мых роскошных цветов, самых изящных клумб. Цветы налиты как в блюдах, в низеньких цветничках, а на массивных мраморных балюстрадах ряды мраморных ваз с кустами алоэ. Им нет счету. Из этого чудного букета поднимается мавританский дворец в стиле Альгамбры. Широкая белая лестница с чуть слышным скатом. Обставленная чудными изваяньями беломраморных львов, во всех моментах их пробуждения, от глубокого зловещего сна у подножия, до грозного рыканья в преддверии дворца, — идет через все террасы ко входу замка. Фонтаны каррарского мрамора, сквозной резьбы необыкновенного искусства, в таких же беломраморных огромных бассейнах, беломраморные массивные скамьи, беломраморные саркофаги с цветами, беломраморные вазы разбросаны по площадке дворца и по рамка лестницы.
Дворец является вам с этой стороны в виде огромного киоска, весь в балкончиках, затканный под самую крышу ползучими розами, виноградом и плющами разного рода. Это самый характерный фас дворца. Прямо с верхней площадки вы входите в громадную полукруглую нишу, всю изрезанную внутри скульптурными украшениями. Она тоже белого мрамора. Вверху ее свода прилеплены, как гнезда, золоченые балкончики прелестной формы, обвитые зеленью, которая падает с них гирляндами, уставленные цветами. В глубине ниши над огромною входною дверью огромные золотые буквы китайской надписи. Весь павильон в китайском вкусе; китайские фарфоровые табуреты, китайские диванчики, китайские столики, и все это в целой роще тропических деревьев, перемешанных со статуями. Я видел лучшие дворцы Европы, но ни в Версалях, ни в Шенбруннах, ни в Петергофах ни в Сансуси не нашел ничего, чтобы равнялось с входом Алупкинсокго замка по художественной полноте, благородству и оригинальности стиля. Нигде, кроме Алупки, я не видел такого сочетания архитектурного гения с гением пейзажиста, моря с горами, камня с лесом, дикости природы с изяществом цивилизации.
Замок построен из диорита очень оригинального серо-зеленого цвета. Это делает его несокрушимо-прочным и как-то сурово-прекрасным. Словно уже это не здание, а творенье природы. Стиль замка сообразовался не только с характером владычествующих гор, но и с характером востока, свойственным мусульманскому Крыму. Это отрывок Альгамбры арабских калифов. С нее списаны его детали, она дала художнику его общую мысль. Эти тенистые террасы с тропическими растениями, эта роскошь фонтанов и висячих балкончиков, эти стройные как минареты, изящно выточенные из камня трубы и башенки дворца, плоские кровли, балконы наверху, неправильные уступы крыши, капризные повороты стен, обилие закоулочков и галерей, тесных проходов и потаенных двориков, дверочки и окошечки там, где их не ожидаешь, чисто арабские купола башен, — все это восток самый характерный, самый несомненный. Тень, прохлада и тишина — вот господствующая идея постройки. Она вполне восточная и притом вполне крымская.
Замок состоит из 2-х корпусов дворца и огромного двора с двухэтажными службами, отделенного от замка проулком. Этот двор — целый отдельный замок своего рода. Над воротами его развевается флаг князя Воронцова. Осмотреть службы замка стоит труда. Несмотря на хозяйственный характер этого двора, на множество народу и множество занятий, сосредоточенных в нем, двор отличается необыкновенной чистотою. Все его здания, того же серого диорита, затканы, как и дворец, шпалерами зелени, а со стороны верхнего парка стена двора обращена в яркие, висячие цветники. Но оригинальнее и прекраснее всего — проезд между высокою заднею стеною служб и замком. Он сам по себе довольно широк, но от высоты и непрерывности окружающих его стен кажется чрезвычайно глубоким и узким. Это своего рода улица восточных городов. Только вместо грязи и вони — здесь чисто и душисто, как в саду. Высокие стены не обросли, а просто облиты сплошным ковром зелени. Тут и розы, и кавалерская звезда, и глициния, и плющ, и дикий виноград, и ипомея, не увидите вершка камня. Все заткано, заполнено вьющеюся сетью зелени. Только кое-где выглядывает, среди зеленой шпалеры, из своих глубоких гнезд какое-нибудь узенькое окошечко или причудливо устроенная дверочка. А над головою вашею, на несколько сажен в высоте, перекинут поперек какой-нибудь легонький мостик или крытый стеклянный переход. Этот прохладный, глубокий, зеленый коридор тянется во всю длину замка и замыкается с обеих сторон круглыми башнями, точно также до макушки облитыми зеленью. Внутренность двора мне не так по вкусу, как его наружный вид, несмотря на богатство его, несмотря на неподдельное арабское, персидское и китайское убранство. Замечательна только столовая дворца, куда вы проходите через роскошный зимний сад с фонтаном посредине. Столовая темна и массивна, как следует быть настоящей столовой средневекового замка. Огромный неподвижный стол с тяжкими дубовыми стульями средневекового вкуса, объемистый камин посредине, огромные дубовые буфеты в резьбою по обоим концам, с разными редкостными жбанами, кувшинами и кубками, темная деревянная резьба на потолках и панелях, часы драгоценной художественной резьбы из дерева, огромная люстра красной меди под цвет мебели и стен, а на окнах занавесы необычайных размеров, необычайной цены и необычайной массивности, темно-красные, как и обивка стульев, нарочно заказанные в Лионе, вытканные цельным куском.
К дворцу замка примыкает связанное с ним длинною галереею здание библиотеки. Вы узнаете его по башне с огромным флюгером, чистой обсерватории. Библиотека отодвинута от жилья и спрятана в густой чаще. Отдельный дворик с "фонтаном слез", с несколькими другими фонтанами, тенистый, цветущий, всегда безмолвный, составляет очаровательный притвор этой библиотеки. В огромных, высоких залах собраны сокровища науки и поэзии, редкие манускрипты, древние фолианты, давно исчезнувшие из обращения, драгоценные художественные и археологические издания. В тиши этой библиотеки часто работал покойный князь Воронцов, основатель Алупки, один из немногих истинных государственных мужей нашего отечества, человек просвещенной мысли и полезного дела. Его рабочий стол, заваленный книгами, и кабинетное кресло стоят посреди залы.
Выйдите из библиотеки в дичь парка, в сторону от дворца. Вы будто на широком балконе, но это скала. Вы висите над густыми вершинами, вы обставлены ими. Все могучие старые деревья — платаны, хурма, павлонии, катальпы, туты и смоковницы. От них тут просто темно. Если у вас в руках хорошая книга или хорошая мечта в голове, останьтесь здесь, на этом глубоком балконе: сплошной навес рдеющего винограда, с кудрявыми листьями, с вьющимися усами, висит над вами будто в воздухе, едва колышась от собственного дыхания и пропуская к вам волшебный зелено-золотой свет. Этим зеленым золотом все теперь, кажется, наполнено в вашем безмолвном, висячем приюте. Струя фонтанов звонко падает в мраморные раковины, а густые клумбы прекрасных розовых гортензий роскошно разрастаются у ног фонтанов, освежаемые из брызгами, заслоненные от солнечного зноя этою дрожащею сетью зеленого золота.
Пещерные города Крыма
Пещерные города Крыма в высшей степени интересные памятники древности. Европа, сколько мне известно, не имеет ничего подобного высокой оригинальности крымских пещерных городов. К сожалению, однако, наша публика почти незнакома даже с самим фактом существования их. В специальных сочинениях о крымской археологии, большею частью иностранных, большею частью давно уже вышедших из обращения, — разбросаны скудные материалы, касающиеся этого предмета; но до сих пор нет ни одной книги, ни одной популярной статьи, посвященных исключительно их описанию. Даже, стыдно сказать, крымские жители образованных классов слушают рассказы о пещерных городах, как неожиданную для них новинку; туристы же, ограничиваясь легкодоступным обзором Южного берега, редко решаются предпринимать поездку внутрь гор. Я с намерением сохранил в своей статье те живые элементы крымской природы и жизни, при которых и сам знакомился с пещерными городами, и без которых описание их было бы слишком мертвенно и неполно. Гораздо легче знакомишься с пылью архивов и камнями развалин, когда встречаешь их в разнообразии путевых впечатлений; к тому же, страна пещерных городов и окружающая их природа в высшей степени характерны, и сами по себе уже стоят внимания.
I. Древняя столица готов
Перевал через Яйлу. — Ночлег в Татарии. — Мангупский Авраам. — Мангуп-Кале, древняя Манкопия; его памятники и исторические воспоминания.
Участников похода оказалось пятеро, не считая неизбежного и незаменимого Бекира, который, по своей должности фактотума, обязан был вести наш караван. Выражаясь по-крымски, Бекир становился нашим суруджи (таково татарское название швейцарских фюреров и гидов).
Неустрашимая и милая амазонка, спутник всех наших горных странствований, опять с нами.
Приготовления к пятидневному походу в недра крымских гор по необходимости коротки. Горный татарин, которому мы невольно должны теперь подражать, заменяет все вализы и чемоданы перекидным мешком с широкими карманами по обеим сторонам, по-татарски саквы. Эти саквы — спасение в горных поездках. Их привязывают сзади седла и кладут в них, что влезет: ячмень для лошади, бутылки с вином, чай и сахар, жареную птицу, пирожки, белье. Поверх саквов привязывают бурку или теплое пальто на случай дождя и холода, — и вот вы совсем готовы, оснащены на борьбу со стихиями, весь ваш обоз у вас за спиною.
Татары, хозяева лошадей, ждут нас на солнечном припеке, терпеливо присев на корточки. Бекир командует, ищет, носит, укладывает, перетягивает подпругу у лошади нашей ханым (госпожа) — так татары постоянно чествуют наших барынь. Садимся. Все высыпают нас проводить. Детям особенно завидно.
— Скоро воротитесь? Когда вас ждать?
— Не скажи, ханым, сказать нельзя! Может два, может пять день, как Аллах покажет, — серьезно вразумляет Бекир, подсаживая свою ханым.
Перевал через Яйлу в самой высокой области ее! — Мне так давно хотелось испытать его. Бекир выбрал для перевала Биюк Узен-баш-богаз, т. е. проход Большого Узенбаша, один из самых крутых и трудных, но зато самый близкий. Поднявшись из нашего пустынного, заснувшего над морем Магарача в пеструю и шумную Ялту, полную петербургских туристов, мы промчались по ее парадной набережной и повернули на Дерекой, на Ай-Василь, прямо к этому титаническому амфитеатру Яйлы, которой темная, лесистая синева охватывает кругом весь горизонт и чуть не половину небесного свода. Поразительно хорош этот амфитеатр в яркий солнечный день, когда на его туманно-синем фоне вырезаются милые, как игрушки новенькие, домики Ялты со своими кипарисами и цветущими садами.
Дорога, конечно, сейчас же пошла речкою, иных дорог не бывает в крымских горах. Груды камней, натасканные сверху и насыпанные выше берегов, и между ними несколько жиденьких ниточек журчащей воды, с трудом пробирающейся между каменьев, — вот хорошая крымская речка в июле. Таких, впрочем, мало, потому что в большей части их не наберете, в середине лета, стакана воды.
Без конца кругом сады раскидистых грецких орехов, сливы, груши, смоковницы. Под орехами всегда зеленая трава и всегда татарчата. У татарчат-ребятишек на Южном берегу и в горах — превыразительные рожицы. Глазенки черные, большие, смотрят на вас с наивным изумлением, как глаза хорошенького дикого зверька; черты строгого греческого типа.
Дерекой кончился, потянулся Ай-Василь, разбросанный по лесистой подошве горы; стало круто, узко, но зато такая тень! Едешь по зеленым коридорам, едва успевая пригибаться под могучие, далеко вытянутые суки орешника. Татарские хаты здесь лепятся особенно живописно. С высоты седла смотришь им прямо в безобразные их трубы, напоминающие шалаши бобров. На плоских земляных кровлях толпы ребят глазеют на нас, раскрыв рты. Это еще старинные, вековечные гнезда греков, итальянцев, может быть, еще готов.
За Ай-Василем горы делаются совсем серьезными; подъем начинается очень резко; лошади двошат и потеют насквозь, так что саквы промокли. Мы почти на шеях у лошадей. Скалистая, усыпанная камнями, дорога сбивает копыта. Мало-помалу нас все теснее охватывает сосновый лес, тот самый, который издали, из Ялты и Магарача, казался нам простым слоем мха на скалах. Сосны громадной высоты, прямые и голые как стрелы, с широкою плоскою кроною на самом верху, — обстали кругом. Это чистая итальянская пиния. Освещенные солнцем красные стволы, густо-синие просветы неба, капризно изогнутые угловатые ветви — переносят фантазию к картинам римской Кампании. Лес этот прекрасен сам по себе; но когда мы въехали на половину горы и взглянули назад, сквозь эти полчища исполинов, в глубокую и далекую бездну, в которой остались за нами море и берег со своей Ялтой, со своими дачами и деревнями, — тогда мне все это представилось какою-то несбыточною, сказочною декорацией. Море открывалось прямо пред нами во всей могучей своей широте, в обхвате, непривычном для глаза. А справа и слева поднимались белые горные громады, обрывались горные пропасти, заполоненные такими же полчищами сосен. Никаких мелких деталей, ничего милого, ласкающего. Одна грозная, величественная, неотразимая красота; громадная картина, написанная смелым взмахом чудной кисти.
Маленькая крымская лошадь, терпкая и безропотная, как ее хозяин, — свыклась с крымскою ездою, с крымской дорогой. Подкованная сплошною железною подковою на все 4 ноги, она твердо ступает на известковый камень, карабкаясь со своею тяжелою и неудобною ношею по скату, на котором едва держится человек. Чувствуя свое бессилие вытянуть прямо на гору, умные животные, одно за другим, словно по сговору, начинают пересекать зигзагами дорогу, поворачивая то направо, то налево, и уменьшая для себя, таким образом, крутизну подъема. Подумаешь, что ими правит человек — так правильно и уверенно они исполняют эти повороты. Дыхание их порывисто, и часто до жалости. Мокрые бока просто колотятся.
Мы все, всадники, в сосредоточенном молчании. Грозное великолепие гор и леса оковывают нас; да теперь и не до болтовни. Как бы только усидеть, не полететь назад, вместе с лошадью.
Несколько раз Бекир останавливал свой караван у горных ручьев и поил лошадей. Они пили жадно, трясясь всем телом.
Крымский магометанин, подобно всем магометанам Востока, устраивает фонтаны даже в пустыне. Высоко на горах, в глубине лесов, мы находили фонтаны, высеченные из белого камня, с арабскими украшениями, с благочестивыми надписями и всегда с именем устроителя. Бекир с неподдельным благоговеньем передавал нам историю святого хаджи, который остаток дней своих посвятил на дела добра и усеял фонтанами тропинки Яйлы, на пользу людям и во славу Аллаха. Путник, утоливший в летний зной свою жажду этой чистою струею, напоивший у нее утомленного коня, действительно, благословит от всего сердца имя доброго человека, вырезанное на камне фонтана.
А подъем делался все хуже и хуже. Леса кончились, тропинка исчезла. Мы лезли уже по острым гребням камней, по кучам щебня, по скользкому плитняку. Подковы то и дело срывались и скользили, как по льду.
Было уже далеко за полдень, когда мы въехали на темя Яйлы. Равнина, бесконечная в длину и не более полуверсты шириною, — составляет это темя, этот гребень Яйлы.
На севере от нее видны горы и степи Крыма, на юг — глубоко внизу — море с лентою Южного берега. Ай-Петри, такая страшная снизу, отсюда кажется небольшою скалою, потому что над нами только один верхний пик ее; в ее зубцы запутались стада облаков, белых, как молоко; они поочередно срываются и несутся на нас, застилая глаза сырым туманом, словно хотят сдуть нас прочь из своего царства.
У наших ног была живая рельефная карта всего крымского полуострова. Ясный день не утаивал, не затушевывал ничего. Не было той картинной красоты, которою мы любовались в сосновом лесу, недоставало для этого первого плана и яркости красок; но зато зрелище было ново и поучительно. Душа исполнялась особенным чувством от этого созерцания земли в ее целости, с поднебесных высей. Казалось, этот взгляд был объективнее, чем в обычных условиях зрения; казалось, он проникал вернее и глубже. Что-нибудь подобное испытывает человек на воздушном шаре, отделяясь вдруг от своей планеты и созерцая ее в первый раз независимо, извне, как бы с поверхности другой планеты.
Спуск с Яйлы значительно легче подъема. С северной стороны Яйла не обрывается такою стеною, как с морской. Гряды гор бегут параллельно ей, делаясь все ниже к северу, к степи. Это ступени для схода с Яйлы.
Эта не распутываемая плетеница гор, долин, скал и ущелий, то бегущих рядом, то пересекающихся под разными углами, составляет внутреннее ядро Крымской Татарии, гнездо всякого крымского зверя и логовище всех почти рек южного Крыма. Это же и цель нашего похода. Горная страна, ограниченная с запада большою дорогою из Симферополя через Бахчисарай в Севастополь, а с востока долиной Алушты и прорезающею ее большою дорогою из Алушты в Симферополь, отделена от Южного берега сплошною стеною Яйлы в 5 и 4000 футов высоты. Со стороны обеих больших дорог доступ в эту сердцевину горного Крыма нетруден; но с горного берега в нее можно проникнуть только через несколько «богазов», перевалов, подобных тому, который мы теперь осилили с таким трудом.
— Когда же, наконец, будет этот проклятый Узенбаш! — начинают кричать самые нетерпеливые из всадников, видя, что солнце уже делается багряным, и белые известковые скалы начинают вспыхивать розовым огнем. Хочется смерть чаю; еще больше хочется долой с седла, которое особенно мучительно при многочасовом спуске. Бекир с презрением смотрит на нас и не отвечает.
— Бекир! Далеко ли еще? — кричит кто-то из нас, беспокойно ерзая на седле.
— Твой бы дома сидел! — дерзко отвечает Бекир. — Конь не птица, конь устал, твой коня не любит, твой чай любит! Не видишь? — вон тебе и Узенбаш! — прибавил он, в виде милости, указывая нагайкою широкую лесную долину, в пасть которой мы начинали уже спускаться. Биюк Узенбаш, потонувший в лесах, в садах, протянувшийся по всем изгибам речки, — лежал у наших ног, ярко освещенный закатом. Тополи и минареты его мечетей, живописно торчавшие над массою сплошно зелени и сплошных плоских кровель, горели особенно весело.
Проехали сады орехов. Подковы стучат по каменистой улице.
Надо большое воображение, большую силу отвлечения, чтобы поверить, будто мы все еще находимся в православной Российской Империи, под охраною всесильной власти станового пристава, под покровительством XV томов свода законов. Если бы это было на Кавказе, я не сомневался бы, что мы просто-напросто въехали в аул горных хищников, где смешно уповать на XV-й том, где, вместо всяких уездных, земских и уголовных судов, знают твердо один суд под старым дубом, под одним из тех исторических дубов, которые имеют удобное качество служить двум целям разом: шатром для судей, виселицею для осужденного.
Вон, вероятно, и сам верховный дуб; на этот раз он заменен маститым орехом, подобного которому трудно встретить в другой раз; под его ветвями, толщиною в огромное дерево, вытянутым горизонтально шагов на 20 от ствола и густо затканными крупными жестким листом, — в самом деле, целое население.
Седы старики в белых чалмах, все истые хаджи — со строгим и важным взглядом, с неподвижными, глубоко вырезанными чертами лица, сидят у самого пня, в позах, исполненных достоинства, поджав под себя ноги и куря из длинных чубуков. Кругом их сидит и стоит в самом живописном разнообразии цветная толпа татар в чалмах, в бараньих шапках, с лоснящимися, бритыми головами, — все только мужчины. Зато оглянитесь налево — там большой каменный фонтан в арабском вкусе с длинным стихом Корана. Он, как пчелами, осыпан женщинами. Почтенные матроны укутаны в широкие белые простыни до самых пяток и выказывают из-под своих саванов только пару черных глаз, едва видных сквозь узенькую щель, да желтые заостренные туфли, которых никак не спрячешь при ходьбе. Молоденьких девчонок, к счастию, еще не считают нужным обращать в величественные статуи, в которых не разберешь ни одного члена, ни одного движения. Они расцвечены донельзя и обтянуты донельзя. Волосы заплетены в десятки мелких кос, окрашенных в огненную краску — точь-в-точь, семья красивых змей вьется по плечам. Эта краска, подновляемая каждую неделю, с летами обратится в черную, как смоль, и из огненно-рыжих девочек образует глубоких брюнеток. Красная, кругленькая шапочка с золотом на голове у всякой; малороссияне очень метко прозвали «татарками» красивые колючие растения вроде артишока, покрывающего степи иногда на большое пространство. Издали это — чисто толпа татарских девушек в их типичных красных шапочках. Бешмет с открытой грудь, узкий в плечах, с непомерно длинными и узкими рукавами, всегда очень цветной, портит естественные формы тела; у пояса он обвязан еще одним или двумя цветными платками наподобие юбки и из-под платков этих видны только нижние складки очень широких и тоже цветных шаровар, стянутых над самою ступнею.
Самая крошечная, двухлетняя девчонка, возившаяся в пыли, одета почти так же; у каждой своя крошечная шапочка, у каждой свой бешметик по мерке — это добрый обычай, не часто встречаемый в семье русского простолюдина; он свидетельствует об инстинктивном признании человеческого достоинства, человеческих прав даже в ребенке. Этот обычай мне особенно кидался в глаза, по противоположности с нашим русским, в германской и швейцарской деревне. Там вы уже не встретите крошечного мальчишку, завернутого в отцовский тулуп, или в дедовской шапке, нахлобученной на нос, босого и в одной рубашке.
Толпа женщин вокруг фонтана, со своими белыми чадрами, с маковым цветом девичьих нарядов, с кувшинами и кружками восточной формы, в кого по-итальянски, на голове, у кого в руках, — движущаяся, шумящая, переливающая цветами — способна приковать артиста на многие часы своею поразительною картинностью; особенно когда, в параллель ей, взору его открылась бы с другой стороны важная группа, безмолвно курившая в тени старого ореха.
Дерево, фонтан — естественные центры первобытной жизни, еще не доросшей до необходимости клубов, пассажей, кофеен с пением и без пения, и тому подобных приютов цивилизованного безделья. Тенистый дуб — это прототип нашего жилища, естественный шатер, давший человеку первую мысль об убежище. В пустынной местности он красота, разнообразие, жизнь. Путник благословляет его, как привал, указанный природою, где он остынет от своего путевого пота, насытится и уснет, не палимый больше полуденными лучами. Кочевник разбивает под дубом свою палатку и принимает своих гостей. Дуб — издавна и межевая грань у народов, и указатель пути. Даже лесной житель соображает местность по большим вековым дубам, которых физиономия выделяется своеобразно из бесконечного и безразличного древесного моря. Оттого дуб и стал издревле деревом гостеприимства, деревом геройских подвигов, деревом суда и мудрости, деревом неразгаданных тайн и религиозного обожания. Эпос древнего мира, сказка, песня, легенда — сама история — сохранила нам память об этом многообразном и глубоком значении дуба, коренящемся в первобытных условиях человеческой жизни и сделавшем из этого видового названия почти родовое имя для дерева вообще. В Библии Авраам недаром встречает неземных путников в дубраве Мамврийской; богатыри наших былин отдыхают и умирают под дубами; под дубами находят чудные доспехи; вещие птицы сидят всегда на дубах; все клады под дубами. Таинственный шелест дубов разгадывался первобытными оракулами Греции. В древней Германии, в Галлии — дуб был святилищем, средоточием общественных собраний. Еще Людовик Святой в XIII веке сохранил патриархальный обычай суда под Венсенским дубом.
Как дуб, дерево — естественный центр общественной, религиозной, героической, то есть вообще мужской жизни первобытного человека, — так фонтан, колодезь — исконное поле чувственной, то есть женской стороны той же жизни. Первобытное хозяйство тех маловодных стран, откуда, по всем вероятиям, расселилось племя человека, — было так тесно связано с водою фонтана, что фонтан мог стать почти его синонимом. Напоить людей и кот, вымыть свое тело и свои одежды — можно только у фонтана. Сначала фонтан, потому же дом, хозяйство, женская забота. Вечером, у фонтана вечная работница, вечная домоседка, женщина встречалась с мужчиною, который целый день при стаде или на охоте. Вечер, отдых от трудов, час покоя, досуга и наслаждений. Вечером естественное пробуждение потребностей менее суровых, менее обязательных, потребностей беседы, общения и любви. В вечерней прохладе, под звонкой струею фонтана, легче всего возникали первые сердечные отношения между работящим юношеством первобытных обществ, как легко они возникают теперь среди нашей светской молодежи под звуки оркестра, в ярко освещенных бальных залах. Тишина и простота в младенческую эпоху человека были необходимыми условиями там, где теперь необходимым условием стал неестественный шум, неестественный свет и поддельная красота. Женщину, будущую подругу свою, человек естественной жизни оценивал во время ее работы, где ему открывались ее умелость, ее сила и деятельность. Когда библейская Ревекка или Гетевская Доротея собственноручно тянули из колодца бадью с водой или отворачивали тяжелый камень, их рабочая грация, их "volle Gesundheit der Glider" — делались вполне очевидными для здоровых, трудолюбивых юношей, на них любовавшихся. Только в рабочем деревенском быту — и нашем русском, а более всего в восточном — колодезь, фонтан сохранили доселе свое древнее значении места сближения двух полов, места зарождения сердечных драм.
Вечер падает; на небе становится розово, деревья проступают розовым пламенем; все в воздухе стихает и замирает в той особенной неге, которая свойственная крымскому летнему вечеру. Последние звуки дня явственнее слышатся в этой тишине.
Бекир устроил наш ночлег у одного из почетнейших хаджей Узен-баша, не допуская в нас и мысли о возможности довольствоваться первою попавшеюся саклей. Преважно подбоченясь, въехал он на двор, и двумя, тремя полусловами объяснил по-своему хозяину, кто мы и как нас нужно принять.
Тохтар-эффенди вышел к нам за ворота, худой, со строгим взглядом, исполненным непоколебимого достоинства, и приветствовал нас по-восточному, указываю рукою на свой дом. Мы, кажется, спутали все его понятия о нашем величии, расположившись до ночи прямо на улице, под старым орехом, чтобы налюбоваться на окружавшую нас Татарию и на чудный вечер. Вокруг нас уже протолкнуться нельзя; приезд наш был событием в Биюк Узенбаше; даже татарские матроны позабыли правила мусульманских приличий и пробирались к изумившей их амазонке. Дети вскарабкались даже на сучья, на мажары, на плетни. Глянешь кругом — всюду белые, сверкающие зубы, тесные и крепкие как у зверьков, и черные воспламененные глазенки; и зубы и глаза, — все в них смеется от радостного изумления, рты раскрыты в недоумении и жадном любопытстве.
Женщины с каким-то азартом наперерыв хватают и ощупывают каждую безделицу, надетую на амазонке нашей, хихикают и шепчутся друг с другом из-под своих покрывал. Только старые татары сохраняют невозмутимое спокойствие и, кажется, заняты только одним соображением, куда это и зачем Бог несет нас?
Бекир с хозяйскими работниками таскает между тем дрова и воду, развьючивает лошадей. Вот стали вынимать из саквов нашу провизию и разные принадлежности пути, — любопытство женщин и детей достигает своих пределов; воспользовавшись их углубленным вниманием, я сел за стол орешника и стал исподтишка набрасывать в путевой альбом некоторые фигуры; молодой татарин не раз ловил мой воровской взгляд и выследил движенье моего карандаша. Так же незаметно, как я рисовал, подкрался он сзади меня и несколько минут пристально смотрел, через мою голову, на непонятную для него работу, на это быстрое мельканье крашеной палочки, из-под которой каким-то чудом вырастали знакомые ему черты, знакомые наряды.
