[450]. Появившись в 1565 г., эмблема оказалась позднее среди изображений большой государственной печати, а затем она могла продолжать существование в качестве изображения на печатях новгородских воевод. «Рано образовавшаяся», как утверждал А. Б. Лакиер, псковская печать с изображением «барса» и с надписью «Печать господарьства Псковского» отнесена Н. П. Лихачевым к XVI в.[451]Последний идентифицировал псковского «барса» с новгородским «лютым зверем», или, вернее, львом[452].
Среди известных в XVI в. печатей фигурирует наряду с новгородской и псковской казанская. На печатях казанских воевод 1596, 1637 и 1693 гг. изображен дракон в короне[453]. По поводу этой печати Лакиер писал, что она была получена Казанью от русского правительства.
Можно думать, что истоки земельных эмблем (тех из них, которые впоследствии утвердились в подобном качестве) следует искать в художественных образах большой печати.
Что касается «печатей» западных областей, то именно они могут уточнить дату появления необычного сфрагистического памятника. Наличие «печати Полотцкой»[454] дает не только самую раннюю дату печати – 1563 г., но и самую позднюю – 1579 г. (год захвата Полоцка Стефаном Баторием). «Земли Лифлянские» представлены тремя «печатями». Штёкль привел факты несоответствия их изображений подлинным печатям[455] и сделал вывод о случайном добавлении данных эмблем к «гербовому титулу».
Сочетание «неслучайных» (Полоцк) и «случайных» элементов в таком памятнике правового характера, каким является государственная печать, представляется сомнительным. Титулатура царя в грамотах, отправленных за рубеж, и в печатях, скреплявших международные договоры, обычно фиксирует его новые владения[456]. На предшествующей печати «Вифлянская земля» обозначалась иными эмблемами, однако последние соответствовали реальным печатям, по отношению к которым имеются все основания считать, что они в это время могли быть в руках русских[457]. Но из-за отсутствия подлинных печатей за образец могли приниматься монетные изображения[458]. Яркий пример – изображение шиллинга рижского архиепископства, использованное для эмблемы «печати арфибископа рижского»[459]. Однако не с монетным изображением[460], а с печатью города Вендена[461] знакомит эмблема, вокруг которой имеется надпись: «Печать города Ревале». Эту же эмблему сопровождает и иная надпись: «Печать города Кеси»[462](Венден). Надпись соответствует эмблеме города, который был взят русскими в начале сентября 1577 г. и отбит у них польско-литовскими и шведскими отрядами 21 октября 1578 г. Третья эмблема идентична личной печати В. Фюрстенберга, попавшего в 1560 г. в русский плен и умершего там в 1567 г.[463]
Итак, 1577 г. – наиболее вероятная дата создания большой государственной печати, в 1578 г. скрепившей договор с Данией[464].
Указанная датировка может объяснить и причину присутствия двух клейм, обозначающих Ригу и Ревель (или только Ригу на печати 1578 г.). В этот год Иван IV находился на вершине военной славы. Россия обладала после взятия Вендена всей Ливонией, кроме Риги и Ревеля, и надежды на присоединение их к Русскому государству летом и осенью 1577 г. были реальными. В Европе распространились даже слухи о занятии Риги и Ревеля русскими войсками[465]. Чувство долгожданного успеха, вдохновившее царя на написание целого ряда победных посланий[466], где он, в частности, акцентировал внимание на незаконности владения Швецией Ревелем[467] и исконности прав на всю Ливонию, а также Ригу[468], могло явиться побудительным мотивом для создания государственной печати, в эмблемах которой нашли отражение подлинные завоевания и оптимистические ожидания Ивана IV, казавшиеся на фоне замечательных военных побед также вполне реальными.
