Однако я распорядился, чтобы человек побежал поскорее в ресторан и попытался бы там достучаться да добыть чего ни на есть из съестного, хоть холодного ростбифу, что ли.
– Вот это правильно, – подхватил адъютант, – потому что не о едином хлебе сыт будет человек, но и о ростбифе.
Пока один денщик побежал в трактир, другой стал возиться около самовара, раздувая его по денщичьему обыкновению длинным голенищем походного сапога.
– А где Апроня? – осведомился адъютант о моем сожителе, которого добрые приятели попросту звали между собою этою интимною кличкой.
– А где ему быть? По обыкновению, в театре пропадает.
– И все подыхает по Эльсинорской? С актрисками возится?
– Подыхает…
– А лихо она, черт ее возьми, канкан танцует!.. И куплеты сказывает не без шику!
– Тем и берет. Впрочем, девочка добрая…
Завязался обыкновенный офицерский разговор: о лошадях, о манеже, о начальстве, о женщинах, о ростовщике-еврее и его процентах, да о романе «М-ll Giraud – ma femme».
В это время раздался новый звонок – и после некоторой возни в прихожей вошел мой сожитель Апроня.
– А я, брат, с актрисками, – проговорил он таинственным полушепотом, на цыпочках шагая ко мне своими длинными ногами и подавая нам руки.
Мы все невольно рассмеялись.
– Где ж они и много ль их?
– Здесь вот! – И он кивнул по направлению к нашей офицерской гостиной и кабинету. – Целая тройка! И есть мы все хотим, как сорок тысяч братии хотеть не могут.
– Целая тройка?!. Что ж там больно тихо у них, никакого гвалту не слыхать?
– Постойте: разойдутся еще… Вот городишкото мерзейший! – с досадой продолжал Алроня. – Только что спектакль кончился. Думал поужинать; толкнулся к Роммеру – залерто, к Шестаковской – заперто, к Вездненскому – тоже заперто!., Тфу ты!.. Вот и живи тут!.. А они есть хотят; Варвара Семеновна даже и не переодевалась: как играла, так дебардером и поехала; торопились, думали – авось не запрут, ан не тут-то было!.. Ну, уж город! В двенадцать часов хоть с голоду помирай!.. Я вижу это, что и есть-то им хочется, да и прозябли, катаючись со мною за пищей; ну, что ж тут, думаю… «Поедемте, mesdames, говорю, к нам: авось что-нибудь и отыщем». Ну, вот и приехали! Найдется, что ли, у нас-то хоть что-нибудь?
– Да что вы там заперлися? – раздались веселые и нетерпеливые голоса за запертой дверью. – Прикажите хоть огня-то подать… Мы в потемках!
Я велел мигом зажечь лампы, затопить камин и давать поскорее чаю, а сам живо оделся и явился к нежданным гостьям, которые уже весело тараторили с моими товарищами, вышедшими к ним по первому зову.
Я нашел в своем кабинете уже довольно оживленную картинку: большая лампа под розовым колпаком наполняла всю комнату мягким матовым светом; сухие дрова уже весело трещали в камине; две актрисы, Каскадова и Радецкая, обе очень миловидные и веселые женщины, – напялив фехтовальные перчатки и упрятав свои головы под сетчатые маски, стояли посередине комнаты в самых воинственных позах и затеяли между собою преуморитель-ный бой на эспадронах, к немалому соблазну лягавого щенка, который, весело тявкая, гонялся то за одной, то за другой, игриво теребя их шлейфы; а страсть моего сожителя – девица Эльси-норская, одетая мальчишкой в шикарный костюм дебардера, в котором она только что играла в театре роль Леони в известном буфе «Все мы жаждем любви», – сидела за пианино и, как-то ухитряясь в одно и то же время перекидываться словцом-другим в общей болтовне и аккомпанировать себе бойкими аккордами, напевала шикарный куплетец:
A Provins
On recolte des roses
Et du jasmin et lies tra ta-ta-ta,
Et beaucoup d'autres choses!
Звуки свежего голоса, смех и возгласы двух бойцов в юбках, их оживленные личики с яркими щеками, с которых не успел еще сойти густой румянец, наведенный на них морозным холодком, потом этот лязг стальных эспадронов, веселое тявканье щенка и треск ярко пылающих поленьев – все это казалось так ярко, весело, молодо, свежо, все дышало такой беззаботной и беззаветной жизнью и удовольствием, что я нимало не пожалел о том, как теперь, ввиду завтрашнего похода, пришлось подняться с постели в час ночи вместо шести утра, и был очень доволен этим внезапно импровизированным набегом на мое обиталище.
– Однако соловья баснями не кормят! – воскликнул мой сожитель. – Что же, в самом деле, есть у нас что-нибудь есть?
В эту минуту вошел денщик мой, которого посылал я в трактир на фуражировку.
– Вот тебе и живой ответ на твой голодный вопрос, – сказал я, указывая на него Апроне. – Ну, что, Степан, что скажешь?
– Заперто, ваше благородие.
– Тфу ты! – с досадой топнул сожитель. – Ты б разбудил их!
– Я разбудил-с; только повара у них все разошедшись и огонь погашен, а буфетчик пьян-с; одначе ж я, взямши его деликатно, значит, за шиворот, препроводил в кладовую и нашел четыре холодных каклетки-с.
– Только четыре?! – вскричали мы с ужасом.
– Только-с, – ответствовал невозмутимый Степан.
– Ну, господа, утешительного мало!
– Так точно, ваше благородие, я и сам думал, что мало, и для тово толкнулся этта у нас внизу к евреям и добыл у них два куска жидовской щуки маринованной.
