А вот как, для сравнения, начинает свой труд «Генеалогии» (к сожалению, дошедший до нас лишь фрагментарно) автор, которого, пожалуй, с наибольшим основанием можно было бы назвать самым первым древнегреческим историком, — логограф Гекатей Милетский (рубеж VI–V вв. до н. э.): «Так говорит Гекатей Милетский: я пишу это так, как мне представляется истинным, ибо рассказы эллинов многоразличны и смехотворны, как мне кажется» (FGrHist. 1. Fl).
Перед нами — хронологически первое в античной (и всей европейской) историографии теоретическое суждение общего характера, и оно дает чрезвычайно много для понимания специфики древнегреческого подхода к истории. Сразу бросаются в глаза несколько характерных моментов. Во-первых, ярко выраженное авторское, индивидуальное начало: уже в самой первой фразе своего труда историк горделиво ставит собственное имя[12]. Во-вторых, нацеленность не столько на изложение событий, сколько на поиск истины (причем вкупе с пониманием определенной субъективности самой истины: «…так, как мне представляется истинным», — пишет Гекатей, допуская, таким образом, что возможны и другие точки зрения). В-третьих, полемический и даже критический настрой по отношению к предшественникам (мифографам), стремление посмотреть на вещи по-новому. Для Гекатея нет ничего очевидного, само собой разумеющегося; всё приходится открывать, как будто в первый раз.
Все эти черты, столь отчетливо проявившиеся уже у самой «колыбели Клио», нашли полное воплощение и в дальнейшем развитии греческого историописания. Оно всегда оставалось авторским: среди эллинских историков мы не встретим анонимов[13] и почти не встретим псевдонимов[14]. Далее, стремление к поиску истины и связанная с этим критика предшественников всегда оставались типичнейшими признаками их трудов. Такой принципиально исследовательский подход давал о себе знать даже тогда, когда жанровая специфика требовала скорее «хроничности».
Поясним последний тезис следующим примером. В Афинах позднеклассической эпохи получил широкое распространение жанр так называемой аттидографии; стали появляться труды по локальной истории афинского полиса, носившие одинаковое название «Аттида» (от «Аттика»). Казалось бы, этот жанр — изложение событий, происходивших в одном конкретном городе-государстве от легендарной древности до времени жизни автора, — в наибольшей степени предполагал именно историческую хронику. Собственно, многие современные исследователи так и называют «Аттиды» «хрониками»[15]. И тем не менее даже произведения аттидографов (Клидема, Андротиона, Фанодема, Филохора и др.), насколько мы можем судить о них по дошедшим фрагментам, отнюдь не походили на хроники Древнего Востока. Эти историки, как и все их древнегреческие коллеги, опять же не столько излагали и описывали, сколько искали и расследовали. Важное место в «Аттидах» занимала полемика их авторов друг с другом. Собственно, потому и появлялось так много сочинений аттидографического жанра, что в каждом из этих сочинений выдвигалась какая-то новая точка зрения и опровергались предыдущие[16].
В конце V в. до н. э. в греческом мире впервые появился интерес к проблемам хронологии (Гиппий Элидский, Гелланик Лесбосский). Однако характерно, что и хронологические выкладки в это время использовались историками не для составления хроник, а в других целях — для синхронизации событий, происходивших в различных полисах (поскольку каждый из этих полисов пользовался собственным календарем и собственным летосчислением, такая синхронизация становилась всё более насущной для воссоздания общей картины)[17], и для более точного установления тех или иных спорных датировок, что, кстати, в конечном счете опять же выливалось в ожесточенную полемику между авторами, работавшими в историческом жанре.
Небезынтересно задуматься над тем, как и почему на древнегреческой почве на рубеже эпох архаики и классики появился абсолютно новый, уникальный, ранее нигде и никогда не встречавшийся тип исторической культуры — культуры, ориентированной не на простое изложение событий, а на расследование и изыскание (прежде всего на поиск причин происходящего[18]), являющейся одновременно субъектом и объектом сознательной рефлексии. Чтобы лучше понять путь развития мысли, сделавший возможным подобные результаты, необходимо обратиться к контексту того процесса, который часто называют «рождением Клио», то есть возникновения истории как особой отрасли знания.
