Очерки об историописании в классической Греции — страница 12 из 101

. Он, следуя заветам Геродота[150], «передает все, что рассказывают», даже если он со многим и не согласен. Херонейский биограф очень любит, разбирая какой-нибудь вопрос, сталкивать друг с другом две (или более) противоречащие друг другу трактовки, обнаруживаемые им в предшествующей традиции. При этом чаще всего сам он не делает однозначного выбора в пользу одной из версий, предоставляя такой выбор читателю[151]. Плутарх принципиально не догматичен, его стиль проникнут «диалогической» установкой (здесь, между прочим, еще и влияние метода Сократа, который — через труды Платона — оказал определяющее воздействие на весь склад плутархова мышления)[152]. И эта черта — не только одна из самых импонирующих в его творчестве, но еще и одна из особенно коррелирующих с наиболее передовыми ныне методиками исторической науки[153]. Парадоксальным образом Геродот и Плутарх оказываются близкими и современными нам по своим подходам.

Труд Геродота можно назвать открытой текстовой структурой, а труд Фукидида — закрытой. И в этом отношении опять же напрашивается сравнение соответственно с эпосом и драмой. Памятник эпического жанра принципиально не замкнут, он имеет тенденцию к постоянному разрастанию, причем как «вовне», так и «внутри себя» — посредством вставок, делавшихся новыми и новыми поколениями аэдов[154]. Что же касается драм, особенно трагедий, то их жанр характеризуется, как известно, чрезвычайно стройной композицией, в которой нельзя ничего «ни прибавить, ни убавить».

Различно и отношение ко времени в произведениях двух великих историков. У Геродота оно тоже «эпично»: этот автор мыслит широкими временными категориями, живет в мире веков и десятилетий, а не лет. Скрупулезно точные, тем более аргументированно точные датировки у него трудно найти[155]. Фукидид и здесь являет собой полную противоположность: рассказ о Пелопоннесской войне строго разбит у него по годам, начало каждой очередной кампании у него четко фиксируется во времени. Порой хронологическая точность достигает уровня таких малых промежутков, как несколько дней[156].

И еще один небезынтересный нюанс нам представляется уместным отметить. В античной традиции Гераклита называли «плачущим философом», а Демокрита — «смеющимся философом». К историкам, насколько нам известно, подобные эпитеты не прилагались. Однако если попробовать охарактеризовать с их помощью двух крупнейших представителей историографии V в. до н. э., то выйдет (просим прощения у читателя за несколько разговорное выражение») просто-таки «попадание в десятку». Геродот — в полном смысле слова «смеющийся историк». Все его жизнеощущение проникнуто глубочайшим оптимизмом, который прорывается почти на каждой странице его труда. Создается впечатление (и, кажется, не ложное), что этот галикарнасский грек работал с улыбкой удовлетворения на устах. Поражает жизнерадостность и доброжелательность, с которой он относится ко всему человечеству. Он не склонен сводить старые счеты, с симпатией относится не только к «своим», эллинам, но говорит немало добрых слов и по адресу народов Востока — египтян, лидийцев и даже «исконных врагов» — персов[157].

Если Геродот — историк-оптимист, то Фукидид, напротив, — историк-пессимист, «плачущий историк». Его мировоззрение порой мрачно до безысходности. Некоторые фукидидовские пассажи (например, II. 51–54; III. 82–84), написанные с огромной силой выразительности, при этом принадлежат, без преувеличения, к самым тяжелым и даже страшным страницам всего античного историописания, наряду со знаменитыми тирадами Тацита. Не могут не вспомниться в данной связи аристотелевские категории трагического — сострадание и страх, вызывающие очищение (Arist. Poet. 1449b27)[158].

Это кардинальное различие в мироощущении между двумя величайшими историками древней Эллады уже в античности не ускользнуло от внимания такого тонкого и проницательного знатока литературы, как Дионисий Галикарнасский (Epist. ad Pomp. 774–777 R). Сравнивая Геродота и Фукидида, он, в числе прочего, пишет: «Я упомяну еще об одной черте содержания… — это отношение автора к описываемым событиям. У Геродота оно во всех случаях благожелательное, он радуется успехам и сочувствует при неудачах. У Фукидида же в его отношении к описываемому видна некоторая суровость и язвительность, а также злопамятность… Ведь неудачи своих соотечественников он описывает во всех подробностях, а когда следует сказать об успехах, он или вообще о них не упоминает, или говорит как бы нехотя… Красота Геродота приносит радость, а красота Фукидида вселяет ужас».

Говоря об оптимизме Геродота и пессимизме Фукидида, следует отметить, что перед нами — не просто индивидуальная позиция конкретных авторов, а выражение общего исторического сознания эпохи. На это убедительно указывает тот факт, что в другой области афинского литературного творчества на том же хронологическом отрезке имели место аналогичные перемены. Старший из трех великих аттических трагедиографов — Эсхил, участник и певец Греко-персидских войн, — отличался, как видно из его драм, могучим, непоколебимым оптимизмом. А младшие представители того же жанра — Софокл и особенно Еврипид, чей творческий расцвет пришелся на время Пелопоннесской войны, — несравненно более пессимистичны[159].

Как же получилось, что на протяжении V в. до н. э. древнегреческое (в частности, афинское) историческое сознание проделало такой путь — от «эпического» к «трагическому» типу? Чтобы лучше понять это, необходимо обратиться к проблемам исторического контекста. Следует оговорить: мы отнюдь не считаем, что эволюция ментальных феноменов всегда и всецело происходит под влиянием внешних исторических обстоятельств. В действительности, конечно, каждая отдельная форма духовной жизни изменяется прежде всего по собственным внутренним законам, в соответствии с собственной логикой развития, заключающейся в вырастании проблем внутри традиции и последующем их разрешении имеющимся средствами[160]. Всё это так, но не будем забывать, что историческое сознание — это такая специфическая сфера духовной жизни, предметом которой является именно та самая историческая реальность; перемены в этой последней неизбежно влекут за собой модификацию инструментов ее постижения, то есть субъектно-объектные связи здесь налицо.

А главной исторической реальностью первой половины V в. до н. э., отразившейся в труде Геродота, были, бесспорно, закончившиеся победой эллинов Греко-персидские войны. Совершенно не касаясь здесь этого конфликта с чисто военной точки зрения, мы никак не можем обойти стороной его грандиозный цивилизационный смысл. Ведь, в сущности, именно в ходе столкновения с Персидской державой Ахеменидов, если так можно выразиться, «Греция стала Грецией». Произошло своеобразное «похищение Европы», впервые сформировалось представление об особом, отдельном мире Запада, резко отличающемся от мира Востока и, более того, во всем противостоящем ему. Это представление, как известно, имело колоссальные, и по сей день дающие о себе знать последствия для всей последующей европейской истории: обычные географические ориентации получили культурную и ценностную семантику.

Именно в таком ракурсе написана вся «История» Геродота, о чем ее автор сразу же, с самого начала эксплицитно дает знать читателям (I. 1 sqq.), отмечая как свою главную задачу описание войн между эллинами и варварами (под последними разумеются в первую очередь именно восточные варвары). «Эллины» и «варвары» — в рамках этой бинарной оппозиции вращается вся греческая мысль, начиная с V в. до н. э. Это достаточно известный факт[161], и для нужд нашего исследования, пожалуй, следует лишь подчеркнуть специально вот какой нюанс. Сами понятия «эллин» и «варвар» возникли, разумеется, не в классическую эпоху, а значительно раньше[162]. Но именно Греко-персидские войны привели к тому, что эти два концепта оказались не просто отчленены друг от друга (как бывает при всяком нормальном процессе формирования этнического самосознания), а прочно встали в ситуацию тотального противопоставления[163], на котором зиждилась историческая идентичность цивилизации[164].

Ментальный дуализм, о котором идет речь, стал главным методологическим средством постижения мира и конструирования истории, с помощью которого она предельно упорядочивалась: пестрый хаос повседневной реальности, взятый в подобном ракурсе, легко и быстро выстраивался в гармоничный космос, как на природном, так и на социальном уровне. Рождалось оптимистическое ощущение[165], согласно которому миропорядок мог быть понят, освоен разумом. Не случайно V в. до н. э. — время высшего расцвета античного греческого рационализма, период, когда «на волне побед» большее, чем раньше, распространение получили представления об историческом прогрессе, развитии от низшего, первобытного состояния к высшему, культурному[166] — представления, в целом для античной цивилизации не слишком-то характерные.

Геродот, живший и писавший в этом упорядоченном космосе, в котором всё «встало на свои места», именно поэтому мог позволить себе известные вольности, внести в свой труд упоминавшуюся выше пестроту и разноголосицу. Ведь прочный стержень дуального мировосприятия ничто в тот момент не могло поколебать. Победители могли позволить себе быть «открытыми» миру. Само четкое вычленение понятий «своего» и «чужого»