Я заметил его уже тогда, когда он, будучи не в силах далее сдерживаться, с громким смехом сказал что-то по-татарски. Вся его фигура широко расцвела удовольствием и удивлением. Вдруг фрр!!! Все, что было в толпе женщин и девочек, брызнуло врассыпную, закрываясь рукавами и неистово хихикая. Нужно было перенести карандаш и глаза на мальчиков. Но тревога была уже подана: взгляд мой ловился со всех сторон — большими и детьми.
Как ни хитрил я — ничего не мог сделать. Только что взглянешь хоть раз на кого-нибудь, — он тотчас ухмыльнется, пробормочет своим что-то по-татарски и отойдет себе в сторону, с глаз долой.
Темнота загнала нас в дом хаджи.
Гостиная Тохтар-эффенди довольно порядочна для простого татарина. Потолок с бахчисарайской резьбой, на полках ярко вычищенная посуда и несколько рукописных магометанских книг, деревянное мелко решетчатое окошко на турецкий манер; а уж ковров, подушек и тюфяков счету нет! Мы сидим на коврах, поджав под себя ноги, вокруг татарского столика настоящего арабского рисунка.
Тохтар-эффенди в своей белой чалме и полосатом халате, придающем ему вид муллы, стоит у порога, не зная, прилично ли ему будет сесть с нами. Собственно на нас он не обращает никакого внимания, для него важен только один из нас, которого он исключительно считает гостем своим. Бекир в своем татарском соображении решил, что один из наших спутников, одетый в кавказское платье, в черкеске с кинжалом, не может быть ничем другим, кроме князя; смуглый, восточный тип лица и наездническая ловкость кавказского барина окончательно убедили его в этом. Заручившись таким убеждением, Бекир торжественно объявил хадже и всем спрашивавшим его, что приехал «князь» с Кавказа; мы, мирные граждане, без патронов и кинжалов, были, таким образом, отодвинуты на задний план и, кажется, почитались за свиту «князя». Оттого-то и раздумывал хаджа, приличествует ли ему, хотя и хозяину, сидеть на одном ковре с таким знатным гостем.
Весть о приезде к хадже кавказского князя пронеслась по всему Узенбашу. Несколько важных, бородатых фигур появились в дверях, и эффенди через Бекира просил у князя впустить почетных гостей, которые пришли приветствовать князя. Один за одним, с серьезным и церемонным видом, подходят гости к мнимому князю, прикладывают руку к сердцу, говорят что-то, покачивая головами, потом опускают у ног князя разные приношения, кто сухой изюм — ерик (род мелкой сливы), кто груши, кто даже кислое овечье молоко.
Откланяется, с достоинством пожмет руку, и опустится себе на ковер около князя, поджав ноги. Вот все уселись кружком и закурили длинные трубки. Ни один гость ни слова по-русски, бедный кавказский «князь» ни слова по-татарски. Однако беседа идет, важная, длинная, неспешная восточная беседа, очень напоминающая наше европейское молчание. Сидят, уставив глаза в трубки, и торжественно выпускают облака дыма; изредка только смуглые, костлявые пальцы, сложенные в щепотку, протягиваются к столу, на котором стоят сласти; а то вдруг сосед нагнется к князю, возьмет его кинжал и станет вертеть кругом, любуясь серебряною чеканкою и тавлинским лезвием; налюбуется и с коротким одобрением передает его другому. Всякий гость поочередно пощупает, повертит, понюхает кинжал, покачает с удовольствием головою и передает соседу. "Карош кинжал! Якши!" — скажет кто-нибудь князю, торжествуя знанием русского языка. И опять молчание на много минут, опять неподвижное насасывание трубок. Кто-нибудь опять очнется, сочтет приличным заговорить: "Богато грошей дал?"
— Двадцать рублей!
— "Це… це… це…" — прищелкнут языком все собеседники, с сожалением покачивая головою, и все, словно по сговору, устремляя глаза на кинжал еще с большим уважением, чем прежде. И опять длинное молчание. Потом наступает очередь черкески, щупают сукно, смотрят его на свет, трут между пальцами; "Карош архалук, кназ; богато грошей?". И опять удивленье, покачиванье и одобрение. От черкески к поясу, от пояса к папахе, к башлыку; весь князь, всякая его пуговка, всякий позументик ощупаны и опробованы.
— Где купли, кназ?
— В Стамбуле!
"О! Стамбул якши!" Все белые зубы с удовольствием осклабляются, сверкая из чащи бород, — а мнимая стамбульская покупка, словно что-то особенно хрупкое, переносится в крепко сложенных пригоршнях от одних восторженных глаз к другим, с такою благоговейною бережностью, как будто эти грубые пальцы сами чувствуют все неуменье и все недостоинство свое держать драгоценную вещь.
Еще раз то же степное молчание; но уже теперь все эти серьезные лица светятся совершенно детским удовольствием.
Желтый, морщинистый старик, с длинными, седыми бровями, гладит князя по плечу и по коленям: "Твой, кназ, болшой султан!"
— Кназь болшой султан! — важно подтверждает вся компания, одобрительно кивая головами.
Желтый старик, по имени Мемет-Эмин, встает, — все встают. Опять пожимают руку князя, опять прижимают свои руки к сердцу; желтый старик просит князя завтра утром к себе на кофе. Двое других пристают с тем же, а князь, для поддержания своей роли, одаривает своих гостей разными безделушками, в ответ на гостинцы их. Гости уходят, сверкая от радости и глазами и зубами.
Рано поднялись в путь. Как ни изломала нас езда верхом по горам и по камням, однако ночлег вповалку на открытой галерее и на войлоках гостиной не особенно нежил. Бекир ранехонько раздобыл ячменю и подкормил коньков. Мы тронулись со двора как раз с первым криком муэдзина. Его тощая фигура была видна с балкончика соседнего минарета, откуда он протяжно и пронзительно гнусил на все стороны света обычный стих алькорана… Пожилые татары уже двигались по направлению к мечетям. Вежливо, но с большою серьезностью, приветствовали они нас, когда случалось с ними равняться.
Яркое и тихое утро сияло над этим живописным азиатским уголком, потонувшим в сплошных садах, в глубокой впадине гор. Сияло оно с тою же радостною свежестью и торжественностью и в нашей груди. Утреннее безмолвие, утренняя трезвость жизни охватили и нашу беззаботную кавалькаду; все ехали тою спорою деловою рысью, которая обещает долгий, безостановочный путь. Дороги в горном Крыму устроены природою и сохранили на себе девственную грубость ее характера. Ручьи, сбегающие со склонов, потом речки, в которые стекаются эти ручьи, — вот единственные пути горного сообщения. Сообщение между бассейнами двух соседних речек, как бы ни близко протекали они, очень затруднительно. Их водораздел обыкновенно так обрывист и крут и так волнообразен, что перевал через него, даже верхом требует особенной привычки; ежеминутные спуски и подъемы по каменистым обрывам, по кучам камней, почти всегда без ясного следа тропы — вот этот перевал. После него покажется шоссейною дорогою даже речная дорога; — поэтому в горных странствованиях только при крайней необходимости сворачиваешь с долин, ручьев и речек, хотя через это всегда приходится делать большой крюк.
Если вы знаете течение крымских горных речек, — вы знаете крымские горные дороги, и наоборот: если вы знакомы с направлением дорог, — вы знаете тем саамы теченье рек. Крымская горная дорога, или, что тоже, крымская горная речка — требует от путешественника большой привычки.
Летом, как я уже говорил выше, это — вьющаяся лента валунов разной величины, разбросанных во всю ширину долины, между которыми кое-где сочится ниточка воды. Иногда и этой ниточки вы не видите на целом десятке верст. Щебенистый грунт русла, наваленный в толщину нескольких аршин, служит настоящею цедилкою, каменным ситом, сквозь которое речка, усохнувшая от летних жаров, уходит под свое собственное дно и пробирается там невидимкою до тех местечек, где невозможно укрываться, и где она выступает опять наружу.
Татарские деревни лепятся только по берегам эти капризных, змеистых речек, которые порою так сухи, что на их горячих камнях едва яиц не сваришь, порою заливают хаты до крыш, сносят деревья, скот и ворочают целые утесы.
Если где-нибудь на вершине гор внезапно упадут большие дожди или растает масса снегу, вода сбегает вниз страшною лавиною и причиняет тем большие бедствия, что предвидеть их нет возможности.
Альма унесла раз целую партию солдат, которые сочли ее сухие камни за безопаснейшее место ночлега, снесла большой каменный мост на почтовой дороге.
Салгир почти на моих глазах, среди сухого лета, вдруг залил целую деревню Мамуд-султан, так что почтовая станция наполнилась водою по окна, и ямщики плавали по двору, спасая лошадей.
Мы спускались по одной из таких речек — дорог, по речке Узен-башу, которая вместе со своей дружкой Биюк Узенбаш, составляет верховье исторической теперь реки Бельбека.
С раннего утра до вечера мы слезали с лошадей, заинтересованные прелестною местностью, веселою болтовнею и еще более веселыми перегонками по каменистой дороге. Долина реки Узенбаша забирала все сильнее и сильнее на запад и, наконец, упала в долину Бельбека, с которой мы повернули к северо-западу. Спуск делался мягче. Проехав Фоти-салу, целый ряд деревень, осыпавший речку, — мы должны были покинуть Бельбек и совершить один из тех досадных перевалов, о которых я говорил.
Первая цель нашего странствования был Мангуп-кале, а он лежит у верховья срединного притока Бельбека — Кара-илеза; спускаться по Бельбеку до устья Кара-илеза, и потом подниматься вверх по Кара-илезу до Мангупа, было бы делом слишком долгим. Всаднику нечего стесняться крутизнами, и туристу не лишнее ознакомиться своими ребрами с красотами гор. Бекир командует нам налево, а нас манит так вперед, где уже открылась перед нами живописнейшая часть чуть ли не самой живописной в Крыму Бельбекской долины.
Один из нас уже набрасывает, не слезая с седла, оригинальный разрез скал Топчю, которых круглые, сплошные башни провожают речку справа.
Но Бекир тянет нас лесами и оврагами на иной путь.
Я советовал взять проводника в Фотисале, потому что по опыту знал, как труден с этой стороны подъезд к Мангупу. Но Бекир презрительно относился к моим увещаниям, хвастаясь, что он знает в горах все тропинки.
Мы сбились уже через полчаса. В лесистых холмах, через которые пробирались мы, было столько колевин, пробитых мажарами, столько троп, протоптанных скотом, что только местный дровосек мог помнить, куда ведут они. Бекир некоторое время скрывал свое смущенье и притворялся верующим в истинность пути, которым он нас вел. Но я обличил его сейчас же неопровержимыми доводами. Напрасно мучили мы своих коней, прорезаясь сквозь колючую чащу, спускаясь в глубокие лесные балки, карабкаясь на крутые скаты; напрасно смущенный Бекир злился на своего коня и лупил его нагайкою через голову, снуя по этим дебрям, как гончая, отыскивающая упущенный след. Горы и деревья заслоняли даль, и сообразить по окрестности было невозможно, хотя Бекир раза два влезал с этою целью на дубы. Особенно доставалось амазонке и ее длинному хвосту. Решено было спешиться и позавтракать, пока Бекир добудет следа. Вот уселись на лужайке; бутылки и закуски живо полезли из вместительных саквов; веселый говор и смех, звон стаканов, голодное чмоканье губ — оживили непривычною картиною совершенно пустынный лес. Ауканье Бекира переносилось по очереди от одной стороны света к другой, и мы дружно отвечали ему. Пронзительный голос его долетал до нас то с макушки какого-нибудь холма, то словно из подземной норы; скоро его не стало вовсе слышно, и мы начали думать, что он заехал Бог знает куда. Однако через часок он вернулся с каким-то пастушонком, и мы выбрались на настоящую дорожку.
Мангуп-кале открылся нам в большом величии и неожиданно. Из моря лесных холмов, как остров, возвышается его обрывистая столовая гора, и на плоской макушке ее из большой дали видны, как на ладони, остатки стен, башен, замков старого Мангупа. Это очень обманывает путника, которому кажется, что вот сейчас он будет у подошвы горы. А дорожка между тем еще долго делает петли кругом столовой горы, приближаясь, сквозь теснину, к тому единственному месту, с которого есть возможность вскарабкаться на этот титанический каменный стол. Вид на Мангуп из этой теснины, пробирающейся с северной стороны его, между ним и сплошною стеною соседних гор, — самый полный, отчетливый и притом поразительной оригинальности. Столовая гора с отвесными обрывами выступает на север и северо-восток четырьмя такими же высокими скалистыми мысами, — настоящими природными бастионами, а между этими выступающими твердынями лесные скаты, по которым, хотя с огромным затруднениями, можно добраться до вершины. Носы этих выступов, когда проезжаешь как раз под ними, кажутся гигантскими обелисками удивительной красоты. Снизу вам видно, что высоко, в воздушной синеве, лента зубчатых стен и башен, где разрушенная, где еще существующая, отрезает эти выступы от главной площади Мангупа и преграждает доступ по лесным скатам своими воротными башнями и бойницами.
Пока наши альбомы наполнялись эскизами этих развалин и этих скал, неведомо откуда неслись страшные грозовые тучи, и полился поистине тропический дождь.
Все бросились вскачь по тенистой лесной дорожке, надеясь на скорый приют. Дождь сек, как розгами, и если бы не кавказская бурка — наша амазонка очутилась бы самом жалком положении. Наконец доскакали до Коджа-сала, деревеньки под самой подошвой Мангупа; Коджа-сала — старинное поместье князей Балатуковых, принадлежит теперь зятю княгини Балатуковой, Абдураманчику, которому принадлежит, кажется, и сам Мангуп.
Я уже ночевал раз с изрядным комфортом в кунацкой этого мурзы и обнадеживал теперь своих измокших спутников перспективною татарского гостеприимства.
Коджа-сала превратился в грозный поток; по щетки в воде, добрались наши кони до двора мурзы.
Все заперто, и двор гарема и кунацкая. Обошли кругом, постучали, покричали под неудержимым ливнем; никто не отозвался. Беда делалась серьезною — куда деться? Пока Бекир ездил по деревне за языком, мы себе мокли да мокли; Бекир возвратился с вестью, что почти все хаты пусты, потому что теперь татары в лесу, но что эффенди согласился пустить нас к себе. Копыта опять зашлепали по лужам, и никто даже не спросил — к какому это эфенди?
В конце деревни, совсем приосененный грозными тенями мангупских твердынь, среди персиков, орехов и груш, ютился крепко огороженный дворик эфенди, с совершенно восточными, плоскокрытыми домиками, с балкончиками и решетками вместо окон. Ворота растворились настежь при нашем приближении, и высокий, величественный старец, в белой чалме и белом халате, с белою, как сне, окладистою бородою, со строгими и почтенными чертами лица, показался у ворот, приложив руку к сердцу и показывая нам другою на свой двор. Это был чистый библейский Авраам, принимающий странников под дубравой Мамврийской. Двор и домики эффенди были необыкновенно чисты, и в каждом деревце видна была заботливая хозяйская рука.
Видя нас в такой грязи, эффенди не решился пустить нас обутыми в свою опрятную кунацкую, устланную хорошенькими войлочками и ковриками. По требованию его, сапоги были сброшены, и волей-неволею кавалеры очутились в одних чулках, что совершенно впрочем, подобало в татарской кунацкой. В кунацкой было две комнатки, так что мы могли кое-как прибраться и посушиться. Пока нам готовили кофе и жарили кур, эффенди пределикатно ухаживал за нашею амазонкою, которой печальное состояние, а может быть, и милые черты тронули его патриаршее сердце. Она даже дошел до того, что, как настоящий светский кавалер, просил позволения курить. Оказалось, что мы в гостях у хаджи Абдула-Кадира-Ак-Муллы, бывшего имама из Орта-Каралеза, по-русски сказать, у отставного благочинного протоиерея. Я не хотел упустить случая обогатить свой путевой альбом такою характерною ветхозаветною фигурою, но, помня, что Коран запрещает правоверным изображение человека, и, чтя в своем хозяине блюстителя правоверии, я заслонился своими спутниками и старался тайком набросать сановитые черты имама. Имам, однако, совершенно изумил меня. Он сейчас заметил мои эволюции, потребовал альбом, улыбнулся и тотчас же вышел. Я было дума — уйдет, а он вернулся, сияющий счастьем, переодетый в парадный полосатый балахон.
— Вот так делай! Так якши! — говорил он мне, садясь в особенно важную позу. Не успел я сделать двух штрихов, как имам опять вскочил на ноги.
— Постой, так нельзя!
Он полез на полочки, что лепятся по стенам каждой татарской гостиной, снял оттуда серебряные часы и повесил их себе прямо на грудь, потом поставил в угол маленькую трубочку, которую он курил, и взял в рот длинную-предлинную. Мы едва удерживались от хохота, забавляясь этим детским малодушием величественного эффенди. Он расселся как турецкий султан, поджав ноги, вытянув трубку, с самым торжественным выражением лица. Портретом моим хаджи остался донельзя доволен, смотрел его со всех сторон, улыбаясь, указывал пальцем на часы, на трубку, на полосы халата; эти подробности, кажется, особенно убеждали его в сходстве; наконец, он попросил позволения показать портрет женам и бережно унес мою книжку в гарем. Возвратясь, хаджи пригласил нашу амазонку сделать визит его дамам, которые, как все заключенницы, страстно охочи до новых лиц, до неожиданных происшествий. Женщины хаджи Абдула побросали свое тканье, свое вышиванье серебром и встретили русскую гостью, стоя в ряд; быстро прикладывали они свои руки сначала ко лбу, потом к сердцу, также быстро поклонились ей в ноги, вскочили, обняли, поцеловали, потом с каким-то лихорадочным восхищеньем ощупали и обнюхали всякую подробность незнакомого им туалета, и чинно расселись себе на диванах напротив своей гостьи, уже не шевелясь, не сгибаясь.
Хаджи вел за них беседу.
Мы славно отдохнули и поели в домике мангупского Авраама. Кто предпочел выспаться, а я все время слушал рассказы хаджи и любовался чисто восточною обстановкою всей его жизни. Его маленькая кунацкая была отделан затейливою деревянною резьбою, кой-где раскрашенною с наивною азиатскою пестротою. Сбоку был устроен альков с такою же резною дверочкою, в котором хаджи совершал свои омовения. На полочках лежали в необыкновенной опрятности разные ценные вещи и много таких же опрятных рукописных книг. Мангупкий Авраам еще не признавал изобретения майнцского немца и не хотел пользоваться тем, чем не пользовался его пророк. Коврики и подушки были новенькие, отлично выбитые, и сам хаджи сидел на них с чисто вымытыми босыми ногами, с бородою, в которой был тщательно расчесан каждый волос, сам белый, весь в белом, — точно какой-то кроткий столетний младенец. Он очень мало знал русских слов, я еще меньше татарских, однако мы понимали существенное содержание нашего разговора.
Хаджи был в Мекке, в Медине, хаджи 22 года был имамом. Он непоколебимо верил в святость своего сана, во власть своей молитвы над силами судьбы и природы, в талисманство каждого слова Корана. Его принципы жизни были определенны, просты и тверды, как приосенявшие двор его скалы Мангупа. Хаджи очень пострадал в крымскую компанию и вспоминал о ней с большим горем. Каралезская долина была в руках наших, и у Мангупа стояли на батареях пушки. Неприятели доходили до Мангупа с южной стороны, по реке Шулю, через Ай-Тодор, из Балаклавы. Русские солдаты все отняли у хаджи: ячмень, корову, 2000 рублей денег, срубили под корень сад хаджи. Меншиков говорил солдатам: "Валяй, ребята!" "Меншиков — ямань-ага!" "Горшаков — якши-ага!" Сам хаджи бежал в Мархур, в глубине гор. На 3 года войску достал бы Крым, коли б не грабили, а так и на 3 месяца не достал. Другие получили потом от царя, а хаджи сказали: срок пропустил. "Комитат 25 рублей просил; дали бы и ему вознагражденье, и то подожди. А хаджи Абдул 22 года падишаху служил", — говорил имам с плачевными жестами и плачевным голосом.
К вечеру совсем разъяснилось; лошади подкормились, и мы решились подняться на Мангуп, не откладывая до завтра. Воды не было следа: она вся ушла так же разом, как пришла. На улицах все камешки были обмыты и уже просушены крымским солнцем. Все глядело после дождя особенно весело и ярко.
На Мангуп-кале можно взобраться двумя путями: один долгим объездом из Айтодорской долины, оврагом Альмалык-дере, через развалины главных крепостных ворот; это единственная дорога для мажар. Другая верховая тропа идет прямо на Коджа-сала по страшной крутизне. Мы предпочли этот короткий путь. Крайний западный выступ столовой горы татары называют Чамнук-бурун, "мыс сосен"; между ним и "жидовским мысом" (Чуфут-бурун) идет «Табана-дере», "овраг кожевников", по которому мы должны были подниматься. За Чуфут-буруном, между ним и "мысом ветров", «Гелли-буруном», тянется второй лесной спуск, под названием "овраг бань", «Гаман-дере», а за Гелли-буруном последний скат, самый доступный, "овраг ворот", «Капу-дере». Он замыкается с востока крайним и саамы неприступным выступом Мангупа — «Тешкли-буруном», "мысом щели". Стихии просверлили каменный нос этого выступа огромным окошком, которое снизу и издали светится словно игольное ушко, эта дыра и дала название мысу.
С первых же шагов мы усомнились, возможно ли продолжать путь на лошадях. Сначала шла гора такого рыхлого щебня, который сыпался из-под копыт, как колотый сахар, и не представлял никакого упора; потом поползла по косогористым краям обрывов капризно вьющаяся пешая тропинка, скользкая и в сухое время, а после ливня сделавшаяся невозможною. Наконец, пришлось пробираться через низкоствольный колючий лес, которого почва была сплошь засыпана огромными камнями. Лошади ложны были переступать через них, как через пороги, и карабкаться по обвалам, как по ступенькам лестницы. Все это нужно было делать на подъеме под углом сорок пять градусов, на каждом шагу извиваясь то направо, то налево. Как ни привычна крымская лошадь к горным тропинкам, но тут и она почти отказывалась. Жалко было слушать это тяжелое, болезненное двошенье из легких, смотреть на эти взопревшие бока, вздувавшиеся быстро и сильно, как мехи кузницы. А татары и в ус не дуют! Колотят себе палками бедную животину и никому не позволяют спешиться, да, признаться, сомнительно, чтобы и пешком было лучше. На половине пути мы встретили еще уцелевшую передовую стену, преграждавшую овраг поперек, от Чамнук-буруна до Чуфут-буруна. Там, где эта стена примыкает к скалам Чуфут-буруна, мы осмотрели весьма любопытную трехъярусную пещеру из 4-х келий, соединенных друг с другом каменными лестницами. Очевидно, это сторожевая башня своего рода, бойница и казарма вместе. За стеною потянулось обширное караимское кладбище, древние памятники которого частью вошли в скалу, частью разбросаны по лесу; впрочем, множество еще не тронуто с места. Их форма и надписи совершенно те же, что в Иосафатовой долине близ Чуфута, двурогие, однорогие, плоские. Неизвестно в точности, когда караимы поселились в Мангупе. В XIII столетии они жили здесь, несомненно, как это видно по надгробным памятникам. По всей вероятности, они были и последними жителями его; Паллас в своем путешествии говорит про Мангуп: "Сыромятники евреи приезжают сюда в летнее время из Чуфут-кале (в Чуфуте же, как известно, всегда жили евреи караимской секты) и употребляют для выделки кож обретаемые при этой горе во множестве дубильные растения (Rhus coriandria и Rhus cotinus), причем и вода здешняя почитается весьма способною для такой работы". Теперь уже и слуху нет об этом промысле, и на всей Мангупской горе я не мог найти ни одного стебля Rhus coriandria или Rhus cotinus, которые между тем встречал в окрестных лесах. Все заполнил теперь травянистый бузынник.
Табана-дере на вершине своей преграждается, как и другие всходы, стеною и круглыми, зубчатыми башнями. Под стенами еще заметны ключи, копани и бассейны из известняка, в которых караимы мочили свои кожи. Около ключей также видна большая пещера. Стана и башня с этой стороны подверглись большому разрушению. При входе с Мангупской плоскости на выступ Чамнук-буруна стоял замок в виде отдельного форта, защищавший западный край горы. От него остался теперь один обглоданный остов, не дающий понятия ни о размерах, ни о формах его. Неподалеку же видны развалины караимской синагоги. Въезд на плоскую вершину Мангуп-кале через осыпи обвалившейся стены очень труден. За стеною открывается широкая ровная площадь, занимающая все темя горы.
Здесь когда-то стоял большой и цветущий город, славный в истории Крыма. Теперь вы догадываетесь о его существовании только по бесчисленным кучам мусора, покрывающим пастбища Мангупской горы. Лошади и коровы коджасальских татар привольно пасутся теперь на месте многолюдных улиц, безопасных за этими стенами.
Остатки древности исчезают год за годом, и очень может быть, что через 2 года путешественник не найдет тех башен, которые я еще видел. При Мартине Броневском, в XVI столетии, "Мангуп имел 2 замка, драгоценные греческие храмы и здания". Паллас в конце XVIII столетия видел в Мангупе синагогу и несколько домов, в которых обитали еврейские кожевники; в развалинах двух христианских церквей он мог еще разглядеть византийские образа, писанные al-fresco, между прочим, образ Богоматери в восточном углу храма; а татарская мечеть сохранилась до его времени еще лучше христианских храмов. Теперь же с трудом можно отыскать самые развалины синагоги. церкви и мечети. никем не оберегаемые, разрушаемые стихиями и невежеством, эти древние памятники стираются один вслед за другим с лица земли, погребая под собою историю и лишая прекрасные местности Крыма их живописнейшего и интереснейшего украшения.
В Мангупе теперь сколько-нибудь сохранились только стены и башни, отрезающие с южной стороны всходы и буруны, те самые, что мы видели снизу, от дороги. Лучше всех уцелела та часть их, которая сбегает довольно глубоко в круглую лощину Гаман-дере; здесь еще видно в них много зубцов, бойниц, и некоторые круглые башни почт инее тронуты. Толщина крепостных стен более аршина, высота доходит до 2 сажен. С внутренней стороны этих стен, в вершине оврага, несколько обширных пещер, которыми скот пользуется теперь, как убежищем от непогоды. В глубине одной из этих пещер заметен ключ и пробитый к нему колодезь; проводники объяснили нам, что это были древние бани, от которых и овраг прозвался Гаман-дере. Для татар Коджа-сала этот ключ в горном пастбище сущий клад. При Палласе на этом месте был оправленный фонтан, с иссеченною татарскою надписью 953 г. Геджры, т. е. 1546 г. — Броневский также упоминает о прекрасной воде Мангупа, о "нескольких ручьях, истекающих со скалы, чистых и удивительных".
