Очерки исторической семантики русского языка раннего Нового времени — страница 74 из 83

Аще котораѧжена дѣтѧоудавить. г. лѣт. да покаетсѧѡхлѣбѣи ѡводѣ»[428] [Там же: 127]; статья восходит к тому же южнославянскому источнику [Там же: 393]. В том же епитимийнике за убийство полагается десять лет покаяния, за воровство в крупных размерах – пять лет, а если «мало что украдет»[429] – три года (т. е. столько же, сколько за удавление младенца); эти же три года предписываются, если «оумрть ѡтроча некрщено за лѣность»[430], тогда как вытравление плода наказывается пятилетним покаянием [Там же: 126–128]. В епитимийниках XIV–XVI вв. за удушение и утопление младенцев назначается двухлетняя и реже трехлетняя епитимья [Корогодина 2006: 154]; лишь в одном из них наказание было существенно большим [Там же: 155], возможно, соответствуя восходящему к правилам Василия Великого приравнению умерщвления младенцев к убийству. В этом контексте кажется никак не обоснованным заключение М. В. Корогодиной, утверждающей, что «какая бы епитимья реально ни практиковалась средневековыми духовниками, убийство ребенка неизменно считалось тяжким грехом, требующим долгого и тяжелого покаяния» [Там же]. Особенно выразителен пример одного из епитимийников, в котором за убийство некрещеного младенца назначается покаяние в сорок дней поста [Корогодина 2006: 154]. И в этом случае пояснения М. В. Корогодиной представляются неадекватными почти до нелепости. Она полагает, что «[м]аленькая епитимья объясняется, возможно, тем, что женщина, убивая ребенка, погубила не христианина, а язычника» [Там же]. Очевидно само по себе и может быть подтверждено многочисленными параллелями в средневековой западной покаянной дисциплине, что церковь волновала прежде всего не смерть младенца (явление в ту эпоху вполне заурядное), а погубление его души, которая преступным образом лишается доступа в Царство Небесное ([Levin 1986: 217–218]; высказанная здесь мысль о том, что в русских епитимийниках пренебрежение крещением младенца и детоубийство имеют в виду одно и то же прегрешение, не представляется убедительной); ни одному русскому книжнику не приходило в голову считать некрещеного младенца «язычником». Примеры легких наказаний за детоубийство могут быть умножены, однако же и приведенных достаточно, для того чтобы утверждать, что на Руси, так же как в раннем средневековье на Западе [431], церковь относится к умерщвлению новорожденных без особой строгости, считаясь, надо думать, с приверженностью населения к данной социальной практике и, возможно, отчасти усваивая «народный» взгляд на данное действие как на нечто, отличное от «настоящего» убийства [432].

О распространенности детоубийства и его трактовке как одного из обычных «женских пороков» свидетельствует женоненавистнический трактат середины XVII в. «Беседа отца с сыном о женской злобе». В нем злые жены сравниваются с различными неприятными существами и, в частности, с ехидной. В соответствии с мифологическими представлениями о ехидне в «Физиологе» здесь говорится: «Слыши, сыне мой, про ехидну, такова суть, иже своих чад ненавидит, аще хощет родити, то тщится их съести. Они же прогрызут утробу и на древо у нея уходят, и она от того умирает. Сей же ехидной уподобишася нынешние девицы: многие не бывают мужем жены, а во утробах имеют, а родити не хотят и помышляет: “Егда отроча изыдет из чрева моего – задушу его своим коленом, избуду девическую печаль”. А девицею именуется, образом, яко девица, а нравом окоянная блудница» ([Титова 1987: 243–244]; ср. также с. 259, 284–285). «Беседа» является русским сочинением, сопоставление ехидны и согрешившей женщины не основано на внешних источниках, так что можно полагать, что сообщение о «нынешних девицах» отражает собственные представления автора. Показательно, что умерщвление младенцев трактуется как одно из проявлений злонравия и убийством не называется [433].

Поскольку умерщвление новорожденных трактовалось не как преступление против жизни, а как преступление против нравственности и в этом качестве относилось к компетенции церковного суда, в светских юридических памятниках вплоть до Уложения 1649 г. о нем не упоминается [434]. Уложение было реформаторским законодательным сводом во многих отношениях, в частности, и в том, что оно регламентировало многие стороны жизни, которые не затрагивались предшествующим светским законодательством (см. [Владимирский-Буданов 1877; Живов 2002: 238]). Детоубийство трактуется в Уложении в двух статьях. В одной из них говорится: «А будет отец или мати сына или дочь убиет до смерти, и их за то посадить в тюрму на год, а отсидев в тюрме год, приходить им к церкви божии, и у церкви божии обьявлять тот свой грех всем людем вслух, а смертию отца и матери за сына и за дочь не казнить» (гл. 22, ст. 3 – [Уложение 1987: 129]). В другой предписывается: «А будет которая жена учнет жити блудно и скверно, и в блуде приживет с кем детей, и тех детей сама или иной кто по ея веленью погубит, а сыщется про то допряма, и таких беззаконных жен, и кто по ее веленью детей ее погубит, казнить смертью безо всякия пощады, чтоб на то смотря, иные такова беззаконного и скверного дела не делали и от блуда унялися» (гл. 22, ст. 26 – [Там же: 131]).

