жаса пресные ученики Фурье (сам Фурье был безумец, а ученики, будучи тоже революционерами, были при этом очень, так сказать, порядочными людьми, «поджато‑губиками») ужасно стеснялись этого манускрипта (так обычно бывает, потому что уровень врага определяет твой собственный уровень; тот противник, которого ты выбрал себе в качестве своего противника, невольно и неминуемо определяет твой собственный уровень, ты становишься его антимиром или противоположным образом, но несущим в себе те же самые черты). Манускрипт был опубликован где‑то, может быть, в шестьдесят втором году в Париже. Он называется «Новый любовный мир»[97] — толстенная книга в четыреста страниц, где Фурье применил все принципы своей философии, в том числе и серийный принцип комбинаций возможных человеческих страстей. Он применил все это к любовным отношениям и в итоге получил очень забавные, смешные, веселые вещи, потому что ведь самое прекрасное зрелище — это, вообще‑то, зрелище человека, идущего до конца в возможностях мысли или желания. (…)
(…) в истории является сам человек в смысле максимального развития человеческих, сущностных, как выражался Маркс, сил. Отсюда идея всесторонней личности и всяких таких вещей, которая в действительности была глубоким проявлением понимания, что действительно <развитие> человека зависит от множества отношений, в которые он поставлен и которые он может, должен и умеет практиковать.
Для Фурье богатством отношений было в том числе и отношение любовное, и потом, у него есть прекрасные рассуждения о всяких страстях и прочее, есть фантастическое, просто невиданное описание полигамических оргий, причем при словесно‑количественной мании он ведь должен каждое сочетание, позицию как‑то называть, и у него, повторяю, просто фантастические названия. Советую эту книгу почитать, потому что она долго не будет переведена на русский язык; в русском языке есть еще одно препятствие, кроме нашей «добродетели», — языковое. В русском языке очень плохо со стилистическим уровнем слов; у нас слова — это или очень возвышенные эвфемизмы, или грубые вульгаризмы, они никак не взаимодействуют, чего, кстати, нет в европейских языках. Есть некоторые вещи, которые на русском языке просто невозможно описать, или, если уже есть описание на другом языке, его невозможно перевести на русский в силу получающейся вульгарности (независимо от наших намерений) или в силу свойств русского языка.
Я это рассказывал в порядке отвлечения, и еще я вас заманивал и приманил к мысли, лежащей в основе всего этого дела. А в основе лежит следующая мысль, выраженная у Фурье тоже в числовой мистике, а именно что люди заблуждаются, считая, что каждый человек живет одной душой; в действительности, чтобы составить одну единицу‑душу, нужно, скажем, четыреста пятьдесят шесть человек (цифра не имеет буквального значения), — значит, энное число людей, можно сказать, составит единицу‑душу своими взаимоотношениями и переплетениями.
Так вот, держите это просто в голове как забавный курьез, хотя в действительности в нем есть глубоко [восточная мысль], хотя сам Фурье никакого представления о Востоке не имел. Первое, что мы должны помнить о свойствах психической жизни, суммируя опыт Востока и Запада, — это то, что нужно блокировать наглядные, обыденные привычки и ассоциации, которые несет с собой наш наглядный, обыденный мир. О душевной жизни так же сложно рассуждать, по меньшей мере, как и о жизни природы. Ведь, например, наглядно мы видим тела, падающие в какой‑то среде, в воздухе например, и естественно, что скорость их падения зависит от их веса и формы. Это термины нашего наглядного языка. И понять, что произошло, установить закон происшедшего мы можем лишь, во‑первых, блокировав наш наглядный язык (который продолжает жить, но мы его блокируем) и, во‑вторых, построив некий предмет, не существующий в мире, предмет, который падает в пустоте и законы падения которого выводятся в предположении, что они не зависят от формы и веса тела. Это законы Галилея. Почему же мы тогда должны считать, что мы имеем право высказываться по законам наглядного языка о нашей душевной жизни и о жизни культуры, например, которые бесконечно сложнее законов падения тел? И если мы хотим устанавливать какие‑то зависимости, какие‑то законы, то нам приходится уходить от наглядного языка, который, например, нам говорит, что в каждом из нас есть душа тоже в качестве предмета, но особого предмета, пускай бесплотного и так далее, но все равно какого‑то предмета, замкнутого в нашем теле. Если мы так говорим, мы ничего разумного, оказывается, дальше высказать о происшедшем не можем, не можем построить рассуждение, выявляющее законы и зависимости. И наоборот, эти законы и зависимости мы можем выявлять, утверждая нечто, явно противоречащее наглядному языку и даже вообще не существующее. Вот таково, например, утверждение Фурье или утверждение буддизма, что души нет, или я говорю, например, что «Я» не существует, а существует только в <осадке> некоего символического косвенного предмета, на который замкнуто <нечто другое>. Это иллюзия, хотя и объективная иллюзия.