Довольно полно сохранились также воротные и другие башни, замыкающие вершину последнего оврага — Капу-дере, а также отдельный замок при входе на восточный выступ — Тешкли-бурун. Замок этот — главная замечательность Мангупа и, по-видимому, служил центром его жизни и его укреплений. На восточном фасе его сохранилась очень хорошо красивая каменная резьба около окон, которую одни считают восточного, другие греческого рисунка. По-моему, она напоминает точно так же и готические украшения. Нижний этаж сделан сводом, и сквозь него проезд готической формы на Тешкли-бурун. В стенах узкие амбразуры для ружей. Развалины христианской церкви и мечети, о которых говорят Паллас и Кеппен, находятся недалеко, против переднего (западного) фасада замка. Многие считают этот замок греческой архитектуры; но Богуш Сестренцевич в одном месте своей Истории Таврии уверяет, что старинные греки называли Мангуп-кале Кастрон-Готикон, "Готическим замком", и действительно, замок производит некоторое впечатление готического здания.
Без сомнения, это тот самый замок, в котором, по словам Мартина Броневского. по варварской ярости ханов, содержались в жестоком заключении московские послы. По свидетельству наших Крымских дел, был, например, заключен в Мангупе посол Иоанна Грозного Афанасий Нагой со всеми спутниками своими; там же 5 лет сряду просидел Василий Грязной, взятый в плен татарами на реке Молочной, или Молочных Водах.
"Не у браги увечья добыв и не с печи убившись", Грязной, по его собственным словам, приводимым Карамзиным, содержался татарами очень худо; "и только б не Государская милость застала душу в теле, ино бы с голоду и с наготы умерети", писал этот царский любимец из своего плена царю Иоанну Грозному.
Но во всякого случае замок этот теперь давно не то, что он был при Броневском, который видел в нем "отличные ворота, украшенные греческими надписями и многим мрамором".
Характер цитадели, крепости в крепости, очень ясен, когда вы входите на выступ Тешкли-буруна, защищаемый этим замок. В Тешкли-буруне несомненно была тюрьма, казарма. Каменные недра Тешкли-буруна с юга и севера изрыты пещерами в несколько ярусов. В иные уже пройти нельзя, другие мы подробно осмотрели: цистерны, ясли, столбы для привязи, заваленки, альковы, вьющиеся каменные лесенки — уцелели во многих из них; все они висят над страшным обрывом, и спускаться в них небезопасно.
Но всех поразительнее «Барабан-пещера», Даулджи-коба. Нос Тешкли-буруна, пробитый навылет, служит крайне живописным сходом в эту пещеру. Лестница то спускается под треснувшим сводом этой огромной щели, то лепится совсем сбоку скалы, вися, как гнездо ласточки, над пропастью. От ограды остались одни только ямки в камне, самые ступени слизаны и обглоданы временем, так что некоторых не видать. Не всякая голова в состоянии прогуляться по этой лестнице; зато с разных поворотов ее виды вниз и вдаль поразительного эффекта.
Барабан-пещера названа так потому, что от удара кулаком в толстый известковый столб, поддерживающий свод ее главной залы, раздается сильный звук, напоминающий барабан. Очевидно, это была тюрьма. Из главной залы низенькие проходы в целый ряд келий; в некоторых из них заметны пробои в каменных столбах для цепи или веревок.
Мы покончили поздно с осмотром мангупских развалин. Уже розовый закат обливал небо, и мы, с нашего подоблачного плоскогорья, озирали кругом весь горный Крым, освещенный насквозь огнями этого заката. Ярко-синее море поднималось высоко на западном горизонте, и на нем с необыкновенною отчетливостью вырезались белые точки парусов, белые меловые обрывы Севастопольского берега. Константиновская батарея выползла далеко в море и прилегла там, как стоглазая сторожевая собака, сверка при последних лучах солнца. Еще огнистее сверкают белые маяки над бухтою и на Макензиевой горе — это пара ночных глаз Севастополя, направляющая сквозь опасные туманы запоздавшие суда. Волны гор лежат на юге, на востоке, на севере. В их провалы сгущается дрожащий золотисто-розовый пар, оттеняющий все степени дали и сообщающий необъятной панораме, обставшей кругом нас, тот фантастический, мечтательный тон, которым дышат ландшафты Клода-Лорена. Паллас, суровый натуралист, называет "неизъяснимо прелестным" вид, открывающийся с вершины Мангупа; а Кларке, во 2-й части своего Путешествия по России, Татарии и Турции, отзывается о Мангупе еще восторженнее.
"Ничто, в какой бы то ни было части Европы, не превосходит ужасной величественности этого места. Хотя я и навык глядеть на подобные картины, однако же у меня едва достало равнодушия на то, чтобы набросить на бумагу этот удивительный вид".
Стоя на вершине Мангупской горы, вы просто ощущаете необыкновенные выгоды ее стратегического положения. Мангуп виден издалека с моря, с западного берега и со всех горных пунктов. С Мангупа видны все пути в горы юго-западного Крыма. Башни Мангупа могли всегда служить сигнальными маяками для вереницы укреплений, которые были в древности рассыпаны от Севастопольской бухты до Чатыр-Дага. Это буквально владычествующий город. В темные века только тот был господином другого, кого нельзя было достать, кто мог, как хищная птица, сторожить с недоступной высоты доверчивых и слабых. Мыши, насекомые — все то, что составляет добычу других, — прячутся в норах, в трещинах, прилегают к земле. Орел, кобчик — торчат на верхушках, парят под облаками. Так и в чело¬веческом обществе, пока в нем цивилизация еще не обеспечила прав каждого. Крестьянин издавна привык прятать свою хатку в какую-нибудь балку, на берег речки; барон строил себе замок на пике скалы, а помещичьи хоромы непременно на холме, непременно господствуют кругозором над укрывшеюся у ног их деревнею.
Оттого Мангуп, — или, по другому произношению, Манкуп, Манкопия, Мангут, — с незапамятных времен, как только появилось в истории его имя, играет роль средоточия местной жизни. Он постоянно главным городом чего-нибудь, — то целого народа, то княжества, то области. Горы, степь и берег моря у него одинаково в руках.
Нам не только неизвестно, в каком веке, но даже и каким народом был построен Мангуп-Кале.
Караимский раввин из Чуфут-Кале Мортхай Султаньский передавал в 1833 г. академику Кеппену, что в то время еще оставалось в живых 3 человека, когда-то обитавших в Мангупе, хотя при Кеппене они уже жили в Евпатории и Бахчисарае. Эти старики слышали от предков своих, что караимы переселились в Крым, вместе с татарами, из Персии, Бухарии и Черкесии. Кроме того, в Мангупе поселились впоследствии выходцы из Старого Крыма. Вместе с ними караимов в Мангупе было до 300 семейств; но, ко времени присоединения Крыма к России, в 1783 г., число это, по разным причинам уменьшилось до 70 семейств. В 1791 г. и эти рассеялись по разным местам; мангупская земля поступила во владение бывшего хазнадара, отца Адиль-бея Балатукова, в семействе которого остается до сих пор. В числе памятников мангупского кладбища есть памятник Моисея, Исаакова сына, относящийся к 1274 г., стало быть, существование Мангупа и пребывание в нем караимов в XIII столетии — несомненно. Но, сколько помню, знаменитый караимский археолог Фиркович говорил мне о гораздо древнейших надписях мангупского кладбища. Если принять во внимание, что предание связывает поселение в Мангупе с переселением караимов из Азии, то это событие должно относиться к глубокой древности. Фиркович доказывает, на основании одной приписки к древнему Пятикнижию, что соплеменники его поселились в Крыму в IV веке до Р.Х.
В Иосафатовой долине Чуфут-Кале ученый этот откопал древний гроб, почти ушедший в землю, и прочел на нем надпись одного из самых первых годов первого века нашей эры, чуть ли не шестого года по Р.Х. Сверх того, он нашел на том же кладбище гробницу караимского раввина, обратившего хозар в иудейскую веру в VII столетии. Все эти обстоятельства, а равно необыкновенное сходство Чу-фута с Мангуп-Кале и их близкое соседство, заставляют верить, что Мангуп был древнейшим местожительством крымских караимов. Глядя на столовую гору и на гробницы Мангупа, вы легко можете вообразить себя в Чуфуте, и трудно думать, чтобы эти два родственные и соседние города населились не одновременно.
Во всяком случае, поселение караимов в Мангупе не может служить к объяснению времени основания его. Никто не приписывал караимам постройки Мангупа, уже по той простой причине, что караимы никогда не вели самостоятельного политического существования.
Всего вероятнее, что Мангуп основан готами, которые поселились в Крыму частью во II, частью в IV столетии нашей эры. Многие старые писатели говорят о Манкупе или Манкопии, как о столице готов. Краковский каноник из Мехова, живший на переломе XV и XVI-ro столетий, в своем описании страны сарматов говорит, что татары вошли через северные ворота Тавриды (т. е. Перекоп) и заняли все города, селения и земли оной, так что один только замок Мангуп остался за владельцами манкупскими, которые были родом готы и говорили по-готски. Мухамед же, когда завладел Кафою и привел в зависимость перекопских татар со всем полуостровом, убил двух братьев и владельцев манкупских, последних готов, когда-либо бывших в Сарматии, Италии, Испании и Франции, и овладел Манкупом.
Такое обстоятельное и решительное известие имеет большое значение в устах человека, бывшего современником Магометова завоевания.
Это подтверждает и Бержерон, говоря, что готы, теснимые гуннами, перешли частью во Францию, Болгарию и далее в Италию, частью в Тавриду, где, после изгнания их татарами, некоторые остались в Мангупе и других местах.
Бузбек, немецкий посол в Константинополе, расспрашивал в XVI столетии о крымских готах у людей, бывавших в Крыму. Они передавали ему о воинственном характере готов и о том, что у них главные города Манкуп и Scivarin. Стало быть, во время Бузбека готы еше жили в Крыму, как отдельная национальность.
Так же определительно выражается Тунманн, которого обстоятельное сочинение о Крыме помешено в 1787 г. в Бюшинговой географии. Упомянув, что греческие владения в Крыму с 1204 г. сами себе избирали правителей или подпали под власть особых князей, он добавляет, что два таких княжества существовали до покорения этих мест турками: Феодорийское (Инкерманское) и Готское (Мангуп).
По уверению Тунманна, уже в 754 г. в Мангупе был готский епископ. Готы жили в нем еще в 1560 г. Главными городами их Тунманн, вероятно со слов Бузбека, называет также Мангуп и "местечко неподалеку оттуда, по имени Schuren или Schiuarin"; не трудно угадать в этом последнем нынешний Сюйрень на Бельбеке, в соседстве с Мангупом; в нем действительно видны развалины сильного укрепления.
Литовский митрополит Богуш Сестренцевич, современник присоединения Крыма к России, лично посещавший Крым и знакомый со всею древнею литературою о Крыме, самым положительным образом говорит о Мангупе, как о столице Готии.
"В 7 от Инкермана гора Баба, отделенная, покрытая лесом, с остроконечною скалою на вершине…" — говорит Сестренцевич.
"Гора сия составляет почти равносторонний треугольник с теми, на коих находится Инкерман и Балаклава. Она приступна с одной стороны через отлогий скат. В прочих же местах пресекается она пропастями неизмеримой взором глубины. Ее внутренность содержит великие, иссеченные в камнях, пещеры. Вершина ее есть пространная, прямая и плодовыми деревьями покрытая равнина, в середине коей видны развалины пространного города, некогда бывшего местом пребывания готов, которые назвали его Мангупом, а греки Кастрон-Готикон".
В других местах своей "Истории Таврии", составленной по Геродоту, Берозу, Лиодору и пр., особенно же по византийскому историку Прокопию, Сестренцевич говорит:
"В середине II века готы покорили тавров, коих имя почти истребили. В конце IV века другое колено готов, гонимое гуннами, про¬никло сквозь неприступные теснины гор и основало в оных республику, после известную под именем княжества Трапезитских Готов, государи коих жили в Мангупе. Готы названы были греками трапезитами потому, что жили на столовой горе Южного берега (Синаб-даге), параллельно Южному берегу. По готскому произношению, страна эта называлась Дорие (Tayrie) и Готия. Столицею был Мангуп".
Трудно думать, чтобы готы жили именно на Яйле, которую Сестренцевич называет Синабдагом, и которая не сохранила на себе никаких следов общественной жизни. Не вероятнее ли подразумевать под столовыми горами действительно трапезусы, скалистые столы Мангупа, Эски-Кермена и др., которые некоторыми даже позднейшими писателями (может быть, по причине соседства своего с морем) считались на морском берегу?
Сестренцевич, посетив Мангуп, был поражен чертами лица и наречием его обитателей. Он нашел в Мангупе "несколько ветхих строений, обитаемых неимущими жителями. Они происходят от древнего народа, как-то можно заключать по местоположению, особым их чертам и наречию, совершенно отличному от языка соседей".
Впрочем, очень вероятно, что почтенный прелат изумлялся ничему иному, как особенностям типа тех караимских сыромятников, кото¬рых почти в его же время встретил в Мангупе натуралист Паллас.
Историки свидетельствуют, что "татары оставили старинным христианам гористые и лесистые части страны, где города Манкуп, Кафа и др."; но в конце XV столетия турки, овладев приморскими городами Крыма, завладели и Мангупом.
Польский посол Мартин Броневский, о котором так часто приходится мне упоминать, говоря о древностях крымских городов, видел Мангуп в 1578 г. и оставил нам такое описание его:
"Город Майкоп лежит между горами и лесами, далеко от моря. Здесь было 2 замка, построенных на обширной и высокой скале, великолепные греческие церкви, домы и много ручейков, свежих и чистых, вытекавших из скалы. Но потом он был взят турками, а еще позже, спустя 18 лет, по сказанию христианских греков, совершенно был уничтожен внезапным страшным пожаром. Поэтому в нем нет ничего замечательнее верхнего замка, в котором есть ворота, испещренные греческими надписями, и высокий каменный дом. Нередко случается, что ханы, взбешенные против послов московских и водимые варварским обычаем, затворяют их в этом доме и строго содержат. Теперь остались там только греческая церковь св. Константина и другая святого Георгия, совершенно ничтожные. Там живет только 1 грек да несколько евреев и турок; прочее все приведено в ужасное разорение и забвение. Нет даже никаких письменных памятников ни о вождях, ни о народах, которые владели этими огромными замками и городами. Я с величайшим старанием и трудом отыскивал их следы на каждом месте. Но я узнал от одного священника, грека, старика честного и умного, что, незадолго до осады этого города турками, жили здесь какие-то два греческие князя, дед и внук, которые верно происходили от крови константинопольских или трапезундских госу¬дарей. Греки-христиане довольно долго в этом городе обитали. Но вскоре потом неверный и варварский народ турки, нарушив данное слово, захватили его. Те константинопольские князья уведены оттуда живые, и таким образом были умерщвлены турецким султаном Селимом, за 110 лет пред сим. На стенах греческих храмов видны изображения, представляющие родословную государей и государынь, от которых они, кажется, происходили".
Известие о кончине вождей Мангупа согласуется с рассказом каноника Матвея. Если греческий священник, передававший Броневскому историю своего города, и считал последних вождей Мангупа за своих соплеменников-греков, то это не может еще опровергнуть свидетельства Матвея о том, что они были родом готы. Очень может быть, что в то время большая часть готов уже слилась с греками и, продолжая быть готами по крови и языку, назывались иногда общим именем греков, к политическому строю и религии которых они принадлежали, иногда — своим родовым именем; точно так, как различные племена, вошедшие в состав нашего государства, могут называться то общим именем русских, то отдельными именами своих прежних национальностей.
В наших "Крымских делах" Мангуп упоминается поздно, только с 1474 г. В 1475 г., по свидетельству этих «дел», передаваемому Карамзиным, в Мангупе был князь Исайко, который через московского посла, боярина Никиту Беклемишева, предлагал свою дочь в замужество великому князю Иоанну Иоанновичу, сыну Ивана Васильевича III, и Иван III поручал своему другому послу, Алексею Старкову, разведать через кафинского богатого жида Хози Кокоса, сколько тысяч золотых Исайко готовит в приданое за своею дочерью. Исайко этот в одном генуэзском документе 1472 г. назван Signore del Theodoro, "владетель Феодоро". Это дало повод некоторым ученым признать, что Теодори, Федора, Лотодеро, упоминаемый весьма часто в истории Крыма, как значительный город и даже отдельное княжество, был не Инкерман, как до сих пор думают, а именно Мангуп-кале. Турецкие султаны иногда посылали в Россию послами князей мангупских, которые были родом греки. Так в 1413 г. султан Селим посылал в Москву послом Феодорита, князя мангупского, Кемала; а в 1522 г. султан Солиман посылал к нам Скиндера, князя мангупского.
В XV столетии Мангуп, по-видимому, подпал под власть генуэзцев, потому что турки отняли его не у греков. Сестренцевич, на основании, кажется, итальянских источников, передает нам о падении Мангупа.
"После того как турки взяли Кафу, Судак, Балаклаву, Инкерман, Херсонес, Керчь и проч., Мангуп, называемый стальным, поелику ни¬какие стрелы не могли долетать до него, и который почитали неприступным, тем менее колебался в защищении себя, что был усилен множеством беглых гинуэзцев".
Ахмет-паша решился взять его голодом. Но, по оплошности своей, начальник города был нечаянно захвачен турками в ту минуту, как он выезжал на охоту. Город был взят. Генуэзцы бежали в противоположные ворота. Большая часть жителей была побита, остальные отосланы в плен в Царьград. Эти подробности подтверждаются Карамзиным и Историею Крымских ханов, изданною в Казани.
Боплан, французский инженер, посетивший Мангуп в XVII ст., то есть уже после разрушившего его пожара, отзывается о нем, как о незначительном местечке:
"Манкуп — дрянной замок на горе Баба; в этом замке все жители — жиды, и в нем не может быть более 60 дымов".
Впрочем, значение Мангупа, как центрального административного и военного пункта, по-видимому, не утратилось еще долго. При турецком владычестве он остался главным городом целого кадалыка. Паллас сохранил нам список селений, принадлежавших туркам, составленный для потребностей фиска, при хане Шагин-Гирее. Из списка этого видно, что Мангупский кадалык был самый обширный и занимал весь нынешний Ялтинский уезд и часть Симферопольского. Балаклава, Инкерман, Ялта, Ахтиар (теперешний Севастополь) принадлежали к нему. Вообще к нему было приписано 39 местечек. Все крымские горы, до Алушты и Демерджи, и весь Южный берег водили в состав Мангупского кадалыка. Мангуп в этом списке Шагин-хана (значит, в самом конце XVIII стол.) продолжает называться городом, хотя Инкерман, Балаклава и проч. старинные города перечисляются в этом списке в качестве простых деревень. Голландец Витсен говорит, что крымские ханы в смутные времена пользовались Мангупскою крепостью, в которой они укрывались сами и прятали свои богатства.
Французский посланник Пейсонель, бывший в Крыму около полустолетия до Палласа (1753), в своем трактате о черноморской торговле также свидетельствует об административном значении Мангупа. "Мангуп, — говорит он, — стара крепость; ее власть (собственно sa juridiction) простирается на 74 деревни".
Военное значение Мангупа могло усиливаться еще тем обстоятельством, что мимо него был проход из внутренности гор к западному берегу Крыма и в степь.
Инженер Вассал в 1834 г. видел еще остатки двух стен, преграждавших у западного подножия Мангупа дорогу из Ай-Тодора в Каралезы. Существованием здесь важного прохода в горы объясняют и название Богаз-сала, под которым при Палласе была известна деревня Коджи-сала (Богаз — по-татарски — проезд).
И во время крымской кампании русские инженеры воспользовались стратегическим положением Мангупа. Мангуп был вооружен пушками, а в том ущелье, в котором Вассаль нашел следы стен, устроены были батареи, преграждавшие неприятелю движение на Каралезы и Бельбек.
II. От Черкес-Кермена до Чуфута
Развалины Черкес-Кермена. — Эклисе. Пещеры Эски-Кермена, города «троглодитов». — Кунацкая татарской княгини. — Бахчисарайская кофейня. — Ханская мечеть. — Похищение невесты. — Марианполь. — Чуфут-Кале, древний Кыркор. — Отшельник Чуфут — Кале.
Спускаясь от Коджа-сала и Мангупа к северу по узкой долине Кара-илеза, который сады кишат, словно в естественном грунтовом сарае, между двумя сплошными стенами отвесных скал, — путешественник проезжает одну из плодороднейших и населеннейших местностей Крыма. Три многолюдные деревни, три Каралеза — Юкары-Каралез и Ашага-Каралез — тянутся одна за другой на целые версты, потонувши в старых густых садах, и на каждом шагу представляя взору путешественника картины столь же наивной, сколько живописной жизни Востока.
Чтобы попасть в Черкес-кермен, нужно своротить из Каралезов налево, почти назад, в направлении Севастополя. После роскошной свежести Каралезской долины, пустынная, каменистая дорога кажется скучною.
Черкес-кермен показывается поздно, когда вы почти въехали в него. Узкая гора, гораздо меньшего размера, чем Мангупская, мысом выделяется от соседних гор и образует узенькую теснину, совсем почти спрятанную в пазухе каменных твердынь. В этой пазухе расположена деревня Черкес-кермен. Известковые толщи здесь приняли оригинальную форму закругленных столбов и желваков, словно их обточила рука человека. Множество пещер, выглоданных снизу водою, дали жителям повод воспользоваться скалами, как домашними постройками. Задний план почти всего двора — скала, и почти в каждой скале пещера. В одной конюшня или хлев, в другой амбар, кухня, погреб. К некоторым приделаны ворота, дверочки, плетни, лесенки. В начале деревни экономия какого-то мурзы; это огромный, глубокий сарай в недрах скал, недоступный дождю, несмотря на отсутствие ворот; сарай доисторической первобытности, помещавший, между прочим, в числе экипажей, хорошенькую модную карету на лежачих рессорах.
В Черкес-кермене множество драгоценного материала для художника-туриста. Дорожка идет несколько выше построек, так что внутренность дворов видна почти a vol d'oiseau, и фигуры татарок и татарчат, окаменевшие в картинных позах на своих плоских кровлях при виде нашей кавалькады, сообщают пейзажу характерную полноту.
С высоты наших седел мы присутствует при крикливом уроке в деревенском мехтэбе. На тенистой галерее второго этажа, под старыми орехами, пестрая толпа татарчат и татарочек, лежа и сидя прямо на полу, распевают, раскачиваясь, стихи алькорана, по арабским книжкам, которых смысл неведом им так же решительно, как и учительнице их, пожилой татарке, председавшей в этой буколической школе.
Оторвав взор от этой живописной теснины, до краев наполненной жилищами человека, вы замечаете слева на отвесной горе, замыкающей теснину, высокую старую башню. Это древний Черкес-кермен. В Черкес-кермене остались следы значительного укрепления. Башня, в которой проделаны двойные ворота, стоит над трещиною скалы, который узкий и высокий мыс она отрезала в неприступную цитадель, подобно замку Тешкли-буруна. Постройка ее совершенно того же рода, как мангупских, инкерманских и др. У татар она известна под именем «Кыз-Кулле», Девичьей башни. Но всего замечательнее в Черкес-кермене его пещерный храм, или, как называют его татары, эклисе (исковерканное греческое слово, означающее церковь). Эклисе спрятано в лесистых скалах так хорошо, что, даже побывав в нем, не сразу найдешь его опять. Видно, что во время основания его, христианин еще не смел возвышать к небу золотых крестов своего храма и крымское христианство того времени еще не прожило своего периода катакомб. Только с помощью татар можно вскарабкаться через колючую чащу, по известковым обрывам скалы, на гребень ее, с которого открывается ход к эклисе. Громадный округленный камень, когда-то отделившийся от всей скалы и заслоненный от враждебных взоров этою самою скалою, выдолблен внутри в христианскую молельню. С голого гребня скалы, по заднему обрыву ее, были вырублены когда-то ступени, переходившие на церковный утес в точке прикосновения его к скале; теперь эти ступни слизаны временем, и без головокружения нельзя спускаться по ним; открытая пропасть зияет прямо под ногами, и спуск в нее гораздо легче, чем переход на утес.
Низенькая дверочка эклисе заросла кустарником и бурьяном. Храмик выдолблен правильным круглым сводом и сохранился отлично, без сомнения, по причине своей недоступности. Остатки штукатурки и византийских фресок на ней очень заметны; можно еще разобрать некоторые греческие надписи под образами, и даже характерный лик Николая угодника. Рядом с дверью маленькое окошечко, через которое на белые известковые стены падает веселый солнечный свет. Алтарик в особом отделении, на возвышении. Каменный престол с изображением креста и круглым углублением; в левом углу крошечный альков для трапезы; по стенам алтаря низенькие каменные сиденья. Трава пробилась сквозь трещины маленького пола, сквозь престол и седалище, а птицы и летучие мыши в течение долгих лет оставляли свои следы в этой древней святыне, доступной теперь только ласточкам.
Светлое и высокое чувство охватывает вас, когда из этого храма-гнезда вы оглядываете пустынные пропасти, безмолвно обстоящие кругом. Мысль переносится в далекие годы, когда жажда правды и любви честного человека находила себе приют только в недрах камня. Тепло сердца согревало ему каменную нору и проливало на нее неземной свет. Загнанный, придавленный, принужденный укрываться, как вредных зверь, человек добра в самых своих несчастиях умел сыскать источник счастья. в злобе мир умел найти повод творить ему добро. Такая сила недаром сочтена божественною. С этим духом святым в сердце человек становился выше своей судьбы; и велик был этот протест общественной неправде со стороны горсти людей, которые, отрясши прах своих ног, бесстрашно, без сожаления, уносили в дебри пустынно, в подземные норы свои идеалы лучшего мира. Эти люди "чистого сердца" были в то темное время такими же подвижниками человеческой свободы, как ныне — в века просвещения — великие мужи мысли…
О Черкес-Кермене мы имеем еще менее сведений, чем о Мангупе. Большинство писателей верит легенде, по которой старая крепость была построена черкесами. Самое название соблазняет на такой вывод; впрочем, есть и более существенные доводы; река Бельбек, протекающая по соседству, до сих пор называется и называлась исстари Кабардою; на берегу ее, при впадении р. Кара-илеза, до сих пор находится селение Кабарда. По свидетельству Палласа, гористая местность между верховьями Кабарды и Качи у татар называется Черкес-тюс, и существует предание, что в этом Черкес-тюсе жили в старину кабардинцы. Кларке говорит, что Черкес-кермен принадлежал генуэзцам, и что в нем жили когда-то черкесы. Еще большие подробности на этот счет академик Кеппен отыскал в описании Кавказа, составленном в 1795 г. Рейнегсом. По словам Рейнегса, черкесы в XII веке перебрались будто бы в Крым. Были, однако, грамотные люди, которые говорили Рейнегсу, что черкесы искони назывались Кабар, что они происходят от Джингис-хана, жили в Крыму и потом переселились на места, ныне ими обитаемые. Академик Кеппен не придает вероятия этим сведениям. Но мне кажется, что местное предание вряд ли могло бы произвольно изобрести свое родство с племенем, вовсе не громким и живущим в совершенном разобщении с Крымом. Существование одинакового предания, с одной стороны у крымских татар, с другой — у кавказских горцев, во всяком случае, придает ему некоторое историческое вероятие. Замечательно, что кавказское предание связывает с именем Джингиса жительство черкесов в Крыму. Но Джингис-керманом называют татары пещерный город Эски-кермен, составляющий почти одно с Черкес-Керменом. В 1828 г. генерал Козен напечтал в "Журнале Путей Сообщения", под заглавием "О троглодитах", письмо о древностях Джингис-кермана (т. е. Эски-кермена). Я сам слышал от татарских проводников, что эски-керменская скала называется Денгис, но они объясняли это название тем, что кругом горы в древности было море (по-татарски денгис).