Здесь следует отметить два обстоятельства. Во-первых, в статье 3 говорится не специально об умерщвлении младенцев, но о любом убийстве сына или дочери их законными родителями. Поразительная легкость наказания (за другие виды убийства полагается смертная казнь) обусловлена признанием исключительной власти родителей над своими детьми. Ясно, что если родители могут сравнительно безнаказанно убить своих взрослых детей, то и умерщвление младенцев их законными родителями как тяжкое преступление не рассматривается, т. е. детоубийство и здесь не приравнивается к «настоящим» убийствам. Во-вторых, Уложение проводит резкое различие между убийством законорожденных и незаконорожденных детей. Если мать уничтожает плод своего блуда, ее предписано казнить смертной казнью. Как неоднократно отмечалось [Любавский IV: 66; Hellie 1982: 81; Ransel 1988: 17; Маньков 1980: 222, примеч. 11; Levin 1986: 221], суровость наказания связана не с заботой о жизни младенцев, а с преследованием внебрачных сексуальных связей: расправа за преступления против нравственности была частью проводившейся Алексеем Михайловичем политики религиозного дисциплинирования (ср. [Лавров 2000: 344–347, 445–447; Живов 2004: 48–53]) и наказание за прелюбодеяние, как видно из формулировки статьи, должно было иметь воспитательное значение [435].

Как известно, политика религиозного дисциплинирования в России во второй половине XVII в. была достаточно неэффективной. Никаких свидетельств того, что рассмотренные выше статьи Уложения 1649 г. применялись на практике, не имеется, да и церковные власти обращают внимание на детоубийство лишь в исключительных случаях (так что И. Левин напрасно надеется, что изучение архивов церковных судов принесет разнообразные новые материалы о детоубийстве – [Levin 1986: 223]). Приводимый И. Левин единичный случай расследования детоубийства в Устюжской епархии [Ibid.: 220], впрочем, ни к какому преследованию согрешившей женщины не приведший, как раз иллюстрирует эту слабость правоприменительной практики. Она выглядит особенно рельефно на фоне бесчеловечной жестокости в преследовании детоубийства в Западной Европе XVII в. В России принуждение к нравственности особых результатов не приносило и поэтому детоубийство оставалось, надо думать, достаточно распространенной и в целом приемлемой для общества практикой [436].

Таким образом, в средневековой Руси вплоть до Петровской эпохи умерщвление новорожденных их родителями не рассматривалось как полноценное убийство ни в церковных, ни в светских нормативных текстах. Это снисходительное отношение существует несмотря на то, что в каноническом праве имелись образцы иной трактовки данного прегрешения (преступления); оно было обусловлено, вероятнее всего, приемлемостью данной практики для большинства социальных групп русского средневекового общества. Средневековая Русь в данном аспекте не отличалась сколько-нибудь заметным образом от христианского Запада периода раннего средневековья.


Филологические аргументы: история понятий и социальные практики. Вернемся теперь к истории слов, которая, на мой взгляд, может служить существенным аргументом в реконструкции социальных практик. Как было показано выше, умерщвление новорожденных не рассматривалось как убийство, во всяком случае вне ригористического (и потому элитарного) церковного дискурса. Соответственно для этого действия должно было существовать другое наименование. В канонических текстах, как мы видели, данное действие обозначалось как угнетати, или удавити, или утопити (Устав Ярослава), однако эти глаголы слишком однозначно ассоциировались с убийством, чтобы служить для обозначения действия, которое не рассматривалось как преступное. С определенной осторожностью можно предположить, что в этом качестве могли служить глаголы заспати и приспати. Когда именно они начинают употребляться в этом значении, невозможно определить, хотя слишком ранняя датировка (скажем, временем до XV в.) кажется не очень правдоподобной, поскольку заспати в интересующем нас значении не зафиксирован, кажется, в украинском и белорусском. Не представляется вероятной, однако, и слишком поздняя датировка, например, временем первых письменных фиксаций в XVIII в. Надо полагать, что в XV–XVII вв. рассматриваемые обозначения уже существовали (так же как аналогичное значение у глагола