Обосновывая дату возникновения печати, нельзя забывать, что она скрепляла и русско-шведские документы, относившиеся к периоду утраты завоеваний Ивана IV в Ливонии. История споров о прибалтийских землях между Россией, Польшей, Швецией, в которые были включены и вопросы титула, государственной печати и герба, раскрывает смысл кажущегося курьезным факта. Иван IV боролся с польскими королями за то, чтобы в титуле он назывался ливонским владетелем. Польская сторона оказала противодействие сразу же, как только в 1559 г. русский царь назвал себя в грамоте «государем Ливонския земли града Юрьева». С этого времени на протяжении почти четверти века русская и польская дипломатия не выпускала из виду момент, связанный с присутствием или исключением из титула эпитета «Лифляндский». Польские послы получили инструкцию не называть Ивана IV «ливонским» даже в начале 1578 г. Иван IV с трудом согласился в 1580 г., чтобы «обоим государям писаться Лифляндскими»[469]. При заключении перемирия в 1582 г. в Яме-Запольском, несмотря на большие старания русских послов, им не удалось добиться написания своего государя в перемирной грамоте ливонским владетелем[470]. И тем не менее Иван IV, готовясь к возобновлению борьбы за Прибалтику, никак не хотел уступать Баторию титул «государя Вифлянского»[471]. В последующие два года Иван IV в грамотах, посылаемых, например, в Англию, продолжал именовать себя «Лифляндским»[472].
В русско-шведских взаимоотношениях в период Ливонской войны вопрос об использовании эпитета «Лифляндский» и вопрос о гербе и печати занимали не последнее место. Для Швеции вопрос о гербе в первой половине XVI в. был больным. В 1570 г. он снова возник в связи со шведско-датскими отношениями[473]. Иван IV подлил масла в огонь, требуя в 1572 г. не только именовать его в титуле «Свейским», но и «прислати образец герб свейской, чтоб тот герб в царьского величества печати был». В ответ он получил от Юхана III, по-видимому, какие-то замечания, что заставило Ивана IV возразить шведскому королю: «А что писал еси о Римского царства печати, и у нас своя печать от прародителей наших, а и римская печать нам не дико: мы от Августа Кесаря родством ведемся»[474]. Можно думать, что Юхан III ставил вопрос и о написании в своем титуле «Лифляндский», на что царь гневно отвечал: «… а что хочешь нашего царьствия величества титла и печати учинити, и ты, обезумев, хоти и вселенней назовешся государем, да хто тебя послушает?»[475]. Тем не менее уже на следующий год Юхан III именует себя «государем в земле Вифлянской»[476], называя так же, впрочем, и Ивана IV. Во все последующие годы шведский король сохранял подобное написание своего титула, но Иван IV упорно называет его только «королем Свейским, Готцким и Вендийским»[477]. Используя печать, напоминающую о блестящих победах русских войск в Прибалтике, Иван IV решил подвести черту в многолетнем споре со Швецией о подлинном государе этой земли.
Концепция «Москва – Третий Рим» и официальная российская символика второй половины XVIII–XIX века[478]
Название настоящей статьи, основу которой составил доклад, прочитанный на семинаре исторических исследований «От Рима к Третьему Риму» в апреле 1998 г., носит условный характер. Особенно эта условность ощущается после ознакомления с только что опубликованной эксцитативной монографией Н. В. Синицыной о Третьем Риме[479]. Автор исключительно рационально и многопланово рассматривает имеющиеся в научной и публицистической литературе варианты и вариации, аспекты и прочтения средневековой доктрины монаха Псковского Елиазарова монастыря Филофея. Однако фундаментальность проделанной работы содержит и парадокс недостаточности, прежде всего в плане демонстрации реального воплощения столь значимой идеи в политике, дипломатии, государственном правосознании России. Констатируя, что концепция Третьего Рима приобретает права гражданства в науке и публицистике лишь во второй половине XIX в.[480] (после публикации сочинения Филофея в журнале Казанской духовной академии), автор подчеркивает, что ранее не видно «заметных следов ее бытования». Однако всплеск общественного интереса в последующие годы к идее, «развивающейся в русле православной религиозной мысли», кажется неестественным. Излишняя конкретика и поиск автором словесной формулы Третьего Рима в памятниках литературы выглядят не слишком правомерными в России Нового времени и вряд ли могут «работать» на доказательство отсутствия ее в общественном сознании полтора столетия (с XVII до середины XIX в.). Это диссонирует с общей оценкой столь эмфатической теории, которую дает ей Н. В. Синицына: «Идея “Третьего Рима” с самого начала была открытой, побуждающей к размышлениям, обладала сильным творческим полем, воздействие которого деформировало и самую идею. Актуализация ее потенциала, раскрытие новых смыслов делались другими авторами в другие эпохи, при этом вовсе не обязательно происходило “дальнейшее развитие” первоначального содержания»