Кеппен, объясняя название Черкес-кермена именем строителя, ссылается на Мартина Броневского. Но у Броневского я ровно ничего не нашел о Черкес-кермене; он говорит только об одном Эски-кермене, Черкессигерменом называет почему-то Мангуп.
"Недалеко от Манкопа, называемого турками Черкессигерменом, т. е. новою черкесскою крепостью, лежит другой город и крепость, но ни турки, ни татары, ни даже сами греки не знают его имени. Известно только, что он погиб во время греческих князей, о которых в этих местах рассказывают много дурного — об их ужасных преступлениях против Бога и людей".
На каменной горе, на которой расположен город, с удивительным искусством высечены в скале дома, которых следы еще ясно видны, несмотря на то, что место это совершенно поросло лесом. Для всякого путешественника, хотя раз посетившего Черкес-кермен и Эски-Кермен, не может быть ни малейшего сомнения, что речь тут идет об Эски-кермене.
До Эски-Кермена оставалось всего версты две, но дорога трудная. Он стоит совершенно отдельною столовою горою, как и Мангуп, только значительно ниже его. В Крыму нет пещерного города, более характерного. Кроме пещер — ничего, ни малейшего следа развалин. Но зато пещеры сосчитать трудно. Как взглянешь снизу на отвесный обрыв горы — чистое осиное гнездо! Ряды ячеек прилепляются одна к другой, разделенные перегородками, иногда чуть не бумажной толщины. Конечно, пещеры не были прежде так открыты снаружи; только кое-где виднелись маленькие окошечки, как это можно заметить еще на некоторых пещерах; но время крушит не одни бревенчатые и кирпичные жилища человека. Он спрятал свои гнезда в толщи скал — оно раскололо пополам скалы и искрошило их в щебень. Теперь почти во всех пещерных городах мы любуемся снаружи на внутренности пещер; на отвесных обрывах зияют их продольные разрезы, как вскрытые домовища устриц; это очень удобно для архитектурных чертежей, но уже невозможно для жизни. Мы с любопытством осматривали в глубине долины огромные камни и целые утесы, оторванные от эски-керменской горы. По положению камней и по чертежу их отверстий легко можно заметить, что это оторванные половины тех пещер, которых зевы чернеют теперь наверху, как раз над этими камнями. Вот торчат над обрывом верхние ступеньки каменной лесенки, которой нижний сход опрокинут с утесом в долину, хоть склеивай сейчас. Мы нашли в долине большие камни с целыми пещерами внутри; окошечко, двери — все цело. Нашил даже громадный камень с нетронутою часовнею внутри, очень может быть, что она была выдолблена уже впоследствии, в обрушившемся утесе; в нее легко было войти; иконопись стен и греческие надписи были еще довольно ярки и свежи, хотя сильно стерты.
Поднялись наверх с трудом. Глубокая дорожка, вроде траншеи, врезана между стенами камней; это настоящий крепостной вход. Первая пещера наверху, направо от дороги, замечательна сложностью и величиною. В ней, несмотря на разрушение, хорошо заметны вырубленные своды, столбы, проходы из одного отделения в другое; отделений этих было четыре или пять; некоторые из них положением и формою напоминают алтари. В сводах множество окаменелых устриц большого размера и наплывы сталактитной массы неправильных форм; кое-где заметны заржавевшие следы когда-то бывших железных скреп. В помещениях алтарей с трудом можно заметить неясные остатки фресок. Первые отделения от входа совсем почти завалены, в левом углу, сейчас же у наружного отверстия, стоит каменный гроб простой формы, прикрытый каменною же плитою без всяких насечек и надписей. Другой такой же гроб раскрыт и опустошен; в куче обломков заметны куски гробов, совсем разбитых. Старик Сеид-Мазин из Бахчисарая, провожавший нас в Эски-Кермен, — уверял меня, что он был несколько лет тому назад проводником графа Уварова, по распоряжению которого будто бы был раскрыт один гроб и в нем будто бы найден скелет человека с золотыми кольцами. Без сомнения, Сеид говорил о графе Уварове, авторе археологического сочинения о Крымских древностях. Старик добавил, что в то время эклисе была почти совсем цела, и на стенах видны были писанные красками фигуры людей. Татары верят, что эта большая пещера была греческою церковью, а некоторые путешественники считают ее остатком монастыря. Не знаю — об этом ли храме говорит Мартин Броневский: "Храм, украшенный мрамором и серпентинными колоннами, уже разрушен, но обломки его свидетельствуют о прежней славе и роскоши города".
Трудно предположить, что польский посол находил признаки славы и роскошы города в подземных пещерах, неспособных предоставить даже обыкновенных удобств общественному богослужению и, во всяком случае, свидетельствующих гораздо более об опасностях и стеснении своды, чем о славе. Также странно было бы со стороны Броневского величать роскошным городом систему пещер, если бы наверху горы, над пещерами, не существовал в старину действительный и, конечно, укрепленный город, как в Мангупе, Черкес-Кермене, Инкермане и Чуфут-Кале.
Действительно, Броневский, который мог застать развалины города и слышать о нем еще свежие предания, говорит, как мы видели, совершенно определенно: "На каменной горе, на которой расположен город". Не знаю, точно ли турки XVI ст. называли Мангуп Черкес-Керменом, или автор, слышавший рассказы турок через переводчика, спутал Мангуп с Черкес-Керменом, о котором в его путешествии не говорится ни слова, и которого он, по всей вероятности, не видал. Как бы ни было, описание его, несомненно, относится к богатому пещерами Эски-Кермену, это "древней крепости", которой имя было уже забыто в XVI ст. даже старинными жителями греками, которая поэтому была признана древнею даже относительно древнейших городов своего соседства Мангупа, Черкес-Кермена и проч. Немудрено, что место такого старого города поросло лесом еще в XVI столетии, несмотря на свою скалистость, и что мы, путешественники XIX века, не видим даже следов его развалин. В таком случае нужно думать, что и богатый мраморный храм, о котором говорит Броневский, находился при нем в числе наружных, то есть наземных развалин города.
Мы долго бродили по краям эски-керменской горы, спускаясь во все пещеры, в которые можно было спуститься. Не всегда можно довериться полурастреснутым лесенкам, что ведут из верхнего яруса пещер в нижний. В иных местах видишь три-четыре яруса. Некоторые пещеры очень поместительны, имеют каменные ясли, столбы с каменными ушками для привязи, цистерны, как в Мангупе; это, конечно, конюшни, овчарни. В других, меньших, заметны каменные ложа, альковы для шкафчиков, вырубленные полочки, правильно вытесанные притолоки для дверей; в некоторых видны дымовые отверстия и следы очагов, и во всех решительно множество выдолбов для укреления брусьев, на которых, может быть, устраивались койки, столы, загородки, вешалки и проч. Интересных остатков внутри этих пещер решительно не видать. Слой овечьего и конского навоза покрывает почву, а выбоины наполнены мелким мусором, в котором попадаются во множестве черепочки глиняной, хорошо выжженной посуды и кости обыкновенных домашних животных. Надо предполагать, что прежний пол пещер уже затянут слоем извести; во всяком случае, исследователям древностей каменного периода не лишнее было бы покопаться в этих подземных норах.
Конечно, особенно плодотворным должны бы оказаться раскопки естественных сталактитовых пещер Крыма, например, пещер Чатыр-Дага, где знаменита пещера тысячи голов, «Бимбаш-коба», сохраняет в себе, даже на поверхности почвы, массу неисследованных скелетов. Но и "пещеры троглодитов", подобные эски-керменским, не должны быть упущены из виду археологами. Меня поражает то обстоятельство, что каждая столовая гора пещерных городов Крыма — непременно соединена с преданием о море, окружавшем когда-то гору. Ай-Тодорская долина у южного подножия Мангупа до сих пор называется у греков пелагос (море), а татары извратили это имя в филегус. Эски-кермен называется также у татар Денгис (море). Фиркович рассказывал мне, со слов своих караимских предков, что в глубокой древности Чуфут-кале был островом, а долина, по которой пролегает дорога в Мангуп, была покрыта морем. Любопытно, что и Плиний в своей Естественной Истории говорит, будто горный Крым был прежде островом. Если люди жили в эпоху этих горных озер, то пещеры по их соседству получают еще больший смысл.
Оригинальность Эски-Кермена и самое замечательное сооружение его — это круглый колодезь в недрах скалы. В колодезь этот опустится целая большая башня. Спускаться в него можно только на веревках, и то человеку привычному. Множество ступенек высечено почти в отвесной продушине, и из них только немногие уцелели, так что вам большею частью приходится висеть на веревке, привязанной вверху к камням. При этом условии не совсем, кстати, открываются вдруг перед вашими глазами, то выше, то ниже, провалы наружной стены, сквозь которые вы волею-неволею измеряете глубину бездны под ногами. Ветер с силою врывается в эти проломы, образовавшиеся от разрушения оконных отверстий; и вам в той черной дыре, в которой вы висите, делается жутко от этого внезапного поражающего вас света и движения. Внизу колодца большая грязь; подземный ключ журчит под сводом низкой черной пещеры и скатывается из подземного бассейна в наружную трещину скалы, загороженную утесами, заросшую кустарником и травами. Картина этого потайного ключа очень романтична: черная скалистая дыра, из-под которой он выливается, и сквозной грот, увитый ползучими растениями, — составляют преживописный контраст. Не так, конечно, смотрели на него те несчастные водоносицы железного века, которые принуждены были совершать это подземное странствование за каждым кувшином воды.
Об эски-керменских пещерах писали мало. Подробнее других описание г. Козена, о котором я упоминал. Он считает пещеры Денгис-кермена за "жилища троглодитов". Приведу из его письма наиболее оригинальные места, которые дополнят читателю мои личные впечатления.
"Все силы скалы были иссечены руками человеческими, начиная от самой вершины оных вниз, на несколько саженей в глубину; и каждая скала заключает в себе большее или меньшее число жилищ, разделенных внутри на этажи. Их находится столь бесчисленное множество, что на обозрение всех требуется, по крайней мере, две недели времени… Стены и потолки чрезвычайно тонки, ибо редко имеют более пяти или шести дюймов толщины; стены же внутренние, для раздела горниц, еще и того менее, и не превышают двух и трех дюймов толщины…
"Можно и теперь еще различить признаки разных инструментов, служивших троглодитам в их работах, и которые изображены как вне, так и внутри их жилищ… Признаки других инструментов, замечаемых на стенах во внутренности сих жилищ, тоже очень необыкновенны: некоторые представляют выпуклые полукружия, похожие на толстые веревки или канаты, другие уподобляются точке с запятою, и тысячами выдавлены в стене. Сии последние наиболее встречаются в комнатах, отделанных с большим рачением, наметки, означенные сим инструментом в стене, представляются как бы вдавленными в мякоть, а не в твердое тело… Сей наружный признак, может быть и обманчивый, заставляет полагать, что троглодиты имели средство смягчать камни до разработки… Между сими скалами находится одна, весьма замечательная, по содержанию в себе одного весьма странного покоя. Вершина сей скалы очень широка; под нею, одна подле другой, выделаны неправильно-круглые дыры, имеющие от двух до трех футов в диаметре, что и придает ей некоторое сходство с английскою кухнею в большом виде. Отверстия сии, коих находится почти десять, служили входом и вместе сообщением с внутренностью покоя, имеющего большую овальную фигуру и вышину в семь футов. Долженствовали встретиться большие трудности при его сооружении, ибо деятели начинали ее не с боковой стороны, но сверху, и работали, спускаясь вниз, как бы в колодезь, по мере их углубления… Я вышел из сей скалы расщелиною, с боку выработанною (вероятно, искусством татар), доставляющею ныне вход гораздо удобнее существовавшего некогда при троглодитах… Наверху одной утесистой стремнины, во внутренности скалы, находится одна комната, служившая келиею и часовнею набожным людям среднего века, а между прочими, кажется, и одному весьма искусному художнику, там жившему, ибо на стенах часовни сей приметны следы живописи, как можно судить по живости красок и очертаний, которые еще заметить можно, с некоторым затруднением, сквозь следы разрушения, которое она показывает. Изображение представляет Богородицу, окруженную некоторыми святыми… Картина сия приносила бы честь веку Чимабуэ (в 1300 г.), основателя итальянской школы и живописи в Италии".
Не знаю наверное, о какой это часовне говорит г. Козен; скорее всего это была та самая, которую мы нашли в долине, под скалою Эски-кермена, и о которой я говорил выше. В таком случае фраза о Чимабуэ прибавлена почтенным автором единственно ради красоты слога.
Другой часовни, кажется, нет в Эски-Кермене, если не считать того храма или монастыря, где стоит гробница. Крымский судья Сумароков в 1802 г. нашел в Эски-Кермене также только две церкви. Об истории Эски-кермена не осталось ни малейшего указания. "Если уже в XVI столетии, как свидетельствует Броневский, забыты были даже легенды о нем, то нашему времени трудно рассчитывать на отыскание каких-нибудь исторических данных этой среди древностей "древней крепости".
Осмотрев эски-керменские пещеры, мы двинулись далее. Наш Бекир упрям, как истый татарин. Его понятия о «князе» и о "господах из губернии" совершенно разрушают наши планы. Он положительно не позволяет нам действовать, как бы мы хотели, и ревниво заботиться о том, чтобы нашем предполагаемому сану возданы были подобающие почести.
Бедняга, без сомнения, участвует всем сердцем в доле этих почестей.
Смело подъезжает он к кунацкой княгине, владетельницы Каралеза, и вызывает чайю (приказчика), несмотря на наши грозные запрещения. Чайя суетливо бежит в гаремный двор, оттуда опять к нам, с ладонью на сердце, почтительно пропускает нас в кунацкую, переговаривая что-то с Бекиром. Вот мы в гостях у татарской княгини; мы; мы сидим на коврах, тянувшихся сплошь вдоль трех стен кунацкой. Чайя — суровый бородатый татарин с проседью — устанавливает перед нами на обычном табуретном столике какое-то оригинальное баранье рагу, пшенную кашу, сдобные татарские пирожки. Комната уже полна прислуги, и нас разбирает смех при виде этикета, который соблюдается в отношении нас. Чайя позволяет себе находиться невдалеке от нас, свободно курит трубку и садится около нас на ковер. «Одаджи» (дворецкий), хотя тоже курит трубку, но держится подальше и сидит только на корточках. Повар помещается еще дальше от почетного угла и уже без трубки, а остальная прислуга вытянулась вдоль стены у самой двери и, кажется, не смеет даже присесть на корточки. Подали сальные свечи, и один из татар озабоченно держит в своих руках щипцы, которые было бы удобнее оставить на столе. По временам, он мягким шагом подходит к столу, снимает осторожно со свечи и с тою же безмолвною сосредоточенностью возвращается на свою прежнюю позицию у стены, откуда внимательно продолжает наблюдать за нагоранием фитиля. Сосед его держит маленькую курильницу с углем, третий — какой-то подносик. Все проникнуты сознанием своих важных обязанностей. Еще новый слуга внес множество перин, пуховых подушек и ваточных одеял. Хотя все это было сделано не из полотно, а из дешевого пестрого ситца, но отличалось безукоризненною чистотою. Пока тянулось наше угощение и приготовление к ночлегу, мною овладело какое-то знакомое чувство, в котором я не сейчас дал себе отчет. Мне казалось, что я уже не раз бывал в этой обстановке и видел уже этих людей, эти обычаи. Картины глубокого детства встали в памяти Крепостные лакеи, бесполезно толпящиеся у барского стола, кто с салфеткой, кто с тарелкой, кто с вилкой на подносе; то же многочасовое торчание вдоль стен с заложенными назад руками; те же сальные свечи; те же длинные трубки и постоянная обязанность набивать их; те же дворецкие и приказчики, тот же жирный и грубый вкус в выборе кушаньев, даже расположение мебели в нитку, вдоль стен, и изобилие постельного добра — все это близко знакомое, недавно еще крепко жившее и недавно навеки погибшее.
Масса русского среднего дворянства — не те немногие фамилии, которые в столичной службе успели рано прикоснуться к европейским обычаям, а то помещичество, которое выходило в отставку после первого чина и с 15 лет не выезжало из своих вотчин, — без всякого сомнения, заимствовала от татарских мурзаков гораздо более чем мы думаем. Но более всего говорит об этом заимствовании образ жизни татарского мурзака, его хозяйственная распущенность, его страсть к лошадям и собакам, характер его домашнего комфорта. Девственная громозвучность голосов, девственно-мощные организмы, переполненные густою и сердитою кровью, эти черные, гневные глаза, привыкшие только приказывать, эти жесткие как грива усы и волосы — все это я видел давно, в эпоху своего отрочества, и все это я с изумлением увидал во всем живье, через 25 лет, когда мне пришлось пожить среди татарских мурзаков. Татарский мурзак — это идеал, с которого копировался наш крепостной помещик.
До Бахчисарая мы решились ехать прямо по степи, где и подняли отчаянную скачку наперегонки, к всеобщей потехе. Если бы под нами были не татарские лошади, не один бы из нас вернулся калекой. Это нас раздразнила степь, ровная, безбрежная. Мы, конечно, нашли бы более удобств в ханском дворце, где уже не раз пользовались радушием почтенного и гостеприимного коменданта Я.А.Ш-ка; но нам не хотелось еще выбиваться из татарщины и разрушить нашу многодневную иллюзию. Поэтому решено было остановиться в татарском «хане». «Хан» выбрали типический, из таких, которые уже начинают исчезать, уступая место столь же неудобным, еще боле грязным и гораздо более дорогим «нумерам», в кабацко-русском вкусе. На внутреннем дворе хана была полуоткрытая татарская кофейня, с фонтаном посредине. Пока Бекир делал закупки и поил лошадей, мы сидели в кофейне, на высоких и широчайших диванах, совсем с ногами. Кафеджи угощал нас в крошечных чашечках черным кофеем с гущей, который он приготовлял с большим мастерством, тут же на печи, в маленьких узкогорлых кофейниках турецкой формы. Из соседней шашлычни татарин принес нам несколько палочек с нанизанным на них горячим и румяным шашлыком, который еще весь шипел, на который мы, конечно, с жадностью накинулись. Присутствии необычной публики в кофейне хана распространилось по соседству, и много татар приходило глядеть на нас, особенно на нашу амазонку. Бекир и тут пустил слух о князе, и весь двор скоро наполнился татарскими барышниками, которые предлагали заезжему князю купить у них верховых лошадей. Бахчисарайские лошади действительно считаются за лучших в Крыму.
Вечер спустился тихий. Цветущие деревья наполняли воздух своим запахом. Мы пошли насладиться фонтанами и розами дворцовых садиков. Фонтаны все были пущены, и тяжелые струи их звонко журчали в белые мраморные бассейны, перебивая друг друга среди тишины лунной ночи. Луна стояла за "Соколиною башнею" гарема и бросала от нее, от высоких тополей, от мавританских резных труб дворца длинные тени на росистый луг и на клумбы розовых кустов. По балконам и крылечкам как-то таинственно ползли узорные тени решеток и деревьев. Не хотелось говорить, не хотелось двигаться. В безмолвном благоговении мы впивали в себя красоту южной ночи, в поэтической обстановке восточной роскоши. На балкончике минарета, стройно высящегося в куще таких же высоких тополей дворцовой мечети, мазин затянул вечернюю молитву. Мы смотрели на его черную фигуру, вырезавшуюся на фоне освещенного неба и обращавшуюся поочередно ко всем странам света. Он кричал пронзительно и заунывным голосом, в котором, как в колоколе, не было ничего индивидуального, ничего зависящего от дано минуты.
На многочисленных минаретах города мазины один за другим стали подхватывать сигнальный гимн. То ближе, то дальше замирали их голоса, взывавшие к правоверным, и среди глубокой тишины слышны были спешные шаги молельщиков, собиравшихся в ханскую мечеть.
Мечеть была отворена.
Огромная зала ее освещалась только в самой глубине рядами низких подсвечников, стоявших перед налойчиками алькорана. В серединном алькове, заменяющем наш альтарь, тоже перед складною скамеечкой с алькораном, стоял на коленях толстый эфенди в зеленой чалме. Пол был сплошь устлан дорогими персидскими коврами. Немногие татары-молельщики стояли рядами, не двигаясь, не произнося слов, словно статуи. Входивший оставлял перед входною решеткой свои туфли и неслышною поступью по мягким коврам присоединялся к ряду этих окаменевших людей. Ни малейший шум не прерывал благоговейного течения молитвы.
Недалеко от входа, на шкурах дикой козы, сидели, поджав ноги, мазины. Изредка мулла произносил священные слова, и тогда все начинали вслед за ним раскачиваться в стороны, кланяться или поднимать кверху руки. Это делалось совершенно как по команде, в строжайший такт: ни шуму, ни скрипу, с поразительной легкостью и быстротою. Иногда голос подавал не мулла, а мазин. Он сидел, дремлющий, весь погруженный в себя, голова на груди — и вдруг что-то найдет на него, затянет пронзительный стих и азартно закачается из стороны в сторону. Все сразу подхватывают. Это мусульманское служение производит особенное впечатление. Обширный, полутемный храм, движущиеся тени от кланяющихся и качающихся фигур, благоговейная тишина и непонятные фанатические завывания, изредка нарушающие ее, странно действуют на воображение.
Бахчисарайская дневка пришлась как раз на полупути. Запаслись новою провизиею, перековали лошадей, чтобы пустить еще суток на трое в горную глушь.
Чтобы не миновать ни одного пещерного города, нам нужно было теперь ехать через Чуфут-Кале в Биа-Салы, откуда легко производится осмотр Тепе-Кермена и Качи-Кальона, и сделать экскурсию, через Мангуп, в Баклу.
В Саланчуке — цыганском предместье Бахчисарая — мы наткнулись на оригинальную сцену, замедлившую наш путь.
Двухколесная крытая арба, обвешанная цветными одеялами и войлоком, еле двигалась по рытвинам ручья, заменяющего улицу в каждой татарской деревне.
Несколько молодых цыган в татарском наряде (здешние цыгане все магометанского исповедания) охраняли арбу от неистового напора разнохарактерной толпы татар и цыган. Провожатые делали неимоверные усилия, чтобы просунуться хоть на один шаг вперед.
Верховые и пешие дети и большие, мужчины и женщины, наперерыв друг перед другом, силились остановить арбу, ухватываясь за колеса, за грядки, за упряжь лошадей. Крик и суматоха стояли невообразимые.
Давили, падали, взвизгивали, ругались.
Один сердитый седой старик, из провожатых, колотил народ, направо и налево, толстою палкою, не разбирая по чем, злобно сверкая глазами и оскаливая свои старые зубы. От него увертывались, вопили, Охали, но все-таки продолжали лезть и давить. Другой татарин стоял на арбе во весь рост и изредка бросал в народ цветные платки. Что было внутри, не было видно: арба была завешена наглухо. Впереди арбы ехал татарский мальчик, держа высоко над головою книгу алькорана, а за ним важно шли усатые музыканты, кто с зурною, кто с турецким барабаном. Это была настоящая татарская свадьба, — похищение жены.
Обычай дозволяет останавливать молодых всякому встречному, особенно же жителям тех сел, через которые двигается поезд. От нападающих нужно откупаться платками, лентами и т. д., а слобода Солончук сплошь населена бедняками-цыганами.
Охотников до платков было здесь особенно много, а платков у жениха особенно мало. Оттого-то давка и дошла до таких размеров. Маленькую арбу перекидывали раза два набок и несколько раз отталкивали назад. Отряд провожатых дружков жениха совсем выбился из сил в неравной и непрерывной борьбе. Музыка визжала и стучала, народ кричал и бушевал. Когда арба повернула в боковой проулок села и стала карабкаться на крутую, скалистую гору, мы думали, что ей пришел конец. В тесном проулке толпа еще более сплотилась, и из всех хат прибывали новые атакующие.
Наконец арба остановилась недалеко от хаты жениха, к которой подъехать было невозможно — на такой крутизне стояла она. Жених закутал похищенную невесту совсем с головою в яркое шелковое одеяло с золотыми цветами и, крепко держа в руках свою ношу, почти бегом бросился с нею по крутизне к дверям хаты. Дружный взрыв одобрительных криков, зурны и турецких барабанов, приветствовал удалого жениха. Там уже собрались гости, и туда входили музыканты.
Между тем и мы подвинулись далее. Живописное ущелье Успенского скита благоухало садами. В эту узкую и глубокую теснину уже забрались зеленые тени и прохлада вечера, хотя солнце было высоко над степью.
Чем-то непонятным и чуждым нам глядели эти окошечки келий, черневшие высоко над землею, в белых толщах известняка. Переходцы, лесенки, балкончики прилеплены над отвесною пропастью, как гнезда ласточек, словно жить в нем не людям, а пернатым.
Византийские фигуры святых мучеников, в золотых венчиках и цветных одеждах, в наивно-благочестивых позах, писанные прямо по сырцу скалы, окружают входы пещерных церквей и сообщают характер глубокой средневековой древности этому полувоздушному, полуподземном скиту. На верху столообразной скалы, в которой высечены пещеры скита, огромный крест венчает всю западную стену ущелья; как будто и ущелья, окружающие его, и горы, составляют один титанический храм. К этому кресту ведет чрезвычайно крутая лестница, с бесчисленным множеством ступеней, высеченная в толще скалы. Мы поднялись по ней и, с плоской вершины горы, уже обращаемой монахами в плодовый сад, могли свободно обозреть окрестность; только отсюда можно убедиться в естественной принадлежности Успенского скита и Чуфут-кале к Бахчисараю, предместьями которого они всегда считались. И до Бахчисарая, и до Чуфута отсюда рукой подать, а снизу, проезжая по окольным дорогам, среди скалистых стен, даже не подозреваешь этой близости.
Долина, над которою мы стояли, полная теперь монастырскими садами, недавно еще носила название Марианполя, города св. Марии. Это был религиозный центр крымских греков, местопребывание их митрополита; русское правительство. незадолго до присоединения Крыма, намеренно переселило отсюда греков на берега Азовского моря. Новый Марианполь или Мариуполь, в пределах единоплеменной России, должен был привлечь к себе помыслы промышленных крымских греков и нанести сильный удар умирающему ханству.
До сих пор сохранилась старинная привычка чествовать древнюю святыню Крыма, святыню Крыма, и 15-го августа, в день Успения св. Девы Марии, старый Марианполь или Успенский скит наполняется толпами богомольцев, особенно греков. Игумен показывал нам все уголки своего горного хозяйства, и, несмотря на свои лета, бодрее всех нас под¬нялся по крутым ступеням к подножию креста. Но мы спешили в Чуфут и должны были отказаться от любезного приглашения выпить чашку чаю под тенью монастырских персиков.
Чуфут-Кале — жидовская крепость, по переводу на русский язык — лежит на такой же, совершенно отдельной, столовой горе, как и Мангуп, только высота и объем ее значительно меньше. Как и Мангуп, Чуфут-Кале был в одно и то же время внутренним, пещерным городом и нагорным, наружным, окруженным стенами с башнями.
Южный обрыв скалы, по неприступности своей, был, по-видимому, без стен, так что развалины старинных домов-бойниц высятся теперь прямо над пропастью, по которой ползет дорога.
Под некоторыми из них почва местами осыпалась, и они нависли над пропастью. Эти мрачные жилища, приноровленные больше к защите, чем к удобствам жизни, крайне типичны и просятся в альбом любопытного туриста.
Время основания Чуфут-кале неизвестно. Предание, сохранившееся у местных жителей, а также некоторые писатели приписывают построение Чуфут-Кале каким-то сорока мужам, сорока разбойникам, основываясь, может быть, именно на татарском значении слова кырк (сорок).
