета, особого, гладкого, круглого, истинного, полного предмета. Вот отсюда и появляется этот ход у Ницше, когда он говорит: пока мы следуем грамматике, или пока мы верим в грамматику, пока мы выполняем то, на что грамматика, то есть форма самого языка, нас толкает (в языке мы говорим: точка, линия, причина, субстанция, акциденция и так далее, и язык нас толкает предполагать, что субстанция действительно существует, что причина действительно существует как какой‑то предмет, что линия существует, что числа существуют, точки существуют), пока мы толчкам уступаем, то есть пока мы верим в грамматику (а толчки идут оттуда), мы от Бога не избавимся. Мы по‑прежнему будем предполагать то, во что сейчас, как говорил Ницше, невозможно верить, ничего этого нет.