Очерки об историописании в классической Греции — страница 18 из 101

Не говорим уже о том, что Гекатей ни в коей мере не отрицал существования олимпийских богов и даже возводил к ним свою родословную, педантично подсчитывая поколения (FGrHist. 1 F300). А ведь в это самое время философ и поэт Ксенофан Колофонский, современник и почти земляк Гекатея, проповедовал идеи, представлявшие собой что-то среднее между пантеизмом и монотеизмом, и подвергал решительному осмеянию антропоморфизм народных верований[234]. Вряд ли стоит видеть в подобном воззрении признак «наивности» Гекатея, который мог бы служить основанием для пренебрежительного отношения к нему как ученому. Дело, как нам представляется, несколько в ином. Великий логограф в своем подходе к родовым преданиям опирался на вековые традиции, сложившиеся в среде греческой аристократии, к которой он принадлежал. Божественное происхождение знати в глазах отнюдь не только ее самой, но и рядовых граждан, было чем-то само собой разумеющимся, фактом, не нуждающимся в доказательствах и не подверженным каким бы то ни было сомнениям.

Как бы то ни было, наши суждения о взглядах Гекатея и других логографов могут быть в известной степени лишь фрагментарными и гипотетичными, поскольку ни один из трудов этих историков не сохранился, и все они известны лишь по цитатам у позднейших авторов. Первым историческим трудом, который полностью находится в распоряжении современной науки, является «История» Геродота Галикарнасского. В сущности, именно Геродот вполне справедливо носит гордый титул «отца истории» (данный ему уже Цицероном), и о его сочинении представляется необходимым и возможным сказать несколько подробнее.

Всё мировоззрение Геродота — и это не может не броситься в глаза каждому, кто открывает его книгу — буквально пронизано иррациональными, в особенности религиозными, элементами и категориями; они фигурируют в «Истории» повсеместно[235]. Разного рода оракулы, знамения, представления о воле богов, судьбе и т. п. для Геродота были настолько актуальны, что иной раз ставится даже вопрос: не представляет ли собой его творчество «шаг назад» по сравнению с логографами? О последних слишком мало известно, чтобы можно было делать какие-либо категоричные выводы, но, во всяком случае, несомненно, что в историческом труде Геродота можно обнаружить целый ряд весьма архаичных идей.

Одна из этих идей связана с так называемой «завистью богов» (φθόνος θεών)[236] и наиболее отчетливо выражена во «вставной новелле» о Солоне и Крезе. Геродот вкладывает в уста афинскому мудрецу слова: «Всякое божество завистливо и вызывает у людей тревоги» (Herod. I. 32)[237]. Та же мысль не менее эксплицитно проявляется и в других местах произведения этого историка. Так, гибель самосского тирана Поликрата он относит на счет той же «зависти богов» к человеку, достигшему «чрезмерного» успеха и благополучия. В рассказе о Греко-персидских войнах — а это, как известно, основной сюжетный костяк геродотовского повествования — представление о «зависти богов» тоже неоднократно прослеживается.

Еще одна старинная религиозная идея у Геродота связана с родовым проклятием и наследственной виной. Историк искренне убежден в том, что за преступления, совершенные тем или иным индивидом, боги могут наказать его ни в чем не повинных потомков. Именно такую кару несет уже упоминавшийся Крез Лидийский за то, что его предок в пятом поколении узурпировал престол, свергнув и убив законного царя. И ничто — ни благочестие Креза, ни его щедрые дары храмам и святилищам, ни постоянные вопрошания богов посредством их оракулов о своей дальнейшей судьбе — не может предотвратить цепь обрушивающихся на него бед.