Почти единственный письменный памятник, уцелевший здесь, — это мавзолей Ненекеджан-ханым, дочери Тохтамыш-хана, но он отно¬сится только к 1437 г., стало быть, уже ко времени владения татар.
Тунманн, правда, уверяет, что Чуфут-Кале есть древняя Фулла, существовавшая уже в VI веке, но оснований такому мнению не приводит. Точно так же бездоказательны слова Кларке, который в своем "Путешествии…" описывает Чуфут-Кале, "как древний замок, первоначально построенный генуэзцами, над глубочайшею пропастью".
Старинные писатели начинают говорить о Чуфут-Кале только с первой четверти XIV века. Тогда этот город известен был под именем Кыркора; до сих пор караимские раввины, составляя брачные записи бахчисарайских караимов, именуют их в этих актах старинным име¬нем "граждан Кыркора". Имя Кыркора в разных искажениях — Кыркор, Коркери, Киркиель — упоминается очень часто у польских и других писателей XIV, XV и позднейших столетий.
Через это ханы крымские часто именовались у поляков ханами киркиельскими. В наших русских старинных актах Чуфут-Кале тоже называется Кыркором. Даже писатель XVIII столетия, литовский мит¬рополит Сестренцевич, называет Чуфут Киркиелем. "На западном конце бахчисарайской долины жиды имеют деревню, называемую Чуфут-Калези. На вершине горы виден замок Киркиель, бывший жили¬щем древних ханов, отчего их называли ханами киркиельскими".
Открытие Фирковичем на Чуфутском кладбище надгробной надписи первого десятилетия нашей эры делает несомненным, что кара¬имы жили в Чуфут-Кале еще до Р.Х. Следовательно, основание его нужно отнести еще к библейским временам. Об этой седой древности красноречиво говорит и число памятников, которыми, можно сказать, сплошь засеяна довольно обширная балка, прозываемая у караимов Иосафатовою долиною. Это имя дано кладбищу, в воспоминание иерусалимской долины Смерти, на которой будет происходить страшный суд. В Чуфутской "долине смерти" памятники уже стоят на памятниках. Множество плит ушло так глубоко в землю, что до них трудно теперь докопаться. Из исторических фактов, относящихся до Чуфута, положительно известно только то, что в XIV и XV столетиях этот древний Кыркор Ольгерд литовский, по словам Шлецера, разбил в 1399 г. около Лона трех ханов, или Киркиель был главным местопребыванием крымских ханов, крымских, киркиельских и монлопских (мангупских?) татар. Изящный мавзолей ханской дочери в середине Чуфута представляет еще более убедительное доказательство того, что в XIV столетии Чуфут был, действительно, резиденцией хана. О том же свидетельствует и глубокая темница на северном краю города. Известный венецианский путешественник XV столетия Барбаро рассказывает, что Менгли-Гирей взял приступом Кыркор, в котором был тогда властелином Эминек-бей и, по взятии, умертвил его. Другой венецианец XV столетия, посол республики Кантарини, говорит, что он расстался с литовским послом потому, что тот должен был явиться к хану, находившемуся в крепости Керкер. Менгли-Гирей особенно часто находился в Кыркоре; между прочим, он запирается в нем от ханов Золотой орды в 1486 г. Во время крымских смут случалось, что один хан господствовал в Крыму, а противник его запирался в неприступном Кыркоре и старался низвергнуть соперника; так было, напр., при Саип-Гирее в XVI столетии. Очень может быть, что перенесение столицы ханов из Старого Крыма в Бахчисарай было именно вызвано неприступностью Чуфут-Кале.
В истории крымских ханов, писанной на турецком языке, находится такой отзыв о Чуфуте: "Крепость Кыркор лежит близ Бахчисарая, на высокой горе, и построена из малых кремней, чрезвычайно крепка и не имеет себе подобной".
Я не буду здесь вдаваться в подробности о развалинах и древностях Чуфута, о могильном впечатлении этого заживо похороненного города. В другом месте своих крымских впечатлений я уже посвятил особую главу описанию Успенского скита и Чуфут-Кале, хотя и не касался связи их с другими пещерными городами. Здесь было бы излишне повторять прежде рассказанное.
В одном из полувисячих старинных домов Чуфут-Кале, совершенно, впрочем, подновленном, живет Авраам Фиркович, страж и патриарх Чуфута. Мы ехали прямо к Фирковичу, и он ждал нас. Престарелый раввин встретил своих гостей на одной из мертвых улиц мертвого города. Если бы его не провожал другой караим, совершенно житейского вида, Фирковича нетрудно было бы принять за призрак. Среди гробового вида этих ветхозаветных развалин, напоминающих запустевшие города Палестины и Сирии, перед нами появился старец высокого роста, величавого вида, в костюме настоящего Мельхиседека. Он одет был в длинный хитон, на голове его была белая круглая шапка с широким бархатным околышем, фиолетового цвета, что-то среднее между чалмою Шамиля и митрой библейских первосвященников. Опираясь на посох, он твердыми шагами приблизился к нам и приветствовал нас на чистом русском языке. Мы сошли с лошадей и, после обычных вежливостей, отправились, по приглашению старца, осматривать достопримечательности мертвого города.
Продолговатая зала, бывшая когда-то синагогою, служит теперь книгохранилищем Фирковичу. До самого потолка идут полки, тесно набитые рукописями. Даже на полу нет места от них. Все это — фолианты, иногда наполовину истлевшие, свитки пергамента, целые кожи, покрытые семитическими письменами. Вид этих библиофильских сокровищ вселяет почтение. Нужно много веры в свои силы, в свою живучесть, чтобы дерзнуть погрузиться в прах минувших веков, анализировать его и осветить мыслию своего века. Фиркович собирал эти рукописи в разных частях света: в Каире, в Дамаске, в Дербенте, в Вильне. Пользуясь своими связями с караимскими раввинами всех стран, он приобретал иногда такие рукописи, которые переходили по наследству от дедов к внукам, под заклинаниями, как семейная и религиозная тайна.
Ни один европейский ученый не был в этом отношении поставлен так выгодно. Только ревнителю и хранителю древней веры отцов доверялись заповедные сокровища, недоступные для иноверцев.
Только ему открывались таинственные предания караимских старцев, ожидавшие целыми столетиями достойного восприемника. Фиркович созерцал собранные им сокровища, исполненный гордости. Он многоречиво, с юношеским жаром, объяснял нам значение наиболее замечательных рукописей и историю приобретения их. Он придавал им громадное значение, которого, конечно, они не могут иметь. Как библиофил, он считал важным научным открытием всякий новый вариант давно известного текста.
Он горячо жаловался, что его неусыпные труды на пользу науки пропадут бесплодно, что у него нет помощников, и не будет продолжателей. "Мне уже 90 лет, а посмотрите, сколько еще дела!" — горячился он, указывая своею костлявою рукою на пыльные архивы, нас окружавшие.
Публичная библиотека уже купила раз у Фирковича его собрание восточных рукописей за 100 тысяч р. сер.
Но почтенный раввин с презрительною насмешкою отзывался о библиотеке, которая ограничилась помещением его рукописей в шкафы и прибитием ярлычка. Он негодовал на то, что до сих пор ни один ученый не командирован для разбора и издания этих сокровищ, единственных в мире, по мнению собирателя. Их покупали в Королевскую Лондонскую библиотеку, говорил Фиркович, и в Европе они, наверное, породили бы уже целую литературу; но он не хотел лишить свое собственное отечество такого приобретения.
По словам Фирковича, он не раз просил министра народного просвещения и разных важных лиц об оказании ему пособия к разбору и изданию собранных рукописей, но ни от кого ничего не добился. "Если бы мне дали десять ориенталистов, всем бы нашел занятия на целую их жизнь!" — хвастался увлеченный старик.
Живучесть этого ученого старца поистине изумительна. Целые дни и ночи проводит он в этих полутемных сводах, роясь в своих пергаментах, подбирая перепутанные рукописи листок к листку, делая бесчисленные комментарии и выписки. Он читает без очков самый мелкий почерк полинявших пергаментов и пишет замечательно твердо и изящно. Архивная пыль не сушит его, а одушевляет какою-то страстью. Он видит прелесть поэзии и святость долга в своей отшельнической жизни, среди мертвого города, в своей кротовой работе над письменами восточной древности.
Главной заслугой своей Фиркович почитает открытие древнего Пятикнижия, писанного с помощью совершенно особенных титлов.
Старик рассказывал об этой находке с таинственностью и детским восторгом. Однажды ночью он, по обычаю своему, занимался в библиотеке разбором рукописей и захотел посмотреть, не заключает ли в себе какихлибо особенностей древние свитки Пятикнижия, сложенные в алтарной скинии этой бывшей синагоги.
"Когда я с надлежащими молитвами вынес на руках своих одну за одною все наши древние святины и удостоился облобызать их, я вдруг заметил, что под полом скинии находится пустота. Я пошел за ломом, и заперся на ключ и проработал всю ночь.
Под полом было много разных книг и ниже всех их древний свиток Пятикнижия. Я благоговейно развернул его и не поверил своим глазам. Пятикнижие это было написано совершенно особенным образом, каким не писались еврейские книги не прежде, ни после. Со мной сделалась лихорадка от волнения. Я думал сначала, что помутился мой старый разум и мои старые глаза, и не позволил себе читать долее священной книги. На другое утро я поехал нарочно в Мангуп-Кале, чтобы посмотреть, нет ли таких же титлов на древних надписях гробниц; но не нашел ничего подобного. Там, на открытом воздухе, чувствуя, что я здоров и не брежу, я убедился в действительности своего открытия. Я ездил потом в Евпаторийскую синагогу, сличал самые древние списки Пятикнижия с найденною рукописью, писал об этом многим ученым нашим раввинам, но нигде и ни от кого не видал и не слыхал о том, что мне так неожиданно захотел открыть Господь".
Фиркович полагает, что введение нового способа изображения Священного Писания грозило опасностью автору, так как от способа начертания еврейских слов зависит и объяснение их, и что поэтому автор нововведения, из боязни обвинения в ереси, вынужден был скрывать свою рукопись в таинственном месте.
Фиркович рассказывал нам так же с большим экстазом о своей встрече на Востоке с английскими ориенталистами. В костюме турка, он списывал где-то в Галилее интересную надгробную надпись на древнекоптском языке. Двое англичан долго присматривались к нему, и, наконец, подошли спросить, что он делает.
Знакомство старика-турка с древнекоптским языком крайне удивило путешественников, и они просили позволения записать его имя в свои записные книжки. При имени Фирковича, англичане, оказавшиеся учеными ориенталистами, выказали живейшую радость, уверили старика, что давно знают и уважают его ученые труды и что почитают за особенное удовольствие такое неожиданное знакомство с ним. Старик сиял гордостью, вспоминал о таком эффектном признании его ученых заслуг.
Почтенный раввин добыл несколько новых фактов и для истории крымских караимов; он прочел и списал подписи всех бесчисленных гробниц Иосафатовой долины, лежащей у подножия Чуфута и всего караимского кладбища в Мангуп-кале. Он откопал самые древние гробницы, почти совершенно ушедшие в землю, и, с помощью их и рукописных данных, исправил и пополнил хронологию караимской истории.
Редко можно встретить человека, знающего Священное Писание с такою глубокою основательностью и из первых источников, как Авраам Фиркович. Это истинный мастер своего дела. Он передавал мне множество замечаний поразительной убедительности, которые, по словам его, он представлял покойному митрополиту Филарету и другим нашим ученым богословам, по поводу перевода Библии на русский язык. Кстати сказать, караимский раввин не признает греческого подлинника, с которого мы перевели свои священные книги, за Библию 70-ти толковников. Он считает также совершенно произвольною и неверною всю нашу библейскую хронологию. Странно было слушать, с какою непоколебимою самоуверенностью и снисходительностью наставника этот караимский ученый обсуждал наши сильнейшие авторитеты по части библейской истории. После осмотра Чуфутских древностей, Фиркович пригласил нас в свой дом. Со стеклянной галереи его видна на-далеко вся окрестность, и особенно Иосафатова долина, эта неисчерпаемая нива раскопок и исследований Фикровича.
В доме Фирковича господствует ветхозаветна патриархальность. Старший сын раввина, человек уже зрелых лет, и, кажется, отец семейства, с почтительностью снял туфли с ног отца и принял его посох.
Женщины не смеют показываться посторонним. К соблазну благочестивых караимов, 90-летний Авраам Фиркович, духовный глава и руководитель своих единоверцев, — недавно хотел жениться на шестнадцатилетней девушке; это подражание библейскому Аврааму не состоялось только вследствие открытого ропота всего караимского общества, и чуфутский патриарх остался пока без Агари. Случай этот свидетельствовал столько же о полноте жизненных сил этого замечательного старца, сколько и о его библейском воззрении на брак. Семья Фирковича — единственные обитатели Чуфута.
Для Фирковича Чуфут-Кале — какая-то обетованная земля, исполненная всяких утех и удобств. Он не знает воздуха лучше Чуфута, не знает видов красивее. С галереи своей он любуется морем и степью, горами и развалинами древностей. У ног его, как на ладони, Иосафатова долина, усыпальница всего его племени, в течение почти двух тысячелетий. Охранение древностей Чуфута, возвеличение его в истории и, если можно, восстановление в нем угасшей караимской жизни — Фиркович сделал просто задачею всей своей деятельности. На свой счет он нанимает сторожа защищать от расхищения камни и железо мертвого города; он купил на собственные деньги, кажется, восемь опустевших домов, чтобы иметь больше права к поддержанию их. Он постоянно побуждает бахчисарайских караимов переселяться в Чуфут и заводит с этою целью сношения с караимами Литвы. Синагога в Чуфуте и школа для детей поддерживаются исключительной его энергией.
Если материальные интересы торгового караимского племени мешают ему променять населенный город на патриотическую пустыню, где даже капли воды нет, то по крайней мере Чуфут-кале должен остаться средоточием духовной жизни караимского народа. Здесь караимы начинают учиться божественной мудрости, здесь совершают свои молитвы и обряды, сюда, в Чуфутскую долину смерти, возвращаются все они, окончив жизненный путь. Впрочем, 90-летний патриарх исполнен веры, что вскоре возвратятся в свой древний город и живые его соплеменники.
Когда старик угощал нас, по обычаю караимов, кофеем и гальвою, я попросил на память его фотографическую карточку, предполагая, что частые столкновения с людьми разнообразных убеждений, сообщения со столицею и далекие путешествия разрушили в ученом раввине нелепые предрассудки татарства. Но старик категорически объявил мне, что считает грехом снимать с себя портрет.
Вообще он педантически стоит за все обычаи и обряды своей религии, как бы ни были они маловажны и внешни. Он жестоко преследует тех из своих соплеменников, которые, под влиянием русской жизни, позволяют себе отступления от старины — в одежде, сношениях с иноверцами, исполнении церковных уставов.
Я знаю научно образованных и весьма развитых караимов, которые в присутствии Фирковича боятся есть за столом русских, а в субботу не осмеливаются надевать на себя часы или брать в руки книгу. Фиркович далеко не фанатик по убеждениям, и терпимость его по отношению к иноверцам безгранична. Но он караим до мозга костей, и страстно жаждет поддержки старого караимства во всех его особенностях. Он напоминает, что послабление в форме незаметно перейдет на более существенные стороны караимских особенностей и кончится слитием этого племени с господствующим народом. Археолог сказывается во всех его вкусах и действиях.
III. Дальнейшее путешествие до последнего пещерного крымского города
Ночное путешествие. — Памятники "Готвейского кладбища". — Пещеры Тепе-Кермена. — Качи-кальон и св. Анастасия. — "Дурачков хутор". — Бакла — последний пещерный город. — Рим-гора.
Чуфутский отшельник задержал нас дольше, чем мы рассчитывали.
Дождливая ночь скоро окутала нас, и Бекир усиленно напрягал свои татарские глаза, чтобы не завести нас в какую-нибудь трущобу. Ехать рысью было буквально невозможно, и мы сокращали утомительный путь оживленною беседою. Все были уверены, что мы заблудились, что Бекир ведет нас не туда, куда следовало. Мы уже часа четыре были на седле и еще не встретили никакого жилья. Подъехали к какой-то речке. В Крыму с речками нет никаких церемоний: мостов не полагается, и не только всадник, даже пешеход смело идет в воду, заранее уверенный, что везде найдет брод с каменистым дном.
Передовые наши всадники беспечно въехали в речку. Вдруг мы услышали крик. В темноте нельзя было ничего разглядеть, но, по шуму и крику, было ясно, что лошади провалились и не могут выскочить на берег. Наши лошади испуганно шарахнулись назад. Наконец авангард выбрался, мокрый по пояс. Оказалось, что от горных дождей вода страшно поднялась, и переезд делался просто опасен. Особенно заботила нас и Бекира наша «ханым» с амазонским шлейфом.
Лошади, хотя и татарские, упирались как ослы и не шли в воду, запуганные неожиданным провалом передовых. Бекир и кое-кто из молодежи опустились в речку, чтобы нащупать мелкое место. Ханым перенесли на руках, а лошадей перетащили в поводу. Хотя было много смеху по этому поводу, но это ночное купанье было совсем некстати: и без того пронзительный сырой ветер долины нагонял лихорадочную дрожь. Разлив реки стоял широко. Мы очутились в большой деревне. Река была Кача, деревня Биа-салы. Было уже очень поздно, все давно спали. Напрасно Бекир стучал по очереди в первую встречную хату кнутовищем своей нагайки, кулаками и ногами. Хохлы, обитатели этой глухой деревни, не расположены были нарушать свой покой ради каких-то ночных бродяг. Положение далось не на шутку скверным, особенно тем, кто прогулялся по пояс в воде. Ктото вспомнил, что в Биа-салах есть какое-то начальство. Отправились к этому начальству; после многих усилий разбудили парня, спавшего на дворе, но он объявил нам, что начальство теперь в городе, и что без него некому распорядиться об отводе казенной квартиры. Однако, когда мы решительно объявили ему, что в такой случае переночуем в охраняемом им доме, и убедили его, что мы сами начальство, парень растолкал в хате какого-то старика, и старик отправился с нами мыкаться по селу за отыскиванием казенной квартиры. В двух хатах он ничего не достучался и отступил к третьей. Оттуда его встретили ругнею и препирательствами. Около получаса нужно было всем нам вести дружную атаку, военную и дипломатическую, чтобы победить упорство хозяйки-хохлушки, защищавшей неприкосновенность своего очага. Мы серьезно обрадовались, когда очутились, наконец, в теплой и чистой малороссийской горнице, до потолка заваленной пуховыми подушками и, вместо неумолимой защитницы дверей, нашил радушную хозяйку, хлопотавшую вокруг столь желанного самовара…
Утром я рассматривал старое греческое кладбище вокруг церкви. Русские колонисты, преимущественно солдаты, были поселены в некоторых местностях Крыма тотчас после присоединения его в 1783 г., вместо греков, удалившихся на берега Азовского моря незадолго до присоединения. Биа-Салы вместе с Мангушем и другими селами были в числе этих первоначальных русских сельбищ, и русский храм был устроен на месте старого греческого. Я заметил на горе, с другой стороны села, множество могильных камей.
— Это верно тоже греческое кладбище? — спросил я провожавшего меня старшину.
— Нет, это не греческое, — отвечал мой проводник. — Старики наши сказывали, что слыхали от греков, будто это готвейское кладбище; сказывают, готва какая-то еще прежде греков тут находилась.
Это имя готов, перешедшее в народную легенду и даже принявшее чисто русскую складку, признаюсь, удивило и обрадовало меня.
Мы тотчас же и отправились на гору, к этому «готвейскому» кладбищу. Я сначала заподозрил, не проникло ли это имя в уста народа через какого-нибудь сообщительного исследователя старины, и счел долгом расспросить, часто ли бывают в Биа-салах проезжие, и не осматривал ли кто их них кладбище. Старики уверяли, что на их памяти никто никогда не осматривал старых могил и не заезжал к ним с подобной целью. Они передали только, со слов своих дедов, что греки, при устройстве своей церкви, уже теперь разрушенной, растаскали почти все большие камни из развалин древней «готвейской» церкви, стоявшей среди кладбища.
То, что я нашел на горе, превзошло мои ожидания. Вокруг беспорядочных развалин церкви, шло по скату горы огромное кладбище, сплошь усеянное могильными плитами и гробницами разнообразного и оригинального вида. Добрая половина их вросла в землю; от некоторых торчали только углы. Ни одной надписи, даже ни одной буквы не нашел я на этих каменных гробницах. Все они были высечены из плотного и тяжелого известняка и отличались своею величиной. Те, которые очень углубились в землю, были особенно велики, три с половиной, четыре и более аршина длины. Это, без сомнения, старейшие по возрасту. Форма их проще всех других: четырехугольный, ровно отесанный камень, аршина полтора ширины и высоты. Почти на каждом из таких плоских камней высечено изображение какого-нибудь орудия: на одном кузнечные клещи, на другом характерная пастушья горлыга (посох), которою до сих пор ловят за ноги своих овец крымские и малороссийские чабаны; на третьем — что-то в роде пилы или пялец; попадались также изображения веревки, свернутой вдвое, каких-то подобий копья и гребня, наконец, круги с вписанными в них и взаимно пересекающимися треугольниками; ничего похожего на крест, ничего напоминающего христианскую религию.
Второй тип памятников, очевидно, второй и по времени, представляет уже гробовидный камень, поставленный на двух и трех плоских камнях, образующих пьедестал со ступенями. На таких памятниках является довольно сложная и красивая каменная резьба и, за небольшим исключением, все они имеют с восточной стороны, — конечно, в головах покойников, — прямо стоящие камни или рога, вделанные в гробницу. Немногие из этих памятников двурогие, большинство однорогие. С восточной. т. е. наружной стороны рога в каждом памятнике сделано полукруглое или готическое углубление, в котором вероятно ставилась свечка или кутья для покойника. Многие из таких памятников имеют в узоре резьбы кресты замысловатой формы и потому должны считаться христианскими. Самые оригинальные из этих памятников — памятники двойные; они представляют две гробницы: или одинаковой величины, или одну большую и при ней другую, крошечную, и те, и другие всегда из одного цельного камня. Вероятно, под первым погребались муж и жена, под вторым отец с сыном, мать с дочерью и проч.
Рога памятников второго типа особенно изукрашены, и на них также можно видеть иногда знаменательные изображения: то деревья, то виноградные кисти.
Самый позднейший тип биа-сальских гробниц представляют плоские, широкие камни, украшенные изящною резьбою и врезанные стоймя в лежачие плиты. Они уже все с крестами, и далеко не представляют той устойчивости, как тяжелые древние гробницы.
Внимательно рассматривая «готвейское» кладбище, можно проследить все постепенности перехода от древнейшего типа гробниц к позднейшему. Позднейшие, по-видимому, сосредоточиваются ближе к развалинам церкви. Но как те, так и другие, все обращены головами на восток.
Я тщательно перерисовал в свой путевой альбом оригинальнейшие гробницы каждого типа, но, к сожалению, не мог добыть никаких материалов дл истории этого кладбища. Трудно думать, чтобы эти камни без надписей принадлежали просвещенному племени эллинов; изображение орудий грубых промыслов на грубых памятниках, почти ушедших в землю, указывают невежественную, совсем не литературную эпоху народной жизни.
Меня удивляет, что такой точный и внимательный ученый, как академик Кеппен, ничего не говорит об этом замечательнейшем кладбище Крыма. Кеппен был в Биа-салах в 1833 г. и мог еще прочесть хорошо уцелевшую греческую надпись на внутренней стороне "верхней греческой церкви", свод которой уже обвалился. Без сомнения, эта "верхняя греческая церковь" есть та самая, развалины которой, известные в народе под именем «Готвейской», находятся среди горного кладбища. Надпись, по переводу Кеппена, гласит: "Воздвигнут от основания и покрыт святый и чтимый храм честнейшего и славнейшего пророка, предтечи и крестителя Иоанна, смиренною рукою Константия, архиерея и настоятеля Готии, старанием, помощью и иждивением господина Бината Темирского, на память его и его родителей, лета 7096, в ноябре месяце". Из надписи ясно, что в 1587 г. прихожане или, по крайней мере, предстоятели Готской епархии выражались по-гречески. К столетию слияние древних готов с греками в религиозном и политическом отношении было, по всей вероятности, полное. Но не знаю, вправе ли мы отсюда заключить, что гробницы с изображением орудий принадлежали грекам. В Готской епархии, в стране, которую старинные писатели почти все называют Готией, почти у подножия трапезусов или столовых гор, на которых жили готы, по свидетельству их современника Прокопия, памятники, очевидно, глубокой древности, приписываемые греческим же преданием готам, — мне кажется, скорее всего, должны быть сочтены за готские памятники.
Кеппен ни слова не говорит собственно о биа-сальских гробницах, которых, кажется, не видал еще никто из наших ученых. Но он видел на старинных гробницах в Улу-Сале высеченные изображения орудий, подобные тем, что я нашел в Биа-салах, именно: пастуший посох (туэк), двойной топор и наковальню; на Южном берегу, при опустевшей деревне Ласпи, Кеппен нашел плиту с изображением сохи. Кеппену кажется это достаточным, чтобы заключить о "существовавшем у крымских греков, до времени их переселения на северный берег Азовского моря, обыкновении иссекать на могильных памятниках подобные изображения". Но, во-первых, обычаи погребения принадлежат к числу самых прочных и священных обычаев, с которыми труднее всего расстается человек, и потому скорее других способен переносить их с собою в новые свои поселения; во-вторых, странно думать, что в землях, населенных некоторое время греческими колонистами, все памятники должны принадлежать только грекам. Кеппен, конечно, лучше других знает, что крымские греки XVIII столетия, точно так же как теперешние южнобережские татары — племя сборное, составившееся из обрывков разных племен: готов, итальянцев, греков и проч. Южный берег до Балаклавы, стало быть, и Ласпи, во всяком случае, долее принадлежали готам и генуэзцам, чем византийцам. А Улу-Сала находится в ближайшем соседстве с Биа-Салою, на той же речке Каче, следовательно, в местности, окружающей пещерные города, и по многим вероятиям, занятой долгое время готами, как-то объяснится ниже. Замечательно, что Кеппен нашел в архитектурном типе биа-сальской церкви св. Иоанна Крестителя особенность, не встречаемую ни в каком другом древнем храме Крыма — это угловатую форму алтаря, вместо круглой. Угловатость линий, как известно, принадлежит к числу свойств готического стиля. Интересно также, что Кеппен находил изображения орудий на гробницах ногайских, между Кумою и Моздоком и "в беспредельных степях, обитаемых татарами и другими полудикими народами". Это обстоятельство, кажется, должно было навести его на мысль, что и резные изображения крымских гробниц, лишенные всякой надписи, должны принадлежать необразованному народу и не позднейшей эпохе истории, а раннему возрасту какого-нибудь старинного племени.
Из всего этого позволяю себе заключить, что предание, уцелевшее в Биа-Салах и называющее «готвейским» безымянное древнее кладбище, не может быть опровергнуто находками подобных же гробниц в некоторых других местах Крыма.
Замечательно, что караимские кладбища Иосафатовой долины и Мангуп-Кале. имеют тип гробниц, весьма напоминающий биа-сальские. Древнейшие из них точно так же плоски и огромны, точно так же в числе их есть и двурогие и однорогие. Но караимские гробницы все до единой покрыты стихами Библии и надписями об умерших. Древнейшая из Иосафатских гробниц относится, как мы уже говорили, к самым первым годам I века христианства. Она торчит из-под земли одним углом и не отличается ничем от вросших в скалу плит биа-сальского кладбища.