От пророка — к историку. Обычно в первых древнегреческих исторических трудах, созданных в VI–V вв. до н. э., видят проявление нарастающего и достигающего апогея рационализма, являющегося, по общему убеждению, едва ли не наиболее характерным признаком древнегреческого стиля мышления, древнегреческой культуры[19]. «Рождение истории» считается одним из этапов судьбоносного для формирования европейского мироощущения пути «от мифа к логосу»[20], проделанного греками, пути, на котором в рамках примерно того же хронологического отрезка, разве что чуть раньше, возникла также и философия, предпринявшая первые попытки объяснить мироздание с позиций не традиционных представлений, а разума и логики.
Однако существует и иная, значительно менее известная у нас концепция происхождения философии и науки в античной Элладе. В наиболее полной форме эту концепцию развернул в своих работах выдающийся исследователь древнегреческого менталитета Ф. Корнфорд[21]. По его мнению, у истока названных феноменов стоит не рационалист-эмпирик, как традиционно считается, а значительно более экзотическая фигура, имеющая прямое отношение к религии, — пророк-поэт (в чем-то схожий с кельтским друидом или сибирским шаманом), получающий свое априорное (можно сказать, даже магическое) знание не посредством анализа фактов, а через откровение, получаемое от сверхъестественных сил. Религиозных деятелей такого типа было немало в архаической Греции (Аристей, Гермотим, Абарис, Эпименид и др.)[22]; кстати, во многом типологически близок к ним Пифагор, который, судя по всему, первым ввел в греческую и мировую культуры термины «философия» и «философ» (Diog. Laert.1.12).
Что можно сказать в данной связи о возникновении исторической науки? Не лежат ли ее корни также в религиозной сфере? Историка в чем-то можно назвать «пророком наоборот», который пророчествует не о будущем, а о прошлом. Это звучит парадоксом, однако древние греки вполне допускали подобную постановку вопроса, подобный тип пророчествования. Уже в первых строках самого раннего произведения античной литературы — гомеровой Илиады — появляется образ прорицателя Калханта. «Мудрый, ведал он всё, что минуло (курсив наш. — И.С.), что есть и что будет», — говорит о нем Гомер (II. I. 70).
Таким образом, пристальный взгляд не только в будущее, но и в прошлое, открытие причин происходящих событий — всё это тоже входило в компетенцию прорицателя (ср. Arist. Rhet. 1418а21–25). Более того, были пророки, которые специализировались именно на прошлом. Одним из них являлся живший на рубеже VII–VI вв. до н. э. Эпименид Критский, прославившийся как раз тем, что «предсказывал» прошлое, то есть умел истолковать, из-за чего на полис обрушились те или иные беды, и рекомендовать соответствующие средства выхода из положения[23]. Небезынтересно в контексте настоящей работы, что Эпименид, по данным античной традиции, был автором нескольких если не исторических в собственном смысле слова, то, во всяком случае, «протоисторических» трудов («Критские события», «Родословие куретов и корибантов» и др.). Его можно назвать одним из непосредственных предшественников первых историков-логографов.
В сущности, в понимании греков архаической и классической эпох историк был «коллегой» поэта. Известен каждому тот хрестоматийный факт, что история считалась находящейся под покровительством «собственной» музы (Клио), подобно эпосу и лирике, трагедии и комедии. Однако далеко не всегда мы в должной мере задумываемся над импликациями этого факта. А ведь это только для нас музы — не более чем красивый образ. В греческом мире они, как и любые другие божества, воспринимались не как метафора и даже не как предмет индивидуальной веры, а как непосредственно данная объективная реальность[24]. Музы — дочери Зевса и богини памяти Мнемосины (обратим внимание на последнее, отнюдь не случайное обстоятельство) — властно овладевали человеком, приводили его в состояние неистовства (mania). Именно в этом смысле поэт (а стало быть, и ранний историк) в архаической Греции, как и во многих традиционных обществах, уравнивался с пророком.
Платон в диалоге «Федр» (244а sqq.), подробно рассуждая о священном неистовстве, одержимости, насылаемой богами, выделяет несколько видов такого состояния. Один из этих видов — пророческое неистовство, позволяющее прозревать грядущее. Другой вид — поэтическое неистовство, источник которого — музы. Этот вид одержимости, по словам философа, «охватывает нежную и непорочную душу, пробуждает ее, заставляет выражать вакхический восторг в песнопениях и других видах творчества и, украшая несчетное множество деяний предков, воспитывает потомков (курсив наш. — И.С.)». Последние слова сказаны как будто специально об историках[25].
Музы — божества «мыслящие», «знающие» по преимуществу. В «Теогонии» Гесиода они так говорят о себе: