Лягва уныло шатался по бане, высматривая, где бы добыть шайку. Он подошел к Хорю, тоскливо и каким-то дряблым голосом проговорил:
— Дай шаечки, когда вымоешься.
Нищий второуездного класса Хорь даже по отношению к Лягве сумел выдержать роль нищего. Он отвечал:
— Три копейки, так дам.
— У меня самого только две.
— Давай их.
— Что же у меня останется?
— Ну, давай пять пар костяшек.
— У меня их нет.
— Убирайся же к черту, fraterculus (братец)!
Он подошел к Сатане, которому, кроме этого, было другое прозвище: Ipse (сам). Его никогда не звали собственным именем, и мы не будем звать его. Черти, смотря по тому, к какой нации они принадлежат, бывают разного рода. Есть черт немецкий, черт английский, черт французский и проч. Он ни на одного из них не походит. Ipse был даже и не русский черт; наш национальный бес честен, весел и отчасти глуповат: так он представляется в народных сказках и легендах. Ipse был черт-самородок, дух того ада, которому имя бурса. В качестве черта он и служил такому человеку, каков вор Аксютка. Его прозвали Сатаной за его характерец. В училище существовал нелепый обычай дразнить товарищей, особенно новичков. Я сейчас объясню, что это значит. Соглашались трое или четверо подразнить кого-нибудь. Они приставали к своей жертве. Сначала насмехались над ней и ругали ее, потом начинались пощипыванья, наконец дело кончалось швычками, смазями, плюходействием. Задача таких невинных развлечений состояла в том, чтобы довести свою жертву до бешенства и слез. Когда цель достигалась, мучители с хохотом бросали свою жертву, которую часто доводили до самозабвения и остервенения; так, Asinus (осел) прошиб кочергой голову Идола, который вывел его из себя. В такого рода потехах всегда принимал деятельное участие Сатана; вряд ли был другой мастер дразнить, как Ipse. Он решался раздражать даже тех, кто был сильнее его. Назойливее, неотвязчивее Сатаны трудно себе представить что-нибудь. Иногда он систематически привязывался с утра до вечера в продолжение трех дней и более, не давая ни на минуту покоя. Его часто бивали, и жестоко, но ему все было нипочем. Он был какой-то околоченный, деревянный. Только Аксютка мог укрощать его, но и то потому, что Сатана благоговел перед бурсацким гением Аксютки.
К такого-то рода господину обратился с просьбою о шайке Лягва.
— А вывернись! — отвечал ему Сатана.
— Мне не вывернуться.
— Волоса ведь мокрые?
— Я не окачивался.
— Окатись! вот и шайку дам.
— Нет, не могу.
Лягва встал в раздумье, не зная, вывернуться или нет. Когда предлагали вывернуться, то ученик подставлял с мои волосы, которые партнер и забирал в пясть. Ученик должен был высвободить свои волоса. Державший за волоса имел право запустить свою пятерню только раз в голову товарища, и когда мало-помалу освобождались полоса, он не имел права углубляться в них вторично. Мокрые волоса многие вывертывали очень ловко. Впрочем, бывали артисты, которые решались вывертываться п с сухими волосами: к числу таких принадлежал сам Сатана. Ipse, видя, что Лягва не решается, сказал:
— Ну ладно, подожди, только вымоюсь.
— Вот спасибо-то! — отвечал Лягва радостно.
Он носил воду Сатане, окачивал его, стараясь выслужиться и получить шайку; наконец Сатана вымылся, и Лягва с радостным выражением лица протянул руку к шайке.
— Эй, ребята! — закричал Сатана.
— Что же ты, Ipse?
Но голос Лягвы вопиял, как в пустыне. Человек пятнадцать налетело на призыв Сатаны.
— На шарап!
Сатана покатил шайку по скользкому полу. Все бросились на нее самым хищным образом.
Толкотня, шум, ругань и затрещины.
Наконец, когда вымылись многие, шаек освободилось достаточное количество. Лягва добыл шайку и начал с ожесточением намыливать голову, но лишь только волоса сто и лицо покрылись густой пеной мыла, как Сатана, вернувшийся зачем-то в баню, вырвал у него шайку и сделал ему смазь всеобщую. Лягва в испуге раскрыл широко глаза, пена пробралась за ресницы, и он ощутил в них едкое щнпанье, но делать было нечего; прищуриваясь и протирая глаза, он добрался кое-как до крана и промыл здесь их.
Между тем многие уже вымылись; сделалось гораздо тише в бане, хотя и слышны были иногда греготанье, брань и проч., что читатель, ознакомясь несколько с бытом бурсы, сам уже может вообразить себе.
Перейдемте в предбанник. Гардеробщик выдавал казенным белье. Ученики отправлялись в училище не парами, а кто успел вымыться, тот и убирался восвояси.
Вот тут-то и наступал праздник бурсы.
— Теперь, дедушка, следует двинуть от всех скорбей, — говорил Бенелявдов Гороблагодатскому.
— То есть столбуху водки, яже паче всякого глаголемого бога или чтилища?
— В Зеленецкий (кабак) дерганем.
— Только вот что: первая перемена Долбежина.
— Так что же?
— Заметит — отчехвостит (высечет).
— С какой стати он заметит?
— Развезет после бани-то натощак.
— А мы сначала потрескаем, а потом разопьем одну лишь штофендию.
— А, была не была, идет!
— Так наяривай (действуй), живо!
При банях всегда бывают торговцы, которые продают сбитень, молоко, кислые щи, квас, булки, сайки, кренделя и пряники. Здесь идет великое столованье. Человек двадцать едят и пьют. Второкурсные бесстыдно, а напротив— важно и с сознанием своего достоинства, пожирают и пьют чужое. Докрасна распаренные лица бурсаков дышат наслаждением. Нищий второуездного класса Хорь шатается между гостями и, по обыкновению, кальячит. Ему сегодня везет: там ему отщипнут кусочек булки, здесь он просит: «Дай, голубчик, разок хлебнуть», — и ему дают благосклонно, после чего датель продолжает пить из того же стакана. Только аристократы заседают в трактире, виноторговле или кабаке, смотря по вкусу и расположению духа. Огромное большинство не может полакомиться и двухгрошовым стаканом сбитня или полуторакопеечною булкою. Оно смотрит с завистью и жадностью на угощающихся, особенно на второкурсных, и щелкает зубами. Из этого большинства выделилась довольно большая масса учеников, которые не останавливались глазеть около лавочки предбанника или кальячить, а отправлялись на промысел, высматривая по улицам и базару, нельзя ли где-нибудь что-либо стянуть. Аксютка, однако, успел стащить сайку в лавочке же.
Шли кучками и вразбивку ученики. В эту минуту вся торговля окрест трепетала. Надобно заметить характеристическую черту бурсацкой морали: воровство считалось правосудительным только относительно товарищества. Было три сферы, которые по нравственному отношению н ним бурсака были совершенно отличны одна от другой. Первая сфера — товарищество, вторая — общество, то есть, все, что было вне стен училищных, за воротами его: здесь воровство и скандалы одобрялись бурсацкой коммуной, особенно когда дело велось хитро, ловко и остроумно. Но в таких отношениях к обществу не было злости или мести; позволялось красть только съедобное: поэтому обокрасть лавочника, разносчика, сидельца уличного — ничего, а украсть, хоть бы на стороне, деньги, одежду и тому подобное считалось и в самом товариществе мерзостью. Третья сфера — начальство: ученики гадили ему злорадостно и с местию. Так сложилась бурсацкая этика. Теперь понятно, отчего это, когда Аксютка стянул сайку, никто из видевших его товарищей не остановил его: то было бы в глазах бурсы фискальством. Теперь также понятно, отчего это в бурсацком языке так много самобытных фраз и речений, выражающих понятие кражи: вот откуда все эти сбондили, сляпсили, сперли, стибрили, объегорили и тому подобные.
Наши герои и пошли бондить, ляпсить, переть, тибрить, объегоривать.
Главными героями были Аксютка и Сатана — единый и как бы единственный (выражение из одного нелепого, варварским языком изложенного учебника бурсы).
— Сатана!
— Что тебе?
— Ipse! — крикнул Аксютка.
— Да что тебе?
— Потирай руки!
— Значит, на левую ногу можно обделать (надуть кого-нибудь, украсть)?
— Уж ты помалчивай.
— Купим на пятак, сожрем на четвертак!
— Вот тебе гривенник, — сказал Аксютка.
— Что расщедрился вдруг?
— Пойдем в мелочную: видишь, отворена уж. Ты торгуйся, да, смотри, по мелочам; муки, скажи, для приболтки в суп на кипеечку (копеечку), цикорьицы на грош, перечку на кипеечку, лучку на грош, клею на кипеечку, махорки на грош, леденчиков и постного маслица уже на две.
— Во что же масла-то брать?
— Да ты Сатана ли? Ты ли мой любезный Ipse?
Аксютка сделал ему смазь всеобщую. Сатана не рассердился на него, предвидя поживу. Он только, по обыкновению, сделал из фалд нанкового сюртука хвост и описал им три круга в воздухе, приговаривая:
— Я Ipse.
Аксютка стал объяснять ему:
— По мелочам будешь брать, дольше времени пройдет. Когда спросишь маслица, скажи, что забыл дома бутылочку, и не отставай, проси посудинки.
— Облапошим! Аксен, ты умнее Сатаны!
— Ты должен звать меня: Аксен Иваныч.
Сатане была пожалована при этом смазь. Сатана вытянулся во фрунт, сделал себе на голове пальцами рожки, сделал на своей широкой роже смазь вселенскую и в заключение вернул хвостом трижды. Прозвали его Сатаной, и недаром: как есть сатана, с хвостом и рогами.
План их вполне удался. У Аксютки через четверть часа оказалось краденого: две булки, банка малинового варенья, краюха полубелого хлеба и десятка два картофелю: Ноздри Аксютки раздувались, как маленькие паруса, — всегдашний признак того, что он либо хочет украсть, либо украл уже.
— Теперь, скакая играше веселыми ногами, в кабачару! — скомандовал невинный мальчик Аксюша.
Другое невинное дитя, мальчик Ipse, скорчил рожу на номер седьмой, на которой выразились радость и одобрение.
— Знаешь, что я отмочил?
— Что?
— Наплевал в кадушку с капустой.
— И-го-го-го! — заржало