После многих расспросов я узнал, что в верховье Марты, недалеко от Чатыр-Дага, в глухих лесных дебрях, есть кладбище с совершенно такими же гробницами, но гораздо более вросшими в землю. Стало быть, вековые леса успели уже разрастись на тех местах, на которых когда-то были многолюдные сельбища человека.
Вообще все русло Марты, теперь пустынное, поросшее лесом, засыпанное голышами, представляет несомненные признаки прежнего его обитания. Среди лесной дичи вы встречаете целые сады груш и других плодовых деревьев. Они особенно заметны рано весною, когда белый цвет одичавших садов ярко виднеется на темном фоне еще безлистных дубов и буков.
Многие местности Крыма представляют то же, что Марта. Марта, очевидно, была в старину цветущею и населенною долиною, в которой жили такие же деятельные садоводы и стояли такие же роскошные селения, какие живут и стоят теперь в долинах Качи и Бельбека.
Верст пять вниз от Биа-Салы, у северного берега Качинской до¬лины, стоит Тепе-Кермен. К нему можно подъехать от Бахчисарая через Чуфут-Кале, не заезжая в Биа-Салы, а еще легче из Качинской долины через деревню Шюрю.
Странный вид представляет эта пустынная гора. С запада, от моря и севастопольского шоссе она видна издалека.
Ее пирамиду с голой вершиной сразу отличишь от всех других гор. Меньше всего видишь ее, когда к ней подъезжаешь от Бахчисарая. Рельеф гор, ее окружающих, столь же оригинален, сколько однообразен. Вы никак не выедете из узких траншей, обнесенных ровною и отвесною каменною стеною; стена эта кажется сплошною на многие версты, она изгибается как лента по извивам ущелья, но нигде не прорывается, нигде не представляет ни отдельных утесов, торчащих башнями, ни округленных возвышений сверх линии своего уровня.
Вы не можете освободиться от иллюзии, что эти скалы — дело рук человеческих, что вы в плену среди бесконечных эскарпов какой-то титанической крепости. Известковые стены, легко дробящиеся на плиты и камни, этою слоистостию своею, этим беловатым цветом и этою правильностью своего отвеса и уровня, глядят совершенно так, как всякая искусственная стена.
Геологическая причина, выдвинувшая эти ретраншаменты, действовала с поразительным единообразием, на значительном протяжении. Одно ущелье словно списано с другого. Везде та же косая отсыпь у подошвы и та же отвесная стена, словно прорвавшаяся вверх, сквозь толщу этой громадной отсыпи. Лесу почти нет, везде кругом камень и зной сирийской пустыни. Мне невольно пришел на память гениальный карандаш Густава Доре, который в своей иллюстрации дантовского «ада» вселяет в душу наблюдателя подавляющую безнадежность именно этим однообразием отвесных, сплошных скал, из которых не может быть выхода.
Гора Тепе-Кермена отделяется от сплошной стены скал и стоит пирамидальным островом, окруженная долиною. Голая желтая вершина ее обточена в громадный четырехугольник, который торчит на еще более громадной конической горе белого цвета, словно настоящий каменный замок. Вершина эта с южной и восточной стороны вся продырявлена ячейками пещер; они чернеют издали в несколько ярусов, окна-окнами. Там тоже был древний пещерный город. Нужно оставить лошадей у подножия сыпучей известковой горы и предпринять нелегкое восхождение к пещерам. Под отвесом вершины приютился кругом лесок, который дает хотя несколько вздохнуть. Дороги наверх нет; кроме стад коз и баранов, никто не посещает этот подземный город, поднятый к облакам. На отвесные скалы не найдете даже пешей тропинки. Где они и были, там завалили их постоянно осыпающиеся известковые стены. Через это осмотр многих пещер крайне затруднителен, иногда почти невозможен. Вы лепитесь по ненадежному карнизу, осыпающемуся под ногами, держась за растения и камни; круглые выступы, которые невозможно обойти, перерезают вам дорогу, и вы должны тогда спускаться вниз в лес, или лезть прямо наверх. Пещер здесь более ста. Сумароков в своих "Досугах крымского судьи" насчитал их более 150; часть их раскрыта снаружи от обрушения стен. Когда раскрывается несколько ярусов сразу, то вы видите перед собою в толще скалы громадный шкаф с каменными полками; полки эти — потолки нижних, испод верхних пещер. Особенно трудно было отыскать церковь, о которой я знал, по описаниям прежних путешественников. В ней главная примечательность Тепе-Крмена, она вдвое обширнее и повыше большинства пещер, вообще очень низких. Продолговатая и довольно узкая зала сажен пять в длину, вырубленная в известковой скале, — освещается тремя окнами; к наружной (оконной) стенке приделан алтарик, которого каменные столбики частью еще стоят, частью заметны по оставшимся на потолке капителям. Пространство за алтарем было, по-видимому, назначенно для погребения избранных. Там заметны две гробницы, врубленные в почву; одна из них совсем маленькая, очевидно детская, и, кажется, давно уже открыта. Еще глубже, как раз у поперечной стенки церкви, высечено из той же скалы нечто вроде купели или католической кропильницы. Низенькие и довольно глубокие ниши в двух внутренних стенах храма, вероятно, также назначались для погребения. Остальные пещеры Тепе-Крмена не представляют никакой оригинальности: те же своды, цистерны, столбы, ступени, как и в Эски-Крмене; никаких остатков домашней утвари. Единственная особенность их — множество человеческих черепов и других костей, наполняющих некоторые пещеры. Это обилие костей, низкие размеры пещер и присутствие гробниц в подземной церкви заставляет думать, что тепе-керменские пещеры служили местом погребе¬ния какому-нибудь христианскому племени.
Тунманн, которого сочинение о Крыме мы уже цитировали выше, — делает подобные же предположения о назначении тепе-керменских пещер. Вот его подлинные слова: "Тепе-Кермен — отдельная высокая гора, в виде сахарной головы. На ее вершине еще видны остатки замка и крепости, которые, по-видимому, принадлежат глубочайшей древности. Повсюду в этой скале видно множество проходов и пещер, расположенных в особом порядке, почти так, как Columbaria древних; они, по всему вероятию, также служили местами погребения".
Следов замка и крепости, о которых упоминают писатели прежнего времени, теперь почти уже не видно. В одном только месте встречаешь явственные признаки фундамента из очень больших камней. По-видимому, фундамент этот поддерживал прежде очень тяжелое строение, четырехугольную башню, замок или что-нибудь подо¬бное. В других местах небольшие кучки мусора едва могут напомнить человеческую постройку. Самое название горы, означающее, по переводу с турецкого, "крепость горной вершины" (Тепе — значит вер¬шина горы), доказывает, несомненно, существование на вершине Тепе-Кермена замка или крепости в то время, когда сложилось это татарское название его. Замок успел не только разрушиться, но и сравняться с землею почти бесследно, несмотря на то, что неприступное положение избавляло его от расхищения и порчи. Ни у одного старого писателя не находим намека о взятии или погибели тепе-керменской твердыни. Если, вместе с этими обстоятельствами, взять во внимание, что постройки, принадлежащие, несомненно, к XIV и XV столетиям, во многих местностях Крыма сохранились почти вполне, и что мы до сих пор любуемся в Крыму древностями еще более ранней эпохи, как, например, храмами Херсонеса, — то Тепе-Керменское укрепление нельзя не рассматривать, вместе с Тунманном, как памятник действительно седой древности.
Барон де Тотт, путешественник XVIII столетия, в своих записках о турках и татарах, не знаю на каком основании, высказывает мнение, что трехъярусные пещеры Тепе-Кермена служили темницею при генуэзском правительстве; даже присутствие в некоторых из тепе-керменских пещер человеческих костей он объясняет именно этим назначением пещер. Объяснение барона Тотта, во всяком случае, нисколько не противоречит мнению Тунманна и всему сказанному выше. Граница между генуэзскими и греческими владениями внутри гор подлинно не известна, хотя на берегу генуэзцы не доходили дальше Балаклавы.
Если Мангуп-Кале бывал в руках генуэзцев, то трудно было не подпасть той же участи и гораздо менее сильному Тепе-Кермену. Генуэзцам приписывают, как мы видели, даже постройку Чуфут-Кале, еще далее отстоящего от Мангупа, чем Тепе-Кермен, а в предместье Бахчисарая Азиз до сих пор показывают мавзолей очень изящной итальянской архитектуры с круглым куполом, которого рисунок находится у меня в путевом альбоме, и который построен, по словам бахчисарайских татар, френками-генуэзцами.
Готское кладбище, лежащее почти у подножия тепе-керменской пирамиды, наводит на мысль, что Тепе-Кермен был, в числе других столовых гор, одним из укрепленных пунктов готов-трапезитов. Наверху, на темени тепе-керменской пещерной скалы, отличное зеленое пастбище и отличный наблюдательный пункт. Не знаю, чего не видно отсюда. У самых ног вьется долина Качи и рассыпана деревня Шюрю, в которую нам нужно теперь спускаться.
Качи-Кальон менее всех похож на другие пещерные города. Это уже не столовая гора, возвышающаяся островом среди ущелий, как Чуфут-Кале, Эски-кермен, Мангуп-Кале и Тепе-Кермен. Качи-Кальон находится в высоком каменном обрыве Качинского берега. Кача стеснена им здесь, как Дунай "Железными воротами". Выше Качи-Кальона и ниже его, Кача течет свободно, в сравнительно низких берегах. Правый берег ее в Качи-Кальоне — разрез огромной горы. Подъезжать к Качи-Кальону по лесной и садовой долине гораздо веселее, чем по ущельям Тепе-Кермена. Вид Качи-Кальона поразителен именно резкою противоположностью роскошной зеленой чащи, заполнившей долинную низменность и левый берег Качи, с грандиозным каменным обрывом правого берега. Обрыв этот имеет форму титанического алькова, полукруглого свода, в котором уместились бы Хеопсова пирамида и Петропавловский собор Рима. Альков этот образовался из того, что вся середина горного обрыва вывалилась и рассыпалась в щебень. Каскады и потоки камней сбегают теперь из-под свода к руслу Качи, словно извергнутые кратером вулкана. Целые огромные утесы в числе их. Куда ни взглянет глаз на правом берегу, всюду этот хаос утесов и обломков. Среди них вы видите во множестве камни с окнами и дверями, скрывающие в себе пещеры. Одни стоят кверху ногами, другие на боку, от них остались только черепки скорлупы, как от разбитого яйца; другие уцелели так хорошо, словно их выдолбили уже после падения. Обрыв Качи-Кальона пестреет разными красками своих горных пород, и это очень ладит со свежею зеленью, кое-где его опушившей. Красные тоны массы господствуют над всеми. У подошвы гигантского алькова, на крутом откосе берега, стоит новенькая церковь и два запустевшие домика. В старину, при греках, здесь был монастырь св. Анастасии, привлекавший много богомольцев к своему целебному источнику. До сих пор, не помню, в какое именно время, стекаются сюда богомольцы, и производится служба, в нарочно построенной для этого церкви.
Оттого и сам Качи-Кальон теперь больше известен под именем Анастасии. Русские и греки даже не знают другого имени.
Новая церковь нисколько неинтересна; но выше ее, среди обломков, поросших деревьями, видны развалины старого монастыря с подземными сводами и с раскинутыми кругом гробницами. Кресты греческой формы высечены на многих камнях. Но особенно интересен каменный крест в нише утеса. Можно и теперь представить себе живописность этой маленькой обители, напоминающей собою Успенский скит.
По-видимому, древняя постройка монастыря была разрушена каменными лавинами, которые до такой степени покрывают местность, что не только делают невозможным тщательное расследование развалин, но даже едва дают проход наверх, под громадный естественный альков Качи-кальона, откуда сочится священный источник.
Читая описания Качи-Кальона, сделанные прежними путешественниками, убеждаешься несомненно, что качи-кальонские скалы находятся в состоянии хронического разрушения. Теперь тут не найдешь третьей доли того, что видели еще так недавно. Можно сказать, что в Качи-Кальоне уже не существует теперь ни одной цельной пещеры, и что года через два-три исчезнет возможность всякого посещения верхнего свода, если не исчезнут даже самые следы его.
Уже и теперь не трудно сломать шею, предпринимая восхождение к источнику. Титанический свод прикрывает вас там своею тяжелою аркою, на которую страшно глаза поднять. Эта каменная, дугой согнутая толща почти совсем уже отделилась от материка горы и растреснулась по всем направлениям; по свежим пустотам ее без труда догадаешься, как недавно выронила она окружающие вас огромные камни. Ничто не гарантирует вашей безопасности под этими жерлами, вечно готовыми изрыгать каменные лавины. Ежеминутно слышится треск и гул наверху. Это идет внутренняя микроскопическая работа разложения страшной скалы. Вы вздрагиваете и невольно укрываетесь под свод ближней пещеры. Прокатится камень, два, пять, десять небольших камней, поползет откуда-нибудь густая струя пыли. Все это кажется пустяком, но, может быть, нужно было растереть в пыль именно этот только тонкий слой известняка, чтобы тяжелая масса могла надвинуться и грохнуть с высоты. Что это не бредни фантазии вашей, вас убеждает каменный хаос, овладевший всем кругом.
Середина качи-кальонской скалы была прежде вся сплошь продырявлена пещерами в несколько ярусов. Потом это изрытое нутро ее вывалилось, рассыпалось и оставило после себя альков, в который мы теперь залезли. Следы пещер видны ясно на внутренних стенах этого алькова; самые глубокие даже сохранились в нем вполне, раскрывшись только спереди; от других остались только оттиски и внутренние края, по которым можно составить чертежи бывших пещер с их лесенками и этажами.
По виду это такое же осиное гнездо, те же стрижиные норы, как и в Эски-Крмене. В середине алькова, над нижним карнизом его пробивается ключ холодной и прозрачной воды. Он обделан в ка¬менный бассейнчик, под которым лежит старая полуистертая икона и видны следы копоти и восковых свечей. Это источник св. Анастасии, давший повод к основанию монастыря. Это освящение религиозною идеею родников ключевой воды, знакомое и другим народам и другим странам, — особенно часто встречается в восточных странах, среди магометанских народов. Крым в этом отношении является вполне магометанским, вполне восточным краем. Почти все его монастыри возникли над горными ключами, которых целебная сила и священное значение одинаково искренно признаются татарином, как и христианином. И действительно, только знойные каменистые страны магометанской Азии способны вполне оценить всю чародейственную силу струи холодной и чистой воды.
Оригинальное величие Качи-Кальона производит сильное впечатление даже на людей, по-видимому, наименее интересующихся эффектами пейзажа; не могу здесь не привести отзыва о Качи-Кальоне академика Кеппена, вполне преданного холодным исчислениям и измерениям археологических материалов.
"Полюбовавшись долиною, — пишет он в своем "Крымском сборнике", — помолившись св. Анастасии, соберитесь с силами, идите вверх к ее колодцу. Дело нелегкое, но то, что вы там найдете, по преодолении всех затруднений и некоторых опасностей, вознаградит вас за необычный подвиг. Взобравшись по осыпям горы до ее скалистой вершины, вы, через ворота в стене, входите в обитель чудес. Тут, мимо скал, из коих не одной иссечен крест, вы достигаете пещер, образующих несколько ярусов, которые и тут опять между собою разделены только тонким слоем камня, что, может быть, татарам подало повод назвать это место волосяным мостом (кыл-копыр). В верхнем из этих этажей, выдолбленном полукружьем, длиною в 110 шагов, находится достопримечательный источник, обращенный в колодезь, называемый колодезем св. Анастасии или просто Святою водою. Спустившись в нижний ярус, не без страха можно глядеть вверх, на высунувшийся над этим местом каменный навес, коего испод отчасти уже отвалился".
Поднявшись на гору, охватывающую широким амфитеатром долину Биа-Салы, мы заметили среди леса множество соломенных крыш, торчавших грибами из земли и скученных, как шалаши канадских бобров. Мы ехали конною дорожкою в Мангуш. Нас туда вызвался проводить тамошний волостной старшина, с которым я рассматривал в Биа-Салах «готвейское» кладбище. Старшина не сразу ответил на мой вопрос о тех шалашах, а покачивал головою с улыбкой раздумья и недоумения.
— Кто его знает, какой он такой! — объяснял он мне, как бы в ответ. — Чудной какой-то. Сказать бы дурачок — мы его и называем так-таки Иванушка-дурачок; да дурь-то в нем какая-то особливая. Блаженный он, что ли…
— Кто это такой?.. Это его земля?
— Вот то-то и есть, что никакой тут ему земли не полагается. Земля общественная, под государственными крестьянами. Отец его крестьянин из Мангуша; тоже, как и другие, имеет каждогодно свои делянки, покос там и все. Ну, а он невзлюбил жить с отцом. От Бога, говорит, веленье такое получил. Ушел сюда в лес и поселился здесь, вот уже какой год! Как раз супротив Биа-сал; место самое отличное, открытое, на солнечную сторону. Сводили его сколько разов. Из палаты чиновник приезжал. В тюрьме держали по нескольку месяцев. Разорят все его достояние, подписку отберут, а выпустят, — он, смотришь, опять на старом пепелище копается. Меня просто замучил. То и дело указы присылают, чтобы его сводить. А как его сведешь? Человек он безобидный, никому не мешает; работает себе с утра до ночи во имя Божие. А тут еще приказывают штраф с него взыскать, 14 рублей 28 копеек; порубку, вишь, в казенном лесу произвел, так по оценке. Что с его взыщешь, с такого чудного? 14 рублей не шутка — где их взять! Нам его промеж себя, признаться-таки жалостно. А свести, конечно, надобно. Опять голубчика в тюрьму запрячут.
Нельзя было не заехать к Ивану-дурачку, после рассказа старшины. Его хуторок красовался на ровном скате горы, господствующей над живописною окрестною местностью. Солнце прямо ударяло на него. Лес был расчищен кругом на некоторое пространство, и оставленные на корню грушевые дикие деревья были все тщательно привиты и смазаны. Теперь это был сад Иванушки-дурачка. За садом шли гряды огорода, отлично набитый ток для молотьбы и двор, обнесенный множеством белых выдолбленных камней. Камни эти Иванушка привез издалека, выдолбил своими руками и употреблял для пойла своей скотины и для корма ее солью. На дворе стояло штук 10 клетушек разного калибра и вида; целые сараи были выкопаны в каменистой почве. Одни уже были обделаны в жилища; другие только что копались. Здесь было все: хлева со стойлами, летние и зимние жилища, амбары, кладовые. Несколько штук сытых коров и телят стояло в хлевах. Все было построено и выкопано буквально руками Иванушки-дурачка. Я отказываюсь понять, как без помощи живой души он был в состоянии встащить и укрепить на крыше столько тяжелых перекладин и стропил. У него была, по-видимому, мания землекопства. Одно жилище еще не было кончено, а он уже потел над раскапыванием новых и новых подземелий. И это не рыхлом черноземе, даже не в глине, в каменистом известняке. Все, что мы видели, было добыто собственноручно, без затраты копейки. У Иванушки не было даже покупного ведра, покупной бочки, покупного гвоздя. Все было откопано в горе, срублено в лесу, взято, одним словом, из общей дарохранительницы — природы. Зерно было ссыпано в громадные бочковидные плетушки, туго свитые, плотно смазанные глиною; деревянным долбленым ковшом Иванушка пил и носил себе воду.
Я не видел у него даже горшка для варева. Иванушка меньше всех думал о себе. За скотом своим он ухаживал как нежная нянька: чуть не всякая корова имела особое закрытое помещение, устроенное Иванушкиными мозолями и Иванушкиным горбом. Днем он хоронил в этих хлевах своих коров, боясь, чтобы их не загнали с лесных пастбищ. Но как только спускалась ночь, Иванушка-дурачок, проработавши весь день с ранней зари до поздней, выгонял свою любезную скотинку на лесные травы, в полной уверенности, что ночью ни татары, ни русские, ни мужики, ни начальство не потревожат его животину. Эту всенощную службу свою, где ему то и дело приходилось собирать рассыпавшееся стадо, подстерегать и отгонять подкрадывавшихся волков, — Иванушка, в своей блаженной наивности, — почитал сном, отдыхом от трудов дневных. На зорьке опять тяжелая работа с заступом и топором, а в полдень, вместо обеда, черствая корка лепешки с кружкою молока или воды. Иванушка не варил себе никакого кушанья и даже совсем не строил печей в своих бобровых жилищах. Зимой он зажигал грудок в одном из шалашей своих и лежал около него, скорчившись с полушубчишке, обогревая по очереди то грудь, то спину. Хлеба негде было ставить. А сгребет себе несколько горстей мучицы, замешает водою, да и спечет на листьях, в самой золе костра, какую-нибудь пресную тяжелую лепешку, по обычаю татар. А есть картошки — картошки спечет.
— Ну, если ты заболеешь, Иван? Ты ведь бывал когда болен? — спросил я дурачка, выслушав его гомерически-наивные рассказы о своем подвижничестве.
— Трясца мучает, третий год трясет. Как весна, так и затрясет, — отвечал Иванушка, с задумчивою серьезностью глядя на меня.
— Кто же тебе тогда есть дает?
— Тогда уж не ем; лежу в шалаше и не ем, а ослобонит немножко, спеку чего-нибудь, — внушительно рассказывал Иван. — Вот нонче весною трое суток без памяти пролежал, маковой росинки в рот не брал, думал уж, Господь по душу послал; да нет, отошло, еще велел Создатель потрудиться, грехи искупать…
Иванушка стоял перед нами в глубокой яме, откуда была едва видна его голова. Мы его застали за обычной его работой, с заступом в руке. Он был босиком и без шапки, в дярывой замашней рубахе, сквозь которую темнело его бронзовое тело, тощее и костлявое. Зеленоватая бледность лица казалась еще более мертвенною от нечесаных черных кудрей и черных воспаленных глаз. Какая-то сосредоточенная озабоченность, совершенно ушедшая в самое себя, была на этом лице и в этих глазах. Словно они смотрели не на нас, не на то, что видели мы, а на что-то другое, недоступное нашим чувствам; субъективный мир больной фантазии делался очевидным для каждого.
Со странным рассеянием и спокойствием этот бедняга говорил о годах, проведенных им в тюрьме, о притеснении палаты, о своем праве на землю, на которой он поселился.
— Вся земля царская и мы все царские, — философствовал этот простодушный проповедник droit naturel. — Мы вольны жить, где кому любо. Я для Бога тружусь, не для корысти. Больше работаешь, меньше грешишь. Спине тяжело, а душе легко.
— Отчего же ты не работаешь в семье, с отцом? — спрашивал я.
— Мне указано здешнее место, мне здесь и надо работать. Отец мой в миру живет, ему так показано, а мне показано трудолюбие да пустыннолюбие.
— Здесь тебе не дадут покою, опять в тюрьму посадят; ты бы в другое место перешел, — убеждает я его.
— Переходил в другое место; пробовал там жительствовать, — нельзя! — отвечал Иван с незыблемою уверенностью. — Бог сюда посылает, Бог это место облюбил. Видишь, какое тут место: горнее, слободное, супротив этого места другого нет!..
Болезненное лицо дурачка осклабилось искреннею детскою улыбкою, когда он озирал при этих словах расстилавшуюся у наших ног долину.
— Что ты, Иван, заплатил штраф за порубку? — выпытывал я у него.
— Я ни у кого не украл, никому не должен, мне не за что штраф платить, — равнодушно отвечал дурачок.
— Да вот, брат Иван, — вмешался старшина, — нехорошо ты выдумал, что, вон, ту полянку расчистил; ведь это казенное добро: за казенное тебя и казнят!
— Эту-то? — рассеянно говорил Иван: — эту-то я вырубил. Зачем не вырубить? Я ее на доброе дело вырубил — вон курень поставил! Хошь зимуй.
— Эх, голова твоя горемычная, Иван! беда мне с тобою, — бормотал старшина, досадливо почесываясь. — Приходится опять гнездо твое разорять; крутить тебе рука да в губернию предоставить, в тюрьму, на казенную фатеру.
Иван глядел молча вдаль, будто не слыша.
— Вот завтра оплетать буду! — вдруг объявил он мне, и глаза его заискрились жизнью. — К вечерней зорьке докопаю, а с утренней зорьки примусь заплетать.
— Деньги-то у тебя есть, Иван? — приставал к нему нерешительно старшина. — Хоть бы уж штраф с тебя взять, 14 р. 28 к.; а по мне что? по мне сиди!..
Иван уже работал заступом и не отвечал ничего…
Когда мы повернули от дурачков хуторка, пришлоись ехать по отлично выровненной дороге.
— Все дуракова работа, — объяснил мне старшина. — Кругом все дороги по лесу подсыпал и выровнял, хоть каретой поезжай!
Свидание с Иванушкой-дурачком, признаюсь, наводит не на особенно лестные мысли о благах нашей цивилизации. Смешно, конечно, было бы пенять на какую-нибудь палату, на какогонибудь лесничего, за то, что они не дозволяют захватывать частным лицам земли, принадлежащие их ведомству. В официальнмо строю государственной жизни это было бы беззаконными сентиментальничаньем, на которое никакое учреждение не получало права. Но ведь легальность не всегда в состоянии успокоить человеческую совесть, и перед неюто становится во всей своей несправедливости тот факт, что мирного человека, трудящегося в поте лица над обработкою дикой, пока бесполезной местности, — легальность преследует, как преступника против общества, и разоряет его трудолюбивую норку, будто гнездо грача, некстати свитое в трубе дома.
Скоро мы доехали до Мангуша — почти совсем русская деревня, верхнее хохлацкая. Это изрядная редкость для горной Крымской деревни, в близком соседстве с Бахчисараем. Но, со всем тем, Мангуш не потерял характера татарской деревни; так же расползся по горам и по горному ручью, так же спрятался в укромном уголке, спрятанном в стороне от чужого глаза. Татарщина так въелась в нравы горцев, что даже русская церковь в Мангуше смотрит как-то иначе, не по-русски, скорее как мечеть, чем как знакомый белый храм великорусской губернии. О хатах уже нечего говорить. О народе тоже также. Его наряд вы с трудом отличите от татарского. Тут живет только несколько семейств татар, а между тем весь народ говорит по-татарски. Интимная домашняя беседа русских людей ведется на татарском языке; ребятишки спорят и ругаются по-татарски. Снисхождение ли это к варварству, не умеющему дорасти до нас, или уже так мало самостоятельности в нашем русском духе, что мы сторонимся даже перед татарином. Мангуш — центр целого округа. Весь округ промышляет камнем и лесом. Винограда тут нет, для полей почти нет места. Берега Бодрака — это сплошные карьеры известняка, мягкого в обработке, белого и прочного в кладке. Бодрацкий камень — самый ценный и красивый материал для местных построек, бахчисарайских и симферопольских. Он напоминает инкерманский плитняк, из которого выстроен Севастополь. Его кладут обыкновенно только в углы и цоколи зданий; для сплошной кладки он слишком дорог, хотя зато вечен и не нуждается в штукатурке.
