Очерки об историописании в классической Греции — страница 21 из 101

1. Напомним: сама историческая наука находилась в рассматриваемый период еще в стадии становления (так, во времена Солона никаких историков вообще не было), «выкристаллизовывалась» из мифа и оставалась пока связанной с ним неразрывными узами. Как отмечалось чуть выше, четкого водораздела между историческими и мифологическими категориями в принципе не наблюдалось, мифология воспринималась как древнейшая часть истории[275]. Аргументация «от истории» подчас совпадала с аргументацией «от мифа», что мы, кстати, уже имели возможность видеть из вышеприведенного примера с Солоном. Для всей этой проблематики по-прежнему сохраняют большое значение, продолжают быть принципиально важными классические работы М. Нильссона[276].

Подчеркнем существенный момент. Крайне наивным было бы полагать, что историописание в Греции возникло из какого-то бескорыстного интереса к прошлому. Антикварные штудии, порожденные таким интересом, правда, тоже возникли на эллинской почве, но позже, и к тому же они никогда не вливались в единое русло с историографией как таковой или, по крайней мере, с ее основным направлением[277]. Историописание, повторим и подчеркнем, возникает из интересов насущнополитических, из попыток объяснить и оправдать те или иные факты настоящего и даже будущего.

Сказанное последним — относительно будущего — может, на первый взгляд, показаться преувеличением или вызвать некоторое недоумение. Однако достаточно четко интенция эта выражена, например, у великого Фукидида — в ряде отношений «образцового» античного историка. Напомним его приобретшую широкую известность сентенцию: «Мой труд создан как достояние навеки (ktema es aiei), а не для минутного успеха у слушателей» (Thuc. I. 22. 4). Почему, собственно, историческое произведение — «достояние навеки»? Сам же Фукидид во фразе, которая предшествует только что процитированной, дает необходимое разъяснение: его трактат пригодится тому, «кто захочет исследовать достоверность прошлых и возможность будущих событий (могущих когда-либо повториться по свойству человеческой природы в том же или сходном виде)» (Thuc. loc.cit. Курсив наш. — И.С.).

В этом-то и дело: прошлое так или иначе повторяется в будущем. Задолго до стоиков, придавших этой идее «вечного возвращения» категорически обязательную форму, о том же говорил (пусть не столь категорично, скорее в сослагательном наклонении) Фукидид. Перед нами циклизм, без которого античность, насколько можно судить, вообще не жила[278], что бы ни говорили в опровержение данного тезиса.

А разве не из него же исходит знаменитое цицероновское Historia magistra vitae? Обычно это изречение приводят изолированно, но, возможно, небесполезно будет дать соответствующий пассаж целиком: «А сама история — свидетельница времен, свет истины, жизнь памяти, учительница жизни, вестница старины…» (Cic. De or. IL 9. 36). История именно потому «учительница жизни», что она «свидетельница времен» и «жизнь памяти»[279]. Прошлое опять же определяет собой будущее. Добавим здесь, что стоицизм с его законченным циклизмом, бесспорно, повлиял на Цицерона, который, хоть и не считал себя адептом этого учения, но всё же относился к нему в целом положительно (в отличие, например, от эпикуреизма).

Но оставим Цицерона, поскольку говорим все-таки о греках, да заодно перестанем распространяться и о будущем: более важна для нас, разумеется, связь истории с настоящим.

2. Возвращаясь к эллинскому миру, добавим еще: ситуация с использованием исторической аргументации в исторической полемике значительно осложнялась еще и тем, что Греция была не единым государством, а конгломератом сотен независимых полисов. И если не в каждом, то в очень многих из них существовала, само собой, своя историческая традиция, писали свои историки[280].

Рискуем надоесть постоянной оговоркой, что причина тому — опять же не абстрактный интерес к изучению древностей, а нужды политической полемики; но что ж поделать, если так оно и было? Из-за постоянных межполисных споров, в которых, как отмечалось, регулярно обращались к категории «исторического права», возникало большое количество конкурирующих исторических традиций — каждая, понятно, с целью обосновать какие-либо претензии. И представители любой из этих локальных школ историописания имели, бесспорно, свои аргументы.

В связи с афино-мегарским конфликтом из-за Саламина упоминался, в частности, Герей — один из крупных историков, которых породили Мегары[281]. Мы видели, что он полемизировал с Солоном по вопросу о том, как древние мегаряне и афиняне хоронили своих умерших. Причем Плутарх обрисовывает дело таким образом, что неискушенному читателю может показаться: речь идет об очном споре. В действительности же Герей жил целыми столетиями позже Солона, в III в. до н. э. Казалось бы, к тому времени вопрос о Саламине был уже совершенно неактуален: остров давным-давно принадлежал Афинам, стал неотъемлемой частью их государства, и отнять у них эту спорную территорию не было никакой возможности. Однако же, как видим, у мегарян оставалось желание «сохранить лицо», взять реванш если не на полях сражений, то хотя бы на историографическом поприще.

