. С того, на чем остановился Фукидид, начинаются «Греческая история» Ксенофонта, «Греческая история» Феопомпа, сочинение менее известного Кратиппа, а также дошедший в папирусных фрагментах труд анонимного «Оксиринхского историка». «С того, на чем остановился Фукидид» в данном контексте, разумеется, не следует понимать в строго буквальном смысле слова. Тем не менее все указанные здесь произведения берут за точку отсчета именно 411 г. до н. э. — единственно по той причине, что это последний год, о котором написал Фукидид, ибо какие-то другие существенные причины вряд ли можно обнаружить.
Продолжал труд предшественника каждый из перечисленных авторов по-своему, весьма непохоже друг на друга, и, главное, каждый под собственным именем[223]; феномена, аналогичного, скажем, византийскому Theophanes Continuatus, мы здесь отнюдь не имеем, и это не удивительно, учитывая то, что было сказано выше о ярко выраженном личностно-авторском и исследовательском (а не описательно-хронографическом) характере классического греческого историописания.
Особенно же характерно то, что никому из продолжателей даже и в голову не пришло каким-либо образом вмешиваться в сам исходный текст «Истории» Фукидида: исправлять, дополнять, «улучшать» его. Нет, каждый из них делал свою работу, как бы подхватив эстафетную палочку, но ничего не менял в работе, уже сделанной другим, не «переписывал прошлое».
Наконец, в конце этой главы нам хотелось бы остановиться, пусть очень кратко, на специфике самого понятия «историописания» в рамках древнегреческой исторической культуры. Анализу названного понятия на материале различных традиций целиком посвящен сборник, недавно выпущенный Центром истории исторического знания ИВИ РАН[224], но в нем, к сожалению, совершенно отсутствует античная составляющая.
Если в современной отечественной науке семантика терминов «историография» и «историописание» в силу ряда причин настолько разошлась, что в каких-то контекстах они могут даже едва ли не противопоставляться друг другу, то совсем иначе обстояло дело «у колыбели Клио» — в классической Греции. Для этого периода исторической мысли нельзя проследить наличия двух подобных, не совпадающих по значению терминов. Собственно, русское слово «историописание» — не что иное, как буквальная калька древнегреческого слова Ιστοριογραφία.
Правда, сама лексема ιστοριογραφία в греческом языке достаточно поздняя, в классическую эпоху она явно еще не существовала. Даже сопряженное существительное ιστοριογράφο? похоже, появляется (да и то лишь в очень редких случаях) не ранее второй половины IV в. до н. э., причем вначале, возможно, в ироническом смысле (таково название не дошедшей до нас пьесы комедиографа Диоксиппа).
Ранее же применительно к историческим сочинениям функционировали два обозначения: ιστορία и συγγραφή, употребляемые соответственно Геродотом и Фукидидом (не исключаем, что последний ввел новый термин, а не воспользовался существующим потому, что писал свой труд во многих отношениях «в пику» Геродоту). Кстати, в принципе допустимо предположение (хотя оно вряд ли может быть безоговорочно доказано), что именно из корней двух этих лексем, ίστορ- и γραφ- (συγ- у Фукидида — приставка) в дальнейшем и сложилось искомое ιστοριογραφία.
Что же касается предметного поля и границ дисциплины, они, по мере того как сама дисциплина делала первые, но уже знаменательные шаги, оформлялись, очерчивались, а самое главное — ограничивались и сужались. У Геродота «история» — чрезвычайно широкое понятие. Собственно, изначально само слово ιστορία (как и мы отмечали выше, да и без нас это прекрасно известно) означает «исследование», и даже «расследование, следствие». Оно совершенно не обязательно должно относиться к изучению именно событий и процессов прошлого, как в нашем современном понимании.
И Геродот вполне закономерно насыщает свой труд самыми различными деталями и описаниями, не имеющими отношения к истории в современном смысле. Достаточно вспомнить, как много у него географии (причем не только исторической, но и чисто физической), биологии и т. п. Интересно, что на раннем этапе эволюции древнегреческой историографии, о котором сейчас идет речь, существовало немало связующих звеньев, роднивших историков с поэтами[225].
С Фукидидом приходит резкое, кардинальное изменение[226]. Начиная с него, историописание занимается политической (преимущественно внешнеполитической), военной, дипломатической, — одним словом, событийной историей, причем с явным аберрационным перевесом в сторону недавнего прошлого, граничащего с настоящим, в ущерб познанию прошлого сколько-нибудь отдаленного.