В центре бодрацких каменоломен, как раз за селением Бодраком, немного отступя к северо-востоку от мангушской дороги, находятся скалы Бакла, омываемые, с одной стороны, Бодраком, с другой — Альмою. Это последний, самый северный, пещерный город Крыма. Его положение лишено той поэтической оригинальности, какою отличаются другие, более знаменитые пещерные города Крыма, о которых я говорил прежде. Самые пещеры его, большею частию уже обвалившиеся снаружи, не представляют особого интереса после осмотра эски-керменских и тепер-керменских. Самая большая полуразрушенная пещера немного более 2-х квадр. сажень. Проводники называют ее также эклисе, церковью, но в ней не сохранилось, однако, никаких признаком храма; узнать ее можно по столбу, поддерживающему вход. Гораздо интереснее пещер множество цистерн в форме огромных кубанов, которыми изрыты скалы Бакла и которые заставляют предполагать, что в Бакла находилось значительное складочное место зерна или вина, стало быть, местность была людная. В долине, под обрывом скалы Бакла, несколько лет тому назад, мангушские крестьяне, распахивая землю, наткнулись на 12 огромных каменных горшков или амфор, каждая величиною в бочку. Горшки эти были зарыты рядом в землю и были сделаны из отлично выжженной, чрезвычайно крепкой глины. Очевидно, и в них помещалось зерно, потому что для вина и масла в древности употреблялись сосуды с более узкими горлами. Впрочем, сосуды были уже пусты, и в них, как рассказывают, не нашли ничего, кроме земли. После тщательных расспросов, я мог найти у одного мангушского крестьянин только две из этих каменных бочек; остальные были раздарены или распроданы.
Осмотр скал Бакла с их полуразрушенными пещерами и цистернами невольно напоминал мне известную Рим-гору, которая возбуждает любопытство образованных посетителей Кисловодских источников. Я обследовал с особенным вниманием все остатки древних жилищ на этой горе, в бытность мою на Кисловодских водах. С первого взгляда на эту столовую гору, помещенную при слиянии нескольких долин, на ярусы разрушенных пещер, выточенных в рыхлом известняке, я узнал в ней старого знакомого — крымский пещерный город. Остатки такой же глиняной посуды, следы тех же орудий на камне, такие же каменные ступенистые входы, защищенные естественными бастионами утесов. Только дело разрушения на Рим-горе подвинулось гораздо далее, чем в самых пострадавших пещерных городах Крыма. Оттого-то, может быть, туристы и местные жители не остановили своего внимания на пещерах Рим-горы, следы которых несомненны для человека, знакомого с характером пещерных городов, а заинтересовались более остатками посуды, костями и цистернами, которые, кстати сказать, здесь еще многочисленнее, чем в Бакла. Они имеют форму гигантских круглых кубанов и окаймляют всю северную окраину столовой горы. Среди остатков посуды попадаются довольно часто острия, обточенные из кремня и обсидиана, весьма напоминающие известные стрелы каменного периода, а также множество костей животных. Предание приписывает название Рим-горы тому обстоятельсту, что будто римляне, и именно Помпей, стояли здесь своима становищем, во время войны с Митридатом. Я не буду касаться противоречий этого предания с известными историческими фактами; очень может быть, что римляне стояли здесь когданибудь; это обстоятельство для нас не так интересно, как связь Рим-горы с пещерными городами Крыма, ее характер "жилища троглодитов". Если вспомним, что другое предание приписывает черкесам первобытное поселение в местности древнейших пещерных городов Крыма, где до сих пор находятся Черкес-Кермен, Кабарда, Черкес-n.c и проч., если сообразим, что местность Кисловодска и его окрестности находится именно в Кабарде, то мы получаем весьма интересный намек на то, что первоначальные основатели пещерных городов жили по обоим берегам Киммерийского пролива, в Крыму, также как и на Кавказе. Были ли это киммерийцы, тавры — вряд ли наука решит когданибудь этот вопрос.
Трудно сомневаться, что Бакла есть та самая Биака-Коба, о пещерах которой говорит в своей истории митрополит Сестренцевич. Рассказав о Тепе-Кермене и Качи-Кальоне, автор продолжает: "Множество келий находится также на южной стороне г. Биака-Коба, лежащей близ р. Альмы, с левой стороны дороги из Симферополя в Бахчисарай. Огромная скала, поблизости сих мест находящаяся, выделана внутри таким образом, что можно жить в ней. В самом деле, кажется, что убежища сии сделаны греческими монахами, упражнявшимися в выкапывании для себя монастырей, как-то доказывает ныне Печерский монастырь в Киеве. Греческие надписи, разные убранства святых, сею церковью принятые, которых река времени не изгладила еще на некоторых стенах пещерных, подтвердили в глазах моих сию догадку".
IV. Обратный путь и новые впечатления
Система древних укреплений в стране пещерных городов. — Циклопический характер пещерных городов и их значение. — Блуждание по Чучель-горе. — Рев оленей. — Ночлег в Козьмо-Демьянской обители. — Возвращение на Южный берег…
Баклою мы окончили осмотр пещерных городов Крыма. Нужно было возвращаться назад, в наш приютный Магарач, и мы решились выбрать для этого путь через Савлух-Су и Бабуган-яйлу; путь, правда, далекий, но для многих из нас совершенно новый. Только тогда, когда вы познакомились по отдельности с каждым пещерным городом Крыма, вам делается ясною вся система этих оригинальных и любопытных жилищ, подобных которым не представляет никакая другая страна Европы.
Пещерные города Крыма начинают от устья Черной речки и Севастопольской бухты и идут извилистою цепью на северо-восток, почти до верхнего течения Альмы. Начинает их Инкерман — "крепость пещер", а кончает Бакла. Поэтому путешественник, который интересуется исключительно археологией пещерных городов и не располагает своим временем, удобнее всего может осмотреть их, проезжая по шоссе из Севастополя в Симферополь. Инкерман у него будет по дороге, весь в виду; Мангуп, Черкес и Эски-Кермен он посетит, свернув с шоссе направо от деревни Дуван-Кой (русская Дуванка), вверх по течению Бельбека, а потом Кара-илеза. С шоссе довольно явственно видны плоская вершина столовой горы и башни Мангупа. Точно так же легко свернуть с дороги в долину Качи, которой скалистый разрез манит к себе любителя горных видов. В этом скалистом разрезе — Качи-кальон, а несколько верст далее — Тепе-кермен, которого сахарная голова выглядывает изза вершин других гор. Из Бахчисарая осматривают Чуфут, а не доезжая верст 5 до последней станции перед Симферополем — Гаджи-бека — путешественник может повернуть опять-таки направо, в долину Бодрака, по Мангупской дороге, чтобы осмотреть пещеры Бакла.
Уже из этих указаний видно, что древние пещерные города были расположены не случайно, а по обдуманному плану, с очень определенною целью. Инкерман служил ключом от моря и степей в долину Черной речки. Входы между Черной и Бельбеком оберегались Мангупом-Кале, Черкес-Керменом и Эски-Керменом. Долина Качи запиралась в самом удобном месте Качи-Кальоном; Тепе-Кермен защищал отчасти ту же долину, отчасти проходы между Качею и бахчисарайскою долиною Чурук-Су, над которой возвышался Киркиельский замок, нынешний Чуфут-Кале. Наконец, Бакла была как бы угловым оплотом гор, при выходе из них Альминской и Бодрацкой долин.
Эта система обороны гор делается еще понятнее, если обратить внимание не на одни пещерные города, служившие, без сомнения, главным стратегическими центрами защиты, но еще и на другие остатки древних укреплений, связывающих между собою, будто звеньями цепи, все пещерные города.
На Черной речке, верст 10 выше Инкермана, и в стольких же верстах на юг от Мангупа, до сих пор уцелела в деревне Чоргун древняя осьмиугольная башня. Башня эта, очевидно, защищала подступы в долину со стороны Южного берега.
Связью между укреплением Черной речки и Мангупом служило исчезнувшее теперь укрепление при Мыльных колодцах, на месте которого еще в самом конце XVIII столетия находилась деревня Бей-Кирман — "Княжья крепость".
Когда путешественник смотрит с Севастопольского шоссе на долину р. Бельбека, туда, где река эта выбивается из гор, то разрез долины представляется ему в виде гигантских ворот необыкновенной живописности. В этих воротах Бельбека расположены старинные, роскошные поселения татар — Биюк-Сюйреня и Кучюк-Сюйреня, а между ними на мысе высокой плоской горы, на левом берегу речки, возвышается издалека видная башня — Сюйрен-кулле. Это древний Schuren готов. Урочище, в котором находиться башня, до сих пор называется Исар-алты (Исар — крепость). Двухэтажная башня со стеною, с воротами, со следами византийской живописи на стенах, отрезывает мыс скалы, подобно Мангупскому замку; а с высоты башни видны море, горы и степь, Мангуп с одной стороны, Тепе-Кермен — с другой. Трудно выбрать более удобный наблюдательный пункт; башня, без сомнения, служила сигнальным ведетом между горными укреплениями по сю и по ту сторону Бельбека и в то же время охраняла вход в долину этой реки. Очень может быть, что это та самая крепость Бельбек, которую наш Миних, в числе других, разрушил во время своего крымского похода 1736 г.
Горные проходы между Бельбеком и Качею запирались в двух местах двумя укреплениями; следы одного из них почти уничтожились, и осталось одно имя его; — это Керменчик, теперь просто урочище на левом берегу верхней Качи. Другой — Кермен или Керман-кале (крепость); его развалины ясно видны на горе, над татарскою деревнею Керменчик, расположенною при верховье одного из правых притоков Бельбека (Керменчике). Это укрепление, — как Сюйренское, Черкес-керменское и большинство других, находящихся в этой стране, обильной плоскими отдельными горами, — отрезало собою мыс скалы, неприступный с других сторон. С высоты этого мыса виден Качи-Кальон и вершина Тепе-Кермена.
Наконец, около Баклы, там, где горы делают резкий поворот к востоку, и угол их открывается доступу одновременно с севера и запада, — два, по-видимому, сильных укрепления служили горным жителям для отпора кочевников. Сарамамбаш-кале представляет теперь только развалины стены, отрезавшей мыс плоской и обрывистой горы, да кучи мусора от разрушенных зданий — внутри этой стены, также лежащей во прахе. Сарамамбаш-кале стоит прямо над селением Мангушем, между реками Альмою и Бодраком, которых долины он, конечно, охранял.
Недалеко от Сарамамбаш-Кале, уже по ту сторону Альмы, находятся развалины другого горного укрепления, Сарысап-Кермена.
Я не буду говорить об укреплениях другой части гор. Для цели настоящей статьи достаточно показать, что непрерывная цепь больших и малых укреплений, то целых городов, то замков, то сигнальных башен, — опоясывала северо-западные склоны и проходы крымских гор, т. е. именно Страну пещерных городов Крыма.
Строгой исторической правды касательно происхождения собственно пещерных городов мы вряд ли когда добудем. Мне кажется, пещера не могла служить постоянным жилищем какому-нибудь человеческому племени, успевшему стать хотя бы на первые ступени цивилизации. Этот зоологический способ укрывать себя от непогоды и неприятеля в трещине скалы вполне соответствует зоологическому возрасту человечества. Тут одно рабское подражание птице и насекомому. Высоко — не достанет враждебная рука, укрыто — не промочит дождь и не снесет буря; мягкий известняк поддается грубому орудию, как поддается клюву какого-нибудь стрижа, — и вот, нора сделана, избрано жилище. В позднейшие эпохи своей жизни человеческое племя может, конечно, пользоваться пещерою, но только в исключительных случаях, под гнетом крайней необходимости. И европеец XIX века проведет ночь на дереве, если его побудит к тому неминуемая опасность; но жить постоянно на деревьях, подобно шимпанзе, человек может только на степени развития каких-нибудь колумбийцев. Некоторые писатели допускают предположение об основании пещерных городов цивилизованными племенами, имея в виду пример восточных монахов, киевских и других. Но, мне кажется, в этом примере можно видеть психологическое подтверждение того исторического факта, что пещерная жизнь составляет одно из условий натурального быта человека. Восточное монашество постоянно и сознательно ставило себе целью возвращение физики человека к первобытной, так сказать, животной, его обстановки; пустынники Фиваиды ходили почти нагие, обрастали волосами, не варили кушанья, не зажигали огня, ели коренья, пили одну воду, заглушали в себе дар членораздельных звуков и упорно избегали общежития, связи с себе подобными. Таким же образом и пещеромания была неизбежным результатом всех остальных стремлений их. Обратим внимание, что гомерический грек сохранил память о своем столкновении с первобытными обитателями Европы, в образе циклопов, жителей и строителей пещер. Звероподобный циклоп везде, так или иначе, связан с камнем. Для Полифема камень есть и жилище, и хлев, и дверь, и оружие. Так называемые циклопические постройки — не что иное, как грубые искусственные пещеры. Титаны, — в образе которых мифология сохранила тот же исторический факт борьбы цивилизованных пришельцев с дикими аборигенами, — действуют против Олимпа камнями. В странах древних кельтов, в странах древних финнов, — везде легенда сохранила память о пещерных людях и пещерной эпохе, под видом таинственных колдунов, враждебных обществу, скрывающих свои злые козни, свой чуждый образ и свои чуждые нравы в недрах недоступных гор. Нет сомнения, что младенческая эпоха человечества имеет основания называться «каменною» не по одному только материалу тогдашних жилищ его. Поэтому и мнение тех писателей, которые называли пещерные города Крыма "жилищами троглодитов", мне кажется, ближе к истине, чем обыкновенно думают.
Кто именно были эти троглодиты? Тавры — первый народ, которого история, еще в полумифической, полугероической эпохе своей, застает на почве Крыма. Эти тавры, современники Ахилла и Ифигении, приносившие человеческие жертвы своим божеством и считавшие своею добычею всех несчастных, приносимых к их берегу волнами тогда еще "негостеприимного понта" — понт Аксенос — конечно, могли создать пещерные города. Когда древние тавры смешались с так называемыми скифами и стали известны у историков под именем тавро-скифов, то они занимали оба склона крымских гор, следовательно, и страну нынешних пещерных городов. Но тавро-скифы, которые воевали с Митридатом и разбивали войска императора Клавдия, были уже не прежние дикие тавры, а народ, умевший строить крепости и проникнутый эллинскою цивилизацией; постройки Палака и Скилура были совершенно греческие постройки, как это доказывается развалинами симферопольского Керменчика.
Есть мнение, что пещерные города Крыма основаны были киммерианами, также одним из первобытных народов Таври, оставившим свое имя Босфору Киммерийскому; но, сколько мне известно, это предположение бездоказательно, как и другие, а сверх того менее вероятно уже потому, что страна пещерных городов лежит на совершенно противоположной стороне предполагаемого местопребывания киммерийцев, т. е. Керченского полуострова.
Народ, о котором достоверно известно, что он жил на месте нынешних пещерных городов Крыма, — был готы. Мы уже видели выше историческое подтверждение этого факта.
Юстиниан не ограничился постройкою стены для ограждения готов. По словам Прокопия, он в то же время основал несколько укреплений на Южном берегу Крыма: Алустос, нынешнюю Алушту, Горзубиту, нынешний Гурзуф, и восстановил разрушенные стены Босфора (Керчи) и Херсонеса. В века передвижения народов обычай преграждать им путь длинными стенами и замками был в большом ходу. Император Анастасий в начале VI в. построил огромную стену для ограждения Византии от северных варваров. Юстиниан еще более укрепил эту стену: только на одном пространстве от Белграда до устья Дуная он построил новых и возобновил старых 80 укрепленных замков, по свидетельству Прокопия. В том же VI в. персидский шах Хозрой I соорудил так называемую Кавказскую стену и Дербентское укрепление, против набегов хазар.
Готская стена, о которой говорит Прокопий, до сих пор еще заметна в разных местах крымских гор. В другом месте своих "Крымских впечатлений", при описании путешествия на Чатыр-Даг, я имел уже случай говорить о встреченных мною на склоне Чатыр-Дага развалинах этой стены, которую татары приписывали почему-то Темир-Аксаку, т. е. знаменитому Тамерлану. Менее ясно эти развалины заметны по ту сторону Алуштинской дороги, вдоль Караби-яйлы, до самой дороги, ведущей из Ускюта в Карасубазар. Эти развалины везде известны под именем Таш-Хабах. Судя по направлению этой стены и по назначению ее, она должна была западным концом своим примыкать к системе укреплений, о которой говорено было выше. Таким образом, она защищала северные подступы в горы, со стороны большой Крымской степи. Точно также, на юге гор, бухты, берега и проходы долин были защищены особою системою замков и крепостей, примыкавших к северо-западной укрепленной линии пещерных городов, вероятно, около Чоргунской башни, в верховьях Черной речки. Развалины южнобережских замков и крепостей сохранились во множестве в Алуште, на Кастели, на Аю-даге, на скалах Гурзуфа, на мысе Никите, выше Аутки, у города Ялты, в Орианде, на мысе Ай-Тодор, в Лимени, в Кикинеизе, в Мухолатке, на мысе Айя, еще во многих других местах и особенно в Балаклаве. Все эти укрепления представляют еще более сильную и связную оборонительную линию, чем даже линия западных склонов. Можно сказать, нет ни одного сколько-нибудь значительного залива или мыса, нет ни одного горного ущелья на Южном берегу, которые бы не сохранили на себе если не остатков, то хотя имени прежнего укрепления. По-видимому, эти укрепления были тоже основаны византийцами, с целью защищать готов-трапезитов. Алустос, Гурзуф, Ялита явились уже в VI веке, остальные могли возникнуть в разные времена, ранее и позже Юстиниана; некоторые старинные писатели прямо называют южнобережские замки «готскими» — Castella Gothorum — а в карте Скифии Сестренцевича на юго-западном краю Крыма показывается "Gothia или Castra Gothorum".
И даже в XV столетии, когда по трактату с Элиас-Беем Солкатским (Солкат — Старый Крым — древняя столица татар) Южный берег перешел во власть генуэзцев, он не называется иначе как «Готией».
В важнейших торговых пунктах Готии были учреждены особые консульства, в Чембало (Балаклаве), Луске (Алуште), Пертинике (нынешний Партенит, у подошвы горы Аю-Дага), Горзон (Гурзуф), Ялите (Ялте). Во всем этом заключается убедительное доказательство того, что готы обитали действительно на Южном берегу от Алушты до Балаклавы, следовательно, и южнобережские замки были, скорее всего, выстроены для их защиты. Что замки эти не были генуэзского происхождения, доказывают отзывы писателей X, XIII и др. веков, предшествовавших завоеванию Южного берега генуэзцами. Император Константин Багрянородный, за четыре века до генуэзцев, говорит о замках по берегу Понта между Херсонесом (Севастополем) и Боспором (Керчью). Кордельерский монах Гильом Рубруквис, посланный французским королем Людовиком Святым (IX) из Сирии в Татарию, к хану Мангу, посетил Крым в 1253 г. и оставил нам важное указание о жителях Южного берега.
"Есть большие мысы на этом море, — пишет Рубруквис, — начиная от Корсуни до устьев Танаиса, и около 400 замков между Херсонесом и Солдайею (Судаком), из коих каждый имеет свое особое наречие. Есть также много готов, которые еще удерживают немецкий язык".
В нашем "Слове о полку Игореве", памятнике XII столетия, также говорится о готских красных девушках, что, звоня русским златом, воспевают на брезе синяго моря. В моих "Крымских впечатлениях" я уже имел случай приводить другие свидетельства касательно пребывания готов в Крыму даже до XV и XVI веков; выше было уже упомянуто, что венецианец Барбаро (XV столетия) и посол императора в Константинополе, барон Бузбек (XVI столетия), говорят об этом обстоятельстве совершенно положительно. Существование в Крыму, в течение многих столетий, особой готской епархии, подвластной константинопольскому патриарху, еще более подтверждает этот факт. Уже в 325 г., в числе подписей отцов первого вселенского Никейского собора, читается имя Феофила, епископа Готии (как думают, Ульфилы — переводчика св. писания на готский язык). За ним идет целый ряд готских иерархов, сначала епископов, потом архиепископов, наконец, митрополитов, до самого 1786 г., когда умер последний из них Игнатий, митрополит Готский и Кефайский, способствовавший переселению греков из Крыма к Азовскому морю. Таким образом, Готская епархия существовала от Константина Великого, императора языческого Рима, до Екатерины II, императрицы всероссийской. По всем вероятиям и дошедшим до нас ведениям, политическая независимость готов кончилась очень рано; но сохранение до позднейших времен их имени и их языка, в течение, по крайней мере, 14 столетий, уже доказывает важное значение готского племени в истории Крыма. Церковное подчинение малочисленных готов византийскому влиянию началось, как мы видели, уже в конце IV столетия и окончилось слиянием готов с греками. Вследствие этого, в древних городах, обитаемых готами, мы почти везде находим визайнтийскую живопись, греческие надписи и, наконец, жителей — греков. Иначе и быть не могло. Уже в VI столетии готы, чувствуя свое бессилие протии варваров, обращаются под крыло империи. Однако стена Юстиниана не защитила их, и в VII или VIII столетии они, хотя не надолго, подпадают под власть хазар. В XIII столетии они делаются данниками татар, а отдельные города их попадают, как и чисто греческие города Крыма, во власть местных князьков (топархов). Так было, например, с Мангупом, с Инкерманом. Кажущееся противоречие между некоторыми старыми писателями, из которых одни говорят о тех же самых местностях, как о греческих, другие — как о готских, можно объяснить себе тем, что жители какого-нибудь Мангупа, в XVI столетии, например, — были в одно и тое же время греки и готы. Готы — с точки зрения своего происхождения, греки — с точки зрения своей гражданской и духовной жизни. Только в этом смысле можно допустить позднее существование готов в Крыму, о котором говорят Бузбек и др.
В начале XV столетия император Мануил Палеолог отдает своему сыну Константину (тому самому, что пал на стенах Византии при взятии ее турками) страны по Черному морю, граничащие с Хозарией, т. е. без сомнения, ту часть Готии, которая не была захвачена генуэзцами. Херсонес и др. бывшие колонии греков. В Инкермане найдет камень с греческою надписью 1427 г. с изображением двуглавого византийского орла; в надписи говорится о какомто Алексее, владетеле города Феодора и морского берега. Считать ли Феодоро за Инкерман, как обыкновенно думают, или принять вышеупомянутое новейшее объяснение, что Феодоро назывался Мангуп, — во всяком случае ясно, что в XV столетии средоточие готов было во власти византийцев. Броневский в XVI столетии, уже во время турецкого владычества, читал на воротах и изданиях Инкермана греческие надписи и гербы греческих фамилий. Вот его подлинные слова об Инкермане:
"Ингермен находится в 12 милях или более от Козлова" (Козлов испорченное турецкое Гезлеве, т. е. Евпатория). "В нем каменная крепость, мечеть и пещеры, с удивительным искусством высеченные под крепостью и насупротив ее. Ибо город расположен на большой высокой горе, и от этих пещер получил турецкое название" (ин-керман — по-турецки крепость пещер). "Он был прежде значителен, довольно богат, изобиловал всем необходимым и был замечателен своим местоположением".
"На скалистых горах, больших и высоких, видны явные следы, показывающие, что древнейшие народы Греции добывали здесь огромные камни.
<…>
Видно, что Инкерменская великолепная крепость построена греческими государями, ибо до сих пор и ворота, и некоторые уцелевшие здания украшены греческими надписями и гербами.
<…>
Очень ясно видно, что по всему тому перешейку даже до стен города были великолепные строения, и вырыто множество колодцев, из которых еще многие уцелели. На оконечности же видны две большие, широкие дороги, вымощенные камнями. На перешейке видны сады, яблони и другие плоды и превосходные виноградники, насаженные некогда греками (и теперь называются Бельбеком), которыми теперь владеют христианские греки, итальянцы, иудеи и даже немногие турки".
Мы, со своей стороны, не говорили в этой статье об Инкермане, одном из важнейших пещерных городов Крыма, потому что уже прежде посвятили его описанию особую главу своих "Крымских впечатлений". Если Инкерман — древний Феодор, или Дорос, то он был древнейшим центром готов. Приморская страна, занятая первоначально готами, называлась Дори. Ее созвучие с Доросом слишком очевидно. Патриарх Никифор говорит о Юстиниане II, что он из Херсонеса бежал в 702 г. в крепость Дорос на пределах Готии; это почти несомненное указание на Инкерман.
Турки, завоевал Южный Крым, по-видимому, уже не нашли ни одного княжества, назвавшегося готским; все они сделались греческими. Только князья Мангупа, — может быть, из аристократической склонности к древности и особенностям своего рода, — лично считались еще готами, — последними готами, какие где-либо существовали, — замечает Матвей Меховский.
Итак, можно наверно сказать, что древние готы, впоследствии смешавшиеся с греками, занимал в течение нескольких веков, начиная от пятого столетия, страну, в которой находятся значительнейшие пещерные города Крыма, именно Инкерман и Мангуп-кале, а следовательно Черкес и Эски-кермены, по крайней мере до долины р. Бельбека, где на месте нынешней Сюйрен-кулле у них стоял значительный город. Обитание готов в остальных пещерных городах Крыма, к северу от Бельбека, если и не доказано историею, то весьма вероятно и подтверждается преданием.
Вопреки мнению Палласа, готам трудно приписать основание пещерных городов. Характерное свидетельство Прокопия о нерасположении крымских готов даже к городам, обнесенным стенами, устраняет в этом вопросе всякое сомнение. Народ, привязанный к земледелию, владевший роскошными садами, не мог быть изобретателем и жителем каменных пещер. Пещерные города, очевидно, вошли в систему укреплений только заботами централизующей византийской власти, которая могла воспользоваться пещерными городами точно так же, как воспользовалась различными другими укреплениями, возникшими в самые различные времена, трудами самых разнообразных народов.
Стена херсонесцев, издавна отделявшая Трахейский полуостров от остального Крыма, послужила таким же материалом для фортификации греческим администраторам Крыма, как и старинные крепости скифских царей и полководцев Митридата. Грекам нужно было загородить степовикам все проходы в горный Крым, чтобы обеспечить трудолюбивых садовников, виноделов и пастырей крымских долин. В ряду этих укреплений пещерные города, естественно, должны были стать цитаделями на случай войны, осадными дворами, на которых могло укрыться мирное население при первой опасности. Многочисленные пещеры доставляли в этом случае незаменимую выгоду, потому что, — при недоступности своей, при совершенной безопасности от стрел и огня, — укрывали не только людей, но и скот их, и имущество. Небольшие крепостцы ни в каком случае не способны были оказать населению такой серьезной помощи и служили только баррикадами проходов. Весьма правдоподобно, что многие из пещер делались уже впоследствии, с целью доставить осажденным жителям более простора, и приноровлялись к новым потребностям.
В пещерах, с течением времени, основались церкви и монастыри; сначала, может быть, из временной необходимости, а потом остались в них навсегда, так как пещерное помещение не противоречило характеру этих учреждений. Есть серьезное основание думать, что первые христиане особенно охотно пользовались пещерами, и даже сами устраивали их, с целью подвига трудолюбия. Легенда говорит, что папа-изгнанник Климент I собственноручно ископал пещерную церковь Инкермана.
С пещерами Успенского скита связано очень древнее христианское предание об обитавшем в них драконе, истребленном внезапно явившеюся чудотворною иконою Успения Божией Матери. Икона эта была перенесена греками из древнего бахчисарайского Марианполя в новый азовский Марианполь, а до тех пор была главною святынею крымского христианства. Это обстоятельство, а также постоянное пребывание в Успенском ските (Марианполь) духовного главы крымских христиан — митрополита Готского и Кефийского — указывает на то, что пещеры Успенского скита если не были основаны христианами, то очень рано были им заняты. Замечательно, что только в этом старом гнезде христианства оно удержалось до самого присоединения Крыма к России, среди всех невзгод и опасностей, в то время как магометанский фанатизм успел обратить в ислам весь берег и все горы когда-то христианского Крыма.