3. Нельзя не упомянуть и об определенном «пассеизме» общеисторического ощущения, который, похоже, был характерен для полисного менталитета как такового[282]. Эта глубоко консервативная идеология подразумевала ориентацию на обычаи старины, на «добрые нравы предков» (ср. лат. mos maiorum), стремление придать даже любым реформам и новшествам вид простого возобновления древних, некогда (якобы) существовавших порядков[283]. Что было в прошлом, то обязательно хорошо и правильно, нужно сохранять эти традиции старины, а в случае их утраты — прилагать все усилия к тому, чтобы к ним возвратиться.

С подобным мировоззрением была тесно связана популярная концепция «отеческого государственного устройства» (patrios politeia)[284], выражавшая однозначно положительное восприятие всего «отеческого», восходящего к предкам. Особенно большой интерес к себе этот лозунг начинал вызывать в периоды разного рода смут и неурядиц. Именно так случилось, в частности, в Афинах последней трети V в. до н. э. Известно, что это годы Пелопоннесской войны со Спартой, однако с определенного момента вооруженный конфликт с внешним врагом повлек за собой и жестокий внутренний кризис[285]. Афинская демократия в ряде отношений начала вырождаться в охлократию[286], утрачивать прежнюю эффективность, признававшуюся даже ее врагами; на полях сражений государство всё чаще терпело серьезные неудачи. Это не могло не повести к дебатам по вопросу о том, какие реформы необходимо провести для улучшения положения. Приведем теперь еще одну цитату, связанную как раз с одним из эпизодов дебатов, о которых идет речь:

«Клитофонт… внес еще дополнительно письменное предложение о том, чтобы избранные лица… рассмотрели отеческие законы, которые издал Клисфен, когда устанавливал демократию, и чтобы, заслушав также и их, приняли наилучшее решение — потому, говорил он, что государственный строй Клисфена был не демократический, а близкий к солоновскому» (Arist. Ath. pol. 29. 3).

Как можно прокомментировать данный пассаж? Теперь мы — в области внутриполитической полемики. Идет дискуссия о реформе государственного устройства, а сама эта реформа, как легко заметить, видится единственно как возвращение к какому-то моменту в прошлом — к такому, когда еще не началась пресловутая «порча». Налицо значительная мифологизированность политического сознания, с присущим миру мифа базовым представлением, согласно которому было когда-то парадигматичное «время оно»[287].

И вопрос стоит только так: где же конкретно он, тот самый момент в прошлом, к которому оптимально было бы возвратиться? Кипят оживленные споры, и в них постоянно задействуется историческая аргументация. Возвращаться ли к порядкам Клисфена, который уже тогда имел реноме «отца афинской демократии», но при этом, как считалось, установил умеренный, а не радикальный тип народовластия? Но перед принятием столь ответственного решения вначале предстояло еще разобраться с тем, что в действительности представляли собой эти самые клисфеновские порядки? Были ли они на самом деле уже демократическими или еще нет? От деятельности Клисфена (507 г. до н. э.) до описываемой дискуссии (411 г. до н. э.) прошел почти век, и не приходится удивляться тому, что о столь давних событиях общественное мнение имело лишь самое смутное представление. А провести профессиональное изыскание на предмет выявление истины тоже было крайне непросто[288].

Некоторые участники дебатов шли и дальше: а может быть, возвращаться стоит к порядкам Солона, то есть сделать еще шаг назад? Или отступить еще глубже в прошлое — к досолоновской политии, заведомо имевшей чисто олигархический характер? Случалось, что верх одерживали именно представители этой последней точки зрения. Во всяком случае, в Афинах конца V в. до н. э. дважды устанавливалась (мирным путем, без кровопролития) весьма жесткая олигархия (перевороты 411 и 404 г. до н. э.)[289], хотя оба раза — ненадолго.

* * *

Если говорить о классических Афинах (а материалом именно из этого полиса поневоле приходится особенно часто пользоваться, поскольку он наиболее обилен и характерен), бросается в глаза наличие нескольких самых популярных исторических фигур, постоянно использовавшихся в политическом дискурсе, — фигур, в полном смысле слова парадигматичных. Среди них — персонажи, принадлежавшие по отношению к V–IV вв. до н. э. как к далекому, полулегендарному прошлому, так и к временам куда более близким.