В дальнейшем долго и решительно торжествует не «геродотовская», а именно «фукидидовская» линия в понимании предметного поля и границ историописания. Она полностью преобладает и до конца античности, и позже, вплоть до XIX в., когда в деятельности историков-позитивистов достигает нового апогея (вспомним известный лозунг Ранке «Wie ist es eigentlich gewesen»[227]). Ситуация меняется лишь в XX в. с его возобновившимся (школа «Анналов» и др.) интересом к «структурам повседневности» и, соответственно, новым расширением границ историописания (новым лозунгом стало «Вперед, к Геродоту»).
Глава 4.Лунный лик Клио: элементы иррационального в концепциях первых античных историков[228]
Историческая наука, как известно, родилась в Древней Греции[229]. Кстати, уже в этом обстоятельстве кроется некий парадокс: научная дисциплина, имеющая своим предметом развитие человечества во времени, появляется в рамках цивилизации, менталитету которой в целом был присущ, по выражению С. С. Аверинцева, скорее «пространственный», чем «временной» модус[230], что влекло за собой отсутствие существенного интереса к процессам изменения, ориентацию на познание законченного и совершенного бытия[231]. Вряд ли случайно, впрочем, что сам термин ιστορία в древнегреческом обиходе изначально обозначал просто «исследование»; ничего специфически исторического в нашем понимании он не подразумевал и мог применяться в равной степени и к материалу природного мира, а не только человеческого общества (достаточно вспомнить «Историю животных» Аристотеля или «Историю растений» Феофраста)[232].
Однако речь в данной главе пойдет о другом. Будем исходить из того кажущегося достаточно обоснованным положения, что историческая наука — действительно плод древнегреческой цивилизации, причем, подчеркнем, конкретного периода эволюции этой цивилизации. Первые исторические труды были созданы, как известно, в самом конце архаической эпохи и в начале эпохи классической, т. е. в VI–V вв. до н. э. Обычно в них видят проявление нарастающего и достигающего апогея рационализма, являющегося, по общему убеждению, едва ли не наиболее характерным признаком древнегреческого стиля мышления, древнегреческой культуры. «Рождение истории» считается одним из этапов судьбоносного для формирования европейского мироощущения пути «от мифа к логосу», проделанного греками, пути, на котором в рамках примерно того же хронологического отрезка, разве что чуть раньше, возникла также и философия, предпринявшая первые попытки объяснить мироздание с позиций не традиционных представлений, а разума и логики.
Следует сказать, что дошедшие до нас сведения о творчестве самых первых в Греции (а следовательно, и в мире) историков, так называемых логографов, крупнейшим из которых был Гекатей Милетский, кажется, отчасти подтверждают высказанный тезис. Гекатей, который и в жизни, насколько можно судить, был личностью рационально мыслящей и мало обремененной пиететом к традиционной религии (ср. Herod. V. 36), начинает свой исторический труд многозначительными словами: «Я пишу это так, как мне представляется истинным, ибо рассказы эллинов многоразличны и смехотворны, как мне кажется» (Hecat. FGrHist. 1 Fl). Под «рассказами эллинов» в данном случае понимаются, конечно, мифы. Перед нами, таким образом, хронологически первое в античной историографии теоретическое суждение общего характера, и суждение это не может не представляться насквозь рационалистическим; оно ориентирует всецело на критическое восприятие существующей мифологической традиции, а ведь из такой критики во многом и вырастает историческая мысль[233].
Однако, если поставить вопрос о границах рационализма у Гекатея, сразу выясняется ряд любопытных обстоятельств. Так, милетский историк не может примириться с мифом об адском псе Кербере, кажущимся ему несогласным с доводами разума, и превращает Кербера в огромную ядовитую змею, якобы обитавшую некогда на мысе Тенар (FGrHist. 1 F27). Но, с другой стороны, он не видит ничего удивительного, например, в мифе, согласно которому собака одного из героев родила… виноградную лозу (FGrHist. 1 F15). Таким образом, чудесное в картине мира Гекатея отнюдь не исчезает; скорее лишь несколько уменьшается его количество. О том же свидетельствует и еще один фрагмент (FGrHist. 1 F19), в котором Гекатей, полемизируя с Гесиодом, так излагает миф о Данаидах и Египтиадах: «Сам Египет в Аргос не пришел, а только сыновья его, которых, как Гесиод сочинил, было пятьдесят, а как по-моему, то не было и двадцати». Иными словами, логографы, в том числе и Гекатей, ничтоже сумняшеся вносили в своих произведениях изменения в традиционные мифы, причем, похоже, новые версии попросту придумывали сами, исходя из соображений «здравого смысла». Если это и рационализм, то мало в чем схожий с тем типом рационализма, который привычен нам и считается научным.