Монастыри в Инкермане, в Качи-Кальоне, Марианполе, уцелевшие до наших дней, и другие, которых развалины видны в Эски-кермене и Тепе-Кермене, также свидетельствуют о том, что пещерные города были древним приютом христианства. Итак, нужно, во всяком случае, признать, что христианство участвовало значительною долею в распространении, если не основании, пещерных городов Крыма. Масса жителей, за исключением, вероятно, монахов, жила, конечно, под открытым небом, в своих зеленых и цветущих деревнях, как живет и теперь, и всякий пещерный город покровительствовал целой долине, целому сельскому округу.
Оттогото вокруг Мангупа до сих пор лепятся многочисленные сельбища, а около Чуфут-Кале основался Бахчисарай, — "город садов", — центр Крымского садоводства и татарской жизни вообще.
Только с такой точки зрения можно объяснить себе жизнь готов, греков и других сколько-нибудь цивилизованных народов в пещерных городах, в этих титанических каменных ульях, где сотни подземных жилищ наполняют собою недра скал, и где путешественник действительно находит тогда следы уже довольно развитой общественной жизни. Было бы странно предположить, чтобы в очаровательном климате Крыма, в живописнейших и плодороднейших долинах его, богатых водами, кишащих дорогими плодами, — могло жить племя, способное вести жизнь кротов в полутемных известковых норах, на бесплодных и безводных утесах, не в эпоху каких-нибудь свайных построек и не на заре истории, а в те времена, когда уже писались книги и существовала наука. Работящее население не могло ежедневно сообщаться со своими плантациями и садами по этим узеньким ступенькам, вырубленным в обрыве скал для осторожного прохода одного человека, с целью удобной защиты их одним против толпы. Только сбившиеся в стадо дикие аборигены гор, еще, может быть, не знавшие ни одного промысла, питавшиеся кореньями и дичью, много-много первобытные пастухи коз и баранов — могли искать себе в скале и избрать постоянным приютом эти норы троглодитов.
Мангуш — обычный вход из степей в горы не по большим почтовым дорогам, а по проселкам, знакомым только охотникам да местным жителям. От Мангуша, к востоку и к югу от него, начинается область крымских горных лесов, область крымских охот по верховьям Альмы, Бодрака, Марты, Качи и их притоков. Поселения человека прекращаются, и вас принимает в себя подоблачная пустыня, шумящая лесами и ручьями, цветущая травами, полная зверем.
Система разорванных и перепутанных горных цепей тянется вдоль сплошного хребта Яйлы, но гораздо богаче природою, свежее, разнообразней. Яйла каменною стеною ограждает с юга это горное недро Крыма, отчего оно, при всей близости своей к Южному берегу, на запад, в Черном море, — Черной, Бельбека, Качи, Альмы, разделяют эту горную страну на несколько продольных поясов, в которые ущелья этих рек служат почти единственными воротами. Мы не жалеем, что оставили далеко за собой жилища человека и на несколько дней погрузились в зеленые приюты коз и оленей.
Поездка горными лесами освежает душу и тело, как ключевая вода. Вы с зарею на седле; при вас зажигается огнистое крымское утро и выплывает из-за гор полный месяц. С вашей тропинки, приподнятой к облакам и выше облаков, вы, в спокойном счастии, созерцаете у своих ног глубокие, безлюдные долины, налитые до краев лесами и глядящие из-за них живописные горы всевозможного характера, — то белые, титанические пирамиды, то обломанные как башни утесы, облитые красивым огнем запада, то, наконец, обросшие до макушки темною шерстью лесов.
Облака сидят в этих горных чащах, как лебеди на покое. Иногда вы видите под собою настоящее озеро; но вы не увлекайтесь: Крым не Швейцария, и вы в его горах не встретите ни одного озера; это тоже облака, запавшие в какую-нибудь особенно глубокую круглую долину. А то оглянитесь с высокого холма налево, где виден шатер Чатыр-Дага. Там тоже облака, да это уже не лебеди, не озера: они обволокли кругом, будто хлопья ваты, вершину шатра, курятся над ним и распалзываются, как клубы какого-то тяжелого и влажного дыма. Чатыр-Дагсмотри через них, ни дать, ни взять, перуанским вулканом.
Горное путешествие вдвое дороже для тех, кому приходилось наслаждаться этою пустынею и в румяные осенние дни, и в радостный весенний полдень, и в летний зной, и среди расписанных зимним инеем лесов. Охотник — вот настоящий ценитель и почти единственный посетитель этих красот.
Не знаешь, какая обстановка более подходит к ним и более их красит.
Лес еще стоит без листу, но уже гибкий и сочный, приготовляясь прыснуть первыми почками. Уже на южных склонах зеленеет трава, и желтеют яркие крокусы. Вы стоите со своим ружьем, прислонившись к дубу, отовсюду задвинутые лесом; вам видно теперь на-далеко кругом, сквозь эти высокие, безлисты стволы, в этот прозрачный полумрак. Гончие гоняют где-то глубоко внизу, и вы хорошо различаете хриплый сердитый голос Полкана, неистово лающего "по зрячему". Вот недалеко от вас словно стукнуло что-то, горные ущелья эхом подхватили выстрел, и вы слышите торопливые прыжки и хлестание кустов. Под тихою синью леса, среди его неподвижных колоннад, вы вдруг увидели живое существо. Словно все кругом ожило и заговорило от появления этой пары черных, пугливых глаз, этих упругих трепетных ног. Статная козочка смотрит на вас своими прекрасными, большими глазами, не чуя еще вашего присутствия, не чуя опасности. Вот вздрогнули ее высоко настороженные уши, разинутые трубою в обе стороны; вы не успели вспомнить о своем ружье, как коза унеслась, изумительно легкими и изящными прыжками, оставляя под собою кусты и мелькая между стволами. Но вы не досадуете на свою рассеянность.
Вам придется видеть и другие виды, когда козел, настигаемый собаками, несется, закинув голову на спину, высунув язык, высоко над кустами, одним прыжком перелетая пространство в несколько сажен. И вдруг, на середине прыжка, он судорожно вскрикивает, вздрагивает всем телом и летит в сторону, через свою голову. Пуля, пущенная невидимою рукой из невидимого места, перехватила его скачек. Жалобно бьется и кричит красавец-козел; кровь капает с его высунутого языка, бьет струею из ранки. Берегитесь, собаки уже на нем. Полкан, задыхающийся от бешенства и усталости, яростно треплет его за белую лунку, заменяющую хвост; если не отобьете, они живого растерзают в клочки. Иначе, из чего бы бились они, чем бы вдохновлялись эти верные, кровожадные псы, эти честные палачи, целый день надрывающиеся от лая и бега, добросовестного исцарапавшие себя обо все колючие ветки леса, обнюхавшие понапрасну столько тропинок и следов!
Хорошо на этих горах и зимою, когда леса стоят в фантастических уборах и холод настолько чувствителен, что ночлег и рюмка вина делаются для охотника трижды драгоценными. Целая армия охотников и облавщиков, кто с ружьем, кто с дубьем, в разнохарактерных одеждах, татары и русские, помещики и солдаты, — столпились на зимней зорьке у домика лесничего, где ночевал главный штаб облавы. Вот вываливается из двери тучная, веселая фигура распорядителя охоты, вот он, этот новый шекспировский Фальстаф, среди своей разношерстной армии, сидит, грузный и громоздкий, на маленькой татарской лошаденке, которая чуть не погнулась под ним. Воины его толпятся кругом его стремян, а он оделяет их стаканчиками «горилки», приправляя ее фальстафовскою ругнею и фальстафовскими прибаутками. В путь! Довольно болтовни, теперь смирно! Облавщики отделяются в одну сторону и беглым шагом исчезают в лесу, со своими палками и сумками. Охотники, конные и пешие, тянутся по тропинке в другую сторону леса, за своим вожаком. Расставили. Облава двинулась; стук, гам, свист; кажется последняя птица, последняя белка унесутся за тридевять земель. Охотники пристыли глазами к лесным тропам; курки взведены. Паф-паф!.. по всей линии пробегает беглый огонь.
Кончили загон; рог трубит своим резким, характерным звуком, столь приятным уху охотника. Другие рога отвечают из ущелий, с холмов, издали и вблизи; один легкий и звонкий, другой, треща с каким-то непомерным усилием, хрипло и отрывисто. Сбиваются в кучу. Всякому хочется взглянуть на добычу счастливых. Тут она вся вместе: лиса с длинно высунутым языком, пушистая, жирная, разъевшаяся зайцами, сохранившая в каждой черте своей тот испуг внезапно застигнутой воровски и то отчаянное увертывание от преследовавшей ее смерти, с которыми замерла она под пулею; бирюк со своею угрюмо-злою мордою, с всею статью голодного бродяги и разбойника; глупые длинноухие зайцы целыми связками; у кого коза, у кого куница.
Пройдут еще два, три загона. Ноги уже еле носят по снежным тропам; набегались, накараулились. Где-то наш обоз, наши маркитанты? За кусок хлеба отдашь всех своих волков. Наконец добиваются и обоза. Кто не испытывал этой усталости и этого наслаждения, тот не в состоянии понять, что может значить для человека стакан вина после зимней охоты по горам. Заяц, обжаренный без соли и масла на шомполе ружья, пахнет неимоверно аппетитно. Всякую дрянь принимаешь и подаешь, как манну небесную. Толкотня, стукотня, жеванье — на несколько минут никто ничего и никого не видит, никого и ничего не знает; все руки и помыслы лезут к одному — к стакану, к кастрюле.
Солнце заходит; пора к ночлегу. Из разных сторон леса, по обрывам, по скатам, тянутся, как муравьи, все к одному месту, разбросанные охотники. Паф-паф!.. поминутно раздается в холодном, горном воздухе. Разряжают бесполезные пока ружья. Подумаешь, отряд каких-нибудь гверильясов возвращается из своих горных разведок. Вот они слились на голом холме в одну черную змею и потекли вниз, к хуторку лесника, спрятавшемуся у подножия холма. Оттуда уже приветливо краснеет сквозь лесные сумерки яркий огонек, и на выстрелы ружей, на звуки рогов приближающихся охотников отвечает шипенье самовара и кухонная стряпня. Теснее друг к другу; для дружной компании всяка хатка просторна; доски на бочонках — лагерный стол; кругом мы возлежим на соломе, как древние вокруг своих пиршеств. Чай и вино согревают душу, не только язык и чрево. Сколько веселой болтовни, беспардонного вранья, безобидного хвастовства и здорового хохота! Милый Фальстаф, в холостом дезабилье, царит над всеми; его голос заливает все остальные, его тучное тело заслоняет половину хаты, его объемистое чрево поглощает половину запасов; а врет, хвастает и хохочет вдвое больше, чем все охотники вместе. Теперь это — чисто мифологический Пан, как изображает его Рубенс, мясистый, красный, упитанный вином, увенчанный виноградными листьями и сияющий смехом…
Меня вообще удивляет, что цивилизованный человек, потративший так много искусства и заботы на устройство себе всяческих удобств, окруживший себя роскошью и излишеством во всех мелочах, — позабывает лучшее из всех удобств и самую дорогую из всех роскошей — природу, в ее неподдельном виде. Люди кабинета и гостиной, люди фабрики и конторы, должны спасаться от убийственного влияния своей искусственной жизни в волнах всеисцеляющей природы, бодрить в ней не одни вялые мускулы и раздраженные нервы, но весь свой дух, задавленный разными "злобами дня". И это нужно делать как можно чаще, при всякой возможности; это нужно считать одною из важных обязанностей своей совести, нравственным долгом, от которого нельзя уклониться, без вреда для себя и других, условием благополучия, от которого нельзя отказаться без крайней необходимости. Цивилизованный человек свободно бросает значительные средства на то, чтобы до полуночи сидеть в битком набитой зале, слушая артиста; он нередко считает позволительным пошатнуть свое состояние, чтобы доставить возможность жене или дочери проводить ночи в угаре танцев. Но много ли он даст за то, чтобы подышать горным воздухом, побродить в зеленых сенях леса, отдохнуть в широком приволье степей? Человек делает вообще много глупостей; но эта последняя глупость, это жалкое забвенье источники нашей жизни и силы — непростительнее многих других.
Дождь не миновала нас в эту поездку. Горше всего были те минуты, когда мы блудили с нашим всезнающим Бекиром по тропинкам, ведущим на гору Цецуль, или как ее называют лесники и охотники, на Чучель-гору. По целым часам приходится стоять в чаще леса под ветвями какого-нибудь маститого дуба или бука, которого широкая густолиственная корона все-таки сколько-нибудь прикрывает вас от ливня; измученные лошадки стоят себе, не двигаясь, опустив уши и головы ко мшистому стволу, а всадники, тоже пригнувшись носом к дереву и укрытые чем Бог послала, потихоньку ведут беседу в своем невольном кружке; амазонку нашу нельзя узнать под огромною черкесскою буркою, которая шалашом стоит на лошади и спускает с себя потоки воды, как с отлива крыши. Ничего не видать кругом, даже соседних дерев; серая сетка дождя сплошь заткала воздух.
Измучили же мы своих животин, целый день гоняя их по грязным лесным спускам и подъемам: ни зерна ячменя, ни глотка воды! Кажется, нет ни одного оврага, которого бы мы не отведали. Бекир сбился давно, но до сих пор не хочет признаться и ужасно сердится, когда мы пристаем к нему с укоризнами. Мы теперь хорошо приметили, когда он сбивается. Он начинает тогда сновать, как угорелый, то вправо, то влево, стараясь опередить нас и бросая по следу кусочки наломанных ветвей. Но эти приемы Ариадны не ведут, по-видимому, ни к чему, и наш путь становится все безнадежнее. Раза два наткнулись на дровосеков, на угольщиков, но и после расспросов беда не поправляется. Уже высоко на горе встретили мы толпу девок и баб, возвращавшихся лесными дорожками из Козьмодемьянской обители. Богомолки, кажется, совсем замаялись и кляли, на чем свет стоит, крутизны Чучеля; они нам пророчили разные скверные вещи. Но уже ворочаться некуда. Встретили какого-то полудикого чабаненка, отыскивавшего корову; долго уговаривали, наконец, убедили провожать нас. Господи! и повел же нас этот проводник! Много я видел трущоб в своих странствиях, но это были из трущоб трущобы. Этот чучельский пастырь был, по-видимому, проникнут тем убеждением, что лошадь проедет везде, где пролезет коза. Когда мы перевалили на противоположный склон горы и увидели через головы других гор стену Яйлы, пришлось спускаться по страшной крутизне и по страшному косогору. Пешая тропинка была протоптана над целою системою пропастей, которыми Чучель спускалась к долине. Как нарочно, мы тут попал в огромную отару овец, которые со страху рассыпались кругом нас и понеслись вниз по зеленому скату, будто волна. От их тревожного блеяния и какого-то стихийного сплошного движения еще более кружилась голова.
В конце тропы, на лесной полянке, мы въехали в пестрое становище татар; арбы были распряжены, грудки дымились, женщины и дети в цветных нарядах копошились вокруг котлов. Татары тоже возвращались из Козьмодемьянского монастыря. Эти магометане почитают священный источник христиан с такою же детскою искренностью и суеверием, как пилигримы нашего простонародья. Всякому младенческому духу свойственно религиозное благоговение перед силами природы, проявляющими себя в определенной, для всех осязательной, форме. Это мистическое отношение человека к природе предшествует всем историческим обособлениям, всем различиям вероучений. Но в данном случае, это и серьезный исторический факт. Горный татарин Крыма — омусульманившийся потомок христианских колонистов Крыма: греков, итальянцев, готов. Он почитает древнейшие христианские святыни Крыма и некоторые из важнейших христианских праздников, как реликвии своей собственной истории. Странствование по склонам Чучель-горы возбудило во мне воспоминания недавнего прошлого, когда я наслаждался на этой же самой горе красотою совершенно оригинальною. Не думаю, чтобы многим из многих читателей удалось послушать "рева оленей". В конце сентября, около полнолуния, — пора спаривания для крымских оленей. Олени в летнее время и без того держатся в малодоступных поясах крымских гор, но в эпоху своей любви они забираются в такие дебри, куда не всякий в состоянии следовать за ними. Глубокие лесные пропасти между Бабуган-яйлою, Чучелью, Синабдагом, — один из любимых притонов оленя. Когда совсем стемнело, наша партия охотников покинула домик чучельского лесника и в глубокой тишине отправилась на вершину Чучеля. Лесник вел нас через лес, ему одному ведомыми тропинками; подъем по известковым обрывам на вершину Чучели опасен и днем; ночью он делался крайне серьезным. Ружья, охотничьи снаряды и теплые платья для ночлега в облаках — много затрудняли наш мучительный подъем. Хорошо еще, что ночная темнота не давала нам ясно видеть те черные бездны, над которыми мы карабкались. Поминутно камни срывались из-под ног и летели-летели вниз, пробуждая одно за одним эхо пропастей. При роковом шуме этих камней, вся партия охотников, расползшихся как муравьи по утесистому склону, внезапно останавливалась и настораживала уши: "Упал кто?" — беспокойно спрашивал среди глубокой тишину чей-нибудь сдержанный голос. Вопрос передавался зловещим шепотом от одного к другому, и всякий со смущенным чувством оглядывался на черную бездну лесов, зиявшую у самых ног. Взглянешь наверх, а там все белая стена — круче да круче.
Зато сверху открылась поистине волшебная панорама. Полный месяц всплывал на небо вместе с нами, и когда мы сидели на белых утесах Чучели, горы уже не загораживали его больше, и он светил уже довольно высоко. Вся страна гор лежала у наших ног окаменевшими волнами, уходившими из глаз; ее лесные хребты переливали серебристым туманом, и кроме этого моря гор да синего, звездного неба крымской ночи, мы не видали ничего. Белые утесы Чучели и черневшие на них живописные фигуры притаившихся охотников, бросавшие странные тени, составляли поразительный первый план для этой заоблачной картины.
Вдруг, напротив нас, в одном из лесных ущелий Бабугана, загудел какой-то богатырский рог. Все слышнее и шире разливались его воинственные звуки, подхватываемые в несколько приемов эхом горных пропастей. В холодном, редком воздухе заоблачного царства раскаты этого волшебного рога раздавались как удары грома. Это ревел олень. В реве его тяжелое густое мычанье быка смешивается с угрожающим рыканьем дикого зверя. Не успели стихнуть раскаты этого рева, как, совершенно в другой стороне, из пропастей, окружающих пирамиду Черной Горы, ему ответил другой рев, такой же бешеный, такой же громовой. Не понимаю, откуда брались эти могучие львиные звуки у кроткого зверя, который приучил нас только любоваться своею красотою и статностью. К двум голосам скоро присоединился третий; еще и еще… Каждое ущелье отозвалось на вызов, везде сказали себя его рогатые обитатели. Казалось, какой-нибудь грозный властитель лесных дебрей вызывал на бой противников-соседей, и они отвечали ему из своих замков угрожающими звуками боевого рога. Вот звуки эти сходятся все ближе; самцы-соперники почуяли друг друга и пошли на роковой поединок. Лес трещит так близко вокруг нас, мерные шаги копыт раздаются так явственно, что многие из нас, позабыв осторожность, приподнимаются выслеживать зверя; он появляется иногда на открытых местах и вырезается на фоне месячного неба; тогда бывает возможно попробовать счастья. Шаги стихли; олень почуял нас и остановился. Нам не удалось видеть на пике утеса его живого изваяния. Олень стал ломиться в другую сторону, и шаги его врага повернули к нему. Рев, затихший на несколько минут, вдруг раздался неистовый, оглушающий. Рогачи увидели друг друга. Мы ясно слышали стук ветвистых рогов, сцепившихся вместе, бешеное мычанье, треск ломающихся кругом сучьев и немолчный топот передвигающихся ног. То начался поединок.
Всю ночь до света продолжался олений концерт. Он убаюкивал нас на наших ложах из сухого листа, вокруг разложенного костра.
Бекир, в своем татарском упорстве, затащил нас понапрасну на такую высоту, что теперь приходится спускаться в течение нескольких часов. Спускаться в Савлух-су, который вы видите обыкновенно под облаками и даже за облаками, к которому до сих пор приходилось подниматься, и подниматься с большим трудом! Последний спуск — какая-то адская воронка. Если мы не сломаем головы, то это будет большое чудо. У самых хладнокровных захватывает дух, при взгляде на страшную кучу, по откосу которой мы должны спускаться, винтовою линией, вниз. От проливных дождей лесной чернозем ползет под копытами, и на каждом шагу поваленные деревья преграждают нашу тропу. Попробовали спешиться, чтобы голова не так кружилась, и лететь вниз было легче. Но только мы двое имели настолько силы и привычки, чтобы кое-как двигаться по ползучей почве горы. Остальные попадали с первых же шагов и, волей-неволей, вскарабкались опять на несчастных лошадей. Страшнее и жальче всего было смотреть на нашу бедную амазонку, которая сидела, белая как платок, недвижимая и безмолвная, будто окаменевшая на своем седле. Умная лошадь ее потеряла всякую надежду на свои ноги и, в самых опасных местах, просто скользила на своих плоских подковах, как на салазках, собрав почти вместе все четыре ноги свои. У нас, следивших за нею, сердце замирало от страха при этих рискованных глиссадах. Как нарочно, совсем стемнело, и минуты казались часами. Все глубже и уже делается страшная воронка, все темнее в лесу, кругом нас, все безнадежнее делается на душе. Но никто не произносит слова, не слышно ни одной укоризны Бекиру или чабаненку; все мысли и чувства устремлены на эту черную пасть, которая поглощала нас. Внизу, на дне воронки, сверкнули, сквозь чащу леса, красные огоньки.
— Савлух-Су! Пришли! — не своим голосом вскричал Бекир.
Козьмодемьянский монастырь лепится по террасам крутой горы, вокруг источника св. Козьмы и Демьяна, который татар называют Савлух-су. В монастыре уже спали, и только в келье настоятеля был огонь. Мы потому спешили попасть в Савлух-су в этот день, что 1-го июля был храмовый праздник монастыря, и можно было рассчитывать, что, по случаю прилива богомольцев, в монастыре можно будет поесть и отдохнуть. Обыкновенно же в этом заоблачном ските трудно найти что-нибудь, кроме кружки молока. В этом возвышенном горном поясе невозможно возделывать даже огородные овощи; а зимою снега до такой степени заносят монастырек и все подступы к нему, что иногда по нескольку недель он остается без сообщения с миром, погребенный под сугробами. Когда жители соседних долин заметят, что уже давно не приезжает из скита верховой монах за покупками в город, поднимается тревога, и идут с лопатами откапывать монастырь, осведомиться, цел ли он.
Наши надежды были совершенно разрушены. Настоятель объявил, что богомольцы разошлись скоро после обедни, что не осталось никакой провизии, и что вряд лит мы захотим ночевать в монастырской гостинице, в которой нижний этаж залит водою, а верхний почти не отделан. Настоятель предлагал нам свою маленькую келью, пропитанную запахом свечей, постного масла и каких-то сухих трав, но сам же предупредил, что в ней страшное множество насекомых. Мы решили поместиться в сырой, неприютной гостинице. Попросили сена на постели и лошадям. Сена не было, ячменя и овса тоже не было. Голые узкие лавки были единственным ложем для нас. Нельзя ли чего-нибудь сварить? — Сварить нечего, да и повар-монах спит давно, монахи очень утомились за праздник. Кое-как раздули самовар. Согреться необходимо, все промокли насквозь. Плащи, бурки — хоть выжми. На чем спать, чем укрыться? Наконец появились человека три сонных монахов. Повар взялся сготовить кое-что из бывшей с нами провизии, и заставил нас надеяться и верить в продолжение полутора часов. Но когда он принес то, что назвал супом и макаронами, мы сразу убедились в тщете своих надежд и своей веры. Почтенный инок судил о нашем вкусе по-своему собственному, и обратил и суп и макароны в кашицу из лука. Как ни силен был голод, мы поблагодарили монастырского артиста и возвратили ему непочатыми его вонючие блюда.
Другие монахи, видя наше затруднение насчет постелей, без дальних дум и церемоний разоблачились из своих ваточных ряс и разложили их по лавкам, вместо тюфяков; сами они остались в одном белье, нимало не конфузясь, как и подобало отшельникам, умерщвляющим земные страсти. Кое-как замаскировали чистыми простынями подозрительные одежды черноризцев, кое-как разместились на своих прокрустовых ложах; веселый хохот обуял всю компанию, и неистощимые остроты насчет нашего комического положения посыпались от нас же самих. Но спать было решительно нельзя. Мириады насекомых кишели на нас, на лавках, на стенах. Всякий из нас испытывал страдания Гулливера, атакованного стрелами лилипутов. Малодушный человек пришел бы совершенное отчаяние от этого гнусного мучительства.
Все прелести Козьмодемьянского скита были потеряны для нас после такой ночи. Утро было к тому же сырое, ветреное. Облака едва расползались, и никакой перспективы не было видно из-за этих колыхавшихся темных лесов. Мы все-таки решились познакомиться со Святым ключом, и храбрецы опустились в его четырехградусную воду. Холод невыносимый; едва выскочили. Хорошо еще, что пришлось сейчас же подниматься на крутизны самого возвышенного из всех пунктов Яйлы — на Бабуган-яйлу, составляющую крайний угол хребта Яйлы с востока. Этот многочасовой подъем согрел не одних лошадей. На Бабугане едва не попались в гущу облаков. Сделалось вдруг бело и непрозрачно, словно мы влезли в кубан молока. Бекир сильно струсил, но, к счастью нашему, ветер пронес облака вдоль по хребту. Мы в эту минуту были как раз на южном краю хребта, готовые начать спуск. Когда клубы облаков вдруг смахнулись, как ненужная декорация на сцене театра, у наших ног, глубоко внизу, широким и далеким горизонтом, неожиданно улыбнулось нам море такой яркой и веселой лазури, какую редко приходится видеть. Южный берег лежал у наших ног со своими белыми домиками и стройными кипарисами, с всею роскошью своих красок и очертаний. Он казался вдвое милее, вдвое дороже, после нескольких суток разлуки, как кажется милее и дороже по возвращении красота любимой женщины, ненадолго покинутой.
Мы стали спускаться. Теплый воздух, насыщенный ароматами южных трав, веял нам в лицо. Сердце чувствовало, что оно вступало в иной, лучший мир, где солнце жарче, где краски ярче, плод слаще, воздух нежнее и душистее, жизнь счастливее. Этот переход от гор к Южному берегу всегда поразителен. Словно, переехав известную черту, вы отворили дверь спертой комнаты, и вышли на свежий воздух, в широкий мир Божий.
Как по ступеням, съезжали мы из одного горного пояса в другой, и новые поселения, новые перспективы открывались кругом. Глаз с наслажденьем следил за развертывавшимися вдали линиями берега, за этими давно знакомыми мысами и заливчиками, у которых кончался наш путь. Мы поздно съехали на южнобережское шоссе и дали себе вздохнуть в веселой скачке по его гладкому полотну. Было уже совсем темно, когда роскошный парк Никитского сада принял под фантастические сени своих тропических деревьев, в ароматную атмосферу своих теплиц и цветников, наполненную журчаньем фонтанов.
Вот сверкнули сквозь магарачский лес огоньки нашей дачи, притаившейся у спящего моря. Копыта звучат по камням морского берега… Белая женская фигура вырезается среди кипарисов, заслоняющих освещенный балкон.
Хорошо странствовать по глухим лесным оврагам, терпя лишения и труды, наслаждаясь привольною жизнью горца и исследуя тайны погибших времен; но еще отраднее, после своей семидневной Одиссеи, завидеть наконец огонь родного очага…