В мыслительной стилистике XX века уже появляется новый, пришедший из психоанализа (но до этого уже введенный Марксом, кстати на материале анализа идеологии) смысл употребления слова «иллюзия». Раньше иллюзия означала отклонение от истины: есть некоторое истинное положение дела, и есть иллюзии, которые есть сбои, или ошибки, нашей субъективности, или ошибки, порождаемые природой нашего физиологического аппарата. Следовательно, эти ошибки не имеют никакого объективного существования. Скажем, рельсы в перспективе кажутся нам сходящимися, а в действительности они остаются параллельными. Это иллюзия в классическом смысле этого слова. А после анализа идеологии и особенно после психоанализа мы имеем дело с такими иллюзиями, которые не есть ошибки, а есть объективная видимость, которую приобретают некоторые отношения, видимость, которая служит разрешению этих отношений и [которая] всегда будет ими производиться. Например, мы знаем, что «Я» не существует, но оно‑то ведь будет продолжать существование как центр организации нашей жизни, то есть видимость отдельного самозамкнутого существования «Я» останется даже тогда, когда мы знаем, что это не так. Это называется объективной видимостью.
Так вот, во‑первых, повторяю, мы должны блокировать навыки обыденного языка, наглядного языка и не идти в то место, куда он нас влечет. Есть какое‑то мысленное место в заключении и выводах, куда влечет нас обыденный, наглядный язык, то есть мы не сами туда приходим, а нас туда приводят сцепления обыденного языка. А я говорил в другой связи, что феномен свободы состоит в том, чтобы самому быть источником порождаемых мыслей, а не мыслить нечто, что мыслится вне нас, то есть порождается спонтанными социальными или психическими процессами, в том числе процессами обыденного языка, который есть, безусловно, спонтанный процесс. Он своими связками ведет нас куда‑то, а мы, как бык, должны упираться и не идти туда, куда он нас ведет, — к некоторым готовым заключениям и готовым мыслям, которые порождаются вне нас. Дьявол играет нами, когда мы не мыслим точно, и я расшифровывал в этой связи, что значит мыслить точно, собравшись и допуская в свое поле только то, что порождается на основе самого поля нашего сознания или мышления. Это имеет отношение и к нашему политическому мышлению. Скажем, дьявол явно играл интеллектуалами XX века: они очень редко мыслили точно, не в формальном логическом или математическом смысле, а в том, другом, глубоком духовном смысле, который я все время с разных сторон пытаюсь расшифровать. Редко им удавалось мыслить точно. Я уже говорил, что не было такого кумира, идола, не было такой глупости, которой в XX веке не поклонялось бы достаточно большое число интеллектуалов. История двадцатых годов в Германии и в других странах очень четко это показывает. Да и сейчас, например, посмотрите на французскую сцену, — диву даешься способности интеллектуалов сначала верить в какую‑нибудь чушь, а потом говорить: «ах, я этого не хотел». А вы понимаете, что «ах, я этого не хотел», — это уже после того, как дьявол сыграл нами. Мы что‑то думаем, у нас есть какие‑то намерения, но мы их не выполняем до конца и на всю катушку точно, и естественно, они имеют последствия, которых мы не предвидим.
Итак, во‑первых, нужно блокировать навыки наглядного языка, и, во‑вторых, нужно создавать какие‑то концепты, понятия, конструкции, которые не обладают, правда, признаком существования, но, рассуждая о них, мы можем идти к тому, что забыто обыденным, наглядным языком и где мы можем открывать какие‑то зависимости. Наглядный язык, повторяю, — самая большая инерционная сила, лежащая вообще на наших возможностях. Так вот, одним из таких концептов, понятий, которые есть конструкции, сами по себе незначимые, но думая о которых и избегая влияния и магии наваждения наглядного языка, можно к чему‑то прийти, является понятие бессознательного у Фрейда.
Я говорю об особенностях языка в психоанализе. В каком смысле? В простом. Большая часть недоразумений, связанных с психоанализом, с его восприятием, пониманием (хотя сам психоанализ, конечно, не безупречен, это не безупречная конструкция <…>), возникла из‑за — и это же было одной из причин его неприятия — той чудовищной инерции, того чудовищного влияния (подчас незаметного — как мы не замечаем атмосферное давление, потому что живем в нем), которое на нас в наших сознательных реакциях оказывают все наши обыденные навыки, или наши обычные способы обращаться с областью психической жизни. То есть сразу возник вопрос: простите, покажите, что это за предмет такой? И вот, значит, сначала сочли, что Фрейд говорит о бессознательном в том смысле, что это есть какой‑то особый предмет внутри нас. Предмет пусть особый, но все‑таки предмет, только скрытый внутри нас (хотя помните, что я сказал: мы с самого начала говорим о чем‑то несуществующем, так же как не существует тело, которое действительно двигалось бы по инерции, сохраняя равномерное и прямолинейное движение). С другой стороны, говорили, что, раз вы не можете нам его показать, значит, все, что вы говорите, бред, чушь и ерунда. Более того, эта ерунда еще такого рода, что вы меняете концепцию о человеке: раньше была прозрачная, оптимистическая, рационалистическая, гуманистическая концепция; она возвеличивала человека, она придавала достоинство его существованию, ставила его в рамки какой‑то постоянной возможности улучшения, прогресса, движения вперед, и прочее, и прочее, а теперь вы говорите, что в действительности человек состоит из кишок, из сплетения вожделений, это некая банка скорпионов, агрессивных влечений и прочее, и все это скрыто. Значит, якобы есть какой‑то скрытый ящик, что ли, нашей душевной жизни, о котором мы раньше не знали и о котором якобы впервые узнал Фрейд и показал его и, показав, ужаснул окружающую публику и культуру.