Интерес к родовым проклятиям тесно связан у Геродота с обостренным вниманием к разного рода родословным. В этом отношении историк следует традиции, к его времени уже прочно утвердившейся в греческой литературе, как поэтической, так и прозаической[238]. Иронически высказываясь по поводу вышеупомянутых генеалогических гипотез Гекатея как чересчур прямолинейных и наивных (Herod. II. 143), Геродот тем не менее и сам уделял аристократическим родословиям весьма значительное место в своем труде. Ограничиваясь здесь афинским материалом, укажем, что историк, как правило, не упускает случая сказать хотя бы несколько слов о происхождении и генеалогических связях аттической знати, будь то Гефиреи, Писистратиды или те же Филаиды (Herod. V. 57; V. 65; VI. 35); все эти вопросы вызывают его нескрываемый интерес. Довольно загадочным в такого рода контексте выглядит умолчание Геродота об истоках Алкмеонидов — рода, о котором он пишет много и подробно. Как известно из сообщения Павсания (II. 18. 8–9), Алкмеониды считались потомками пилосской царской династии Нелеидов, эмигрировавшей в Аттику после дорийского вторжения. Почему «отец истории» ни словом не упоминает об этом? Однозначное и удовлетворяющее всех решение проблемы вряд ли когда-нибудь будет найдено[239]. Можно предположить (как это и было сделано более века назад[240]), что являвшийся Алкмеонидом по матери Перикл[241], с которым Геродот близко общался в Афинах, отнюдь не желал афишировать свое родство с тираном Писистратом (тоже возводившим свой род к Нелеидам[242]), тем более что их внешнее сходство и без того эксплуатировалось политическими противниками афинского «олимпийца» (Plut. Per. 7).

Следует сказать, что представления о «зависти богов» и родовом проклятии уже ко времени Геродота, к V в. до н. э., начали в Греции изрядно устаревать. Передовые представители интеллектуальной элиты уже в предшествующем столетии, на исходе эпохи архаики, критиковали эти идеи, а старший современник галикарнасского историка — великий афинский драматург Эсхил — предложил в своих творениях оригинальную теодицею, признающую страдания любого индивида не следствием родового проклятия и не проявлением божественной зависти к его благополучию, а соразмерным воздаянием по его делам[243]. Мимо Геродота все эти новые веяния в духовной сфере, кажется, проходят почти без всякого следа; он остается на почве благочестивого традиционализма[244].

Можно было бы привести много самых разнообразных примеров иррационального в труде Геродота, но ограниченные рамки главы заставляют ограничиться лишь одним-двумя. Так, «отец истории» абсолютно убежден в божественном происхождении сумасшествия (VI. 84), а ведь в это самое время Гиппократ на Косе (и опять же почти земляк Геродота) доказывал совершенно обратное[245]. Геродот искренне верит в вещие сны, не сомневается в правоте изречений оракулов. Со всем этим у него довольно причудливым образом сочетается решительный фатализм, признание, что все беды человека изначально предрешены судьбой (I. 8; VI. 135; IX. 109). Этот перечень мог бы быть продолжен. Однако у нас ни в коем случае не должно создаться впечатление о Геродоте как о примитивном писателе с отсталыми и чуть ли не варварскими воззрениями. Если бы это было так, он не снискал бы себе репутацию «отца истории», а скорее занял бы место в паноптикуме курьезов. В действительности же Геродот как историк пользуется большим авторитетом в наши дни и пользовался им уже в древности. Не будем забывать о том, что он был близок к Периклу[246], входил в кружок передовых мыслителей, сплотившихся вокруг этого государственного деятеля, вне сомнения, общался с натурфилософами и софистами, был в курсе их учений. Геродот являлся человеком колоссальных знаний и широких воззрений. В этой ситуации его веру в иррациональное следует считать не признаком «отсталости», а сознательным, ответственным убеждением.

Труд Геродота очень сложен и неоднороден по своей структуре: наряду с пассажами фольклорного характера у него можно встретить вполне рационалистические места[247]. К таковым можно отнести, например, его толкование древних мифов, стремление удалить из них всё чудесное или, по крайней мере, дать ему естественное, правдоподобное, с его точки зрения, объяснение, чаще всего квазиисторическое. Историк пытается рационально, логически подходить к сложившемуся у греков религиозно-мифологическому комплексу, выделяя в нем элементы «чуждого» происхождения (например, египетские), и даже занимается специальными изысканиями на этот счет[248]. Впрочем, нам эти изыскания не могут не представляться наивными и по большей части лишь вводящими в заблуждение. Откровенно говоря, Геродот лучше выглядит и становится более информативным тогда, когда он не занимается спекулятивными толкованиями, а, следуя своему же правилу (VII. 152), «передает всё, что рассказывают». Это позволяет ему остаться самим собой и сохранить для современных исследователей облик образованного грека классической эпохи со всеми особенностями и противоречиями его мировоззрения.

Переходя от Геродота к следующему великому греческому историку — его младшему современнику афинянину Фукидиду, следует отметить, что отношение к последнему в историографии античности всегда было несравненно более однозначным. Фукидида, как правило, признавали «рационалистом по преимуществу», таким представителем античной исторической мысли, в творчестве которого рационалистические тенденции достигли своего наивысшего и впоследствии уже не превзойденного воплощения[249]