– Четыре котлетки и два куска жидовской щуки! Значит, положение наше еще не так отчаянно! Фонды подымаются!.. Ну, а дома не найдется ли еще хоть чего-нибудь из перекусок?
– Амар-с есть! – доложил Степан. – Копченая корюшка есть… сыру небольшой кусок остамшись… да еще с полбанки пикулей найдется.
– Так что же ты молчишь-то, голова!.. Живо тащи все это сюда… Живо!
– Каштаны тоже есть, ваше благородие! – вспомнил он, уходя уже за дверь. – И фрухта есть…
– Какая фрухта?
– Груши-с. Штук с десяток будет.
– Каштаны и груши! Пикули и омар! А ты говоришь, что ничего нет съедобного! Варвар ты эдакой!
– Так нетто, ваше благородие, все это съедобное? – недоверчиво ухмыльнулся мой Степан Григорьевич.
– А что ж, по-твоему?
– Так, малодушие одно… баловство, значит.
Однако наши жрицы Талии и Мельпомены настолько проголодались после длинного спектакля, что не сочли малодушием ни пропитанных каенским перцем английских пикулей, ни каштанов, которые они тотчас же стали печь в камине и преуморительно таскать их из полымя концами эспадронов.
Омар и копченая корюшка, котлеты и жидовская щука, пикули и ломти ржаного солдатского хлеба (за невозможностью достать лучшего) – все это исчезало с тарелок с быстротой вполне похвальной, как вдруг раздался звонок паки и паки, и вслед за тем вошли еще четверо товарищей.
– А мы на огонек! – объявили они. – Видим свет в окнах, слышим звук унылый фортепьяна – и зашли!
– Откуда Бог принес?
– От Колотовичей – там нынче вечер коротали на английском чае… Нет ли, господа, хоть рюмки водки-то?
– Есть!.. Только вот насчет закуски уже скудновато стало!
– А твой походный поросенок с курицей?
– Увы! Поросенка с курицей принесут от Роммера только завтра к семи часам!..
– Баше благородие! Картошка есть у нас! – возгласил вдруг Степан Григорьевич, как вестник спасения появляясь у двери.
– Что за картошка такая?
– Сырая-с. Только, значит, сичас молено сварить, а потом на сковородке поджарить, потому как у меня еще остался кусок сала свиного и цибулька-с… давеча мы с Аникеем для себя брали… так, значит, этта, можно поджарить со шкварками и с лучком-с. В один секунт будет готово!
– Картошка!.. Браво! Давай сюда картошку! – захлопали в ладоши наши дамы. – Душки, mesdames, давайте сами варить картошку! Это, душки, прелюбопытно будет!
Степан принес кастрюльку и лукошко картофеля. Девица Эль-синорская, засучив рукава своей бархатной курточки и фартуком подвязав вокруг талии столовую салфетку, принялась за стряпню: отбирала лучшие картофелины, обмывала их в воде, прополаскивала и укладывала в кастрюльку. Девица Радецкая резала на мелкие кусочки свиное сало, а Каскадовой выпала наигоршая доля: морщась от лучного запаха, летучий эфир которого до слез ел глаза, она крошила в тоненькие колечки головку цибульки, к затаенной потехе моего Степана, который с явным, хотя и безмолвным скептицизмом относился к мудреной стряпне «барышень-актерок». Но барышни-актерки – худо ли, хорошо ли – дело свое справляли довольно споро. Наполненная доверху кастрюлька уже кипела на таганке, а Эльсинорская, присев на корточки перед камином, усердно подкладывала железным прутом каленые уголья и головешки под кастрюлю, – и картошка, при таковых стараниях, поспела довольно скоро. Живо ее облупили, еще живее искрошили с помощью вилок, пересыпали луком и салом, посолили, перемешали всю эту кутерьму, выложили на сковороду и отправили снова в камин на ту же самую таганку, но теперь уже не вариться, а жариться. Девица Эльсинорская, вся раскрасневшаяся, как рак, от двойного жара огня и собственного усердия, вся озаренная с лица ярким, перебегающе багровым светом полымя, с папироской в зубах, все так же сидела на корточках и, пошевеливая сковороду, то и дело ворошила вилкой картофельное крошево, чтоб оно получше прожаривалось да побольше румянилось.
– «Красотки-гризетки совсем не кокетки!» – под аккомпанимент шипящего сала напевала она сквозь зубы, сжимавшие дымящуюся папироску.
– Аи, душки, страсти какие! – с ужасом вскричала дебелая Каскадова, с гримасой нюхая свои пальцы. – Аи, какие ужасти! Руки просто страх как луком воняют… Господа, нет ли одеколону у вас? Бога ради, выручите меня поскорей, а то юнкер Ножин и ручек мне больше целовать не будет!
Девица Каскадова – кстати или некстати сказать – была идеально, бескорыстно неравнодушна к юнкеру Ножину, очень стройному и красивому мальчику.
Одеколон, и вода, и мыло, и полотенце явились к услугам ручек девицы Каскадовой, которым угрожала столь серьезная опасность, а между тем и жарево Эльсинорской поспело. Хотя, вытаскивая его из камина, она и начадила на всю комнату, так что пришлось все форточки раскрывать, однако же стряпня ее, вопреки ожиданиям скептического Степана, оказалась превкусною. Эльсинорская была очень довольна и своим кулинарным искусством, и отданною ей данью справедливости и похвал и все уверяла, что картофель, зажаренный таким образом, называется картофелем a la Pouchkin. Девица же Радецкая, горячо споря с нею, доказывала, что «вовсе не а la Пушкин, а а la шустер-клуб, душка», потому что сама она сколько раз в летнем петербургском шустер-клубе едала картофель, приготовленный точно таким же образом.