Очерки об историописании в классической Греции — страница 31 из 101

[405], здесь это значение исключено: насколько известно, Геродот никогда не подвизался на ниве судебной логографии, да и контекст фукидидовской характеристики не имеет к этой последней никакого отношения.

Но, может быть, λογογράφοι взяты у Фукидида в максимально широком смысле — как писатели-прозаики вообще? На первый взгляд соблазнительно принять именно такое решение проблемы, тем более что в пределах одной фразы λογογράφοι сопоставлены (хотя, заметим, не противопоставлены!) с ποιηταί. Однако по здравом размышлении и от такого хода рассуждений тоже приходится отказаться. Ведь мы уже видели, что λογογράφοι Фукидидом осуждаются и критикуются, он противопоставляет себя им. А между тем автор истории Пелопонесской войны ведь и сам, естественно, был прозаиком. Если противопоставление «Фукидид — логографы» понимать как противопоставление «Фукидид — прозаики», то оно окажется не имеющим никакого смысла.

Весьма интересную гипотезу в данной связи выдвинул У. Р. Коннор — автор одного из лучших монографических исследований о Фукидиде[406]. Он предположил, что «логографы» в приведенном месте фукидидовского труда — не Геродот, но и не другие ранние историки, предшественники Фукидида, a λογογράφοι в самом прямом смысле слова — ораторы, «сочинители речей» (разумеется, не судебных). С первой частью этого суждения согласиться трудно: выше мы продемонстрировали, что к труду Геродота Фукидид явным образом апеллирует. А вот предложение понимать фукидидовских «логографов» именно таким образом представляется весьма плодотворным. Из него, правда, вытекает весьма важная импликация — уравнивание в каких-то отношениях ранних историков с ораторами. Готовы ли мы к столь ответственному выводу? Ведь в антиковедческой литературе памятники ораторского искусства обычно не фигурируют в качестве источника происхождения греческого историописания. Согласно наиболее распространенной точке зрения, существовали «два основных истока исторической традиции у греков — поэтические сказания и официальные хроникальные записи»; они, «слившись воедино, породили на рубеже архаического и классического времени настоящее, правильное историописание»[407]. Как видим, ни о каких речах здесь не говорится.

Но данная точка зрения представляет собой некоторое упрощение. На самом деле, конечно, на складывание исторической науки в позднеархаической и раннеклассической Греции повлияли и иные речевые жанры. Так, было показано[408], что среди последних были, в частности, циркулировавшие в Дельфах рассказы о прорицаниях оракула и их исполнении (особенно часто следы данной традиции встречаются как раз у Геродота). Рассказы эти были, несомненно, устными и прозаическими[409]. Иными словами, историография рождалась в более широком общекультурном контексте и в окружении большего числа воздействующих факторов, чем часто полагают. Памятники ораторского искусства (в ту пору тоже еще всецело устного) никак нельзя исключать из анализа в интересующем нас аспекте.

Рассмотрим вопрос несколько подробнее. Не может не броситься в глаза, что крайне многозначная греческая лексема λόγος в V в. до н. э. начинает значительно чаще, чем когда-либо ранее, употребляться в смысле «речь». И это не случайно: шло время становления риторики, теории рефлектированного, а не спонтанного ораторского искусства. Кстати, уже сам тот факт, что в рамках греческого «культурного переворота» история и риторика возникают практически одновременно (и, скажем, позже, чем философия), говорит о многом. Идя «нога об ногу», две дисциплины просто не могли не взаимодействовать.

Среди многочисленных родов и видов речей особое положение занимали так называемые эпитафии (επιτάφιοι) — надгробные речи, произносившиеся при погребении павших воинов. Эпитафию как культурному явлению посвящена в высшей степени фундаментальная монография выдающейся французской исследовательницы Николь Лоро «Изобретение Афин»[410]. Эта книга, по нашему глубокому убеждению, является одним из лучших достижений мирового антиковедения второй половины XX в. Широта и разносторонность рассматриваемых сюжетов исключительно удачно сочетаются в ней с глубиной анализа; самые различные аспекты ментальной жизни классических Афин изучаются в оригинальных, неожиданных ракурсах, и, что главное, они структурируются, как вокруг некоего «стержня», именно вокруг феномена надгробной речи.

В трактовке древнегреческого эпитафия мы во многом опираемся именно на выкладки Н. Лоро, хотя это отнюдь не означает, что мы во всем и безоговорочно с ней согласны. В частности, нам представляется слишком поздней принимаемая ею датировка появления в Афинах обычая произнесения надгробных речей. Подробно изучив вопрос и рассмотрев различные предлагавшиеся ранее датировки[411], исследовательница отбрасывает их одну за другой (законодательство Солона, реформы Клисфена, время после Платейского сражения 479 г. до н. э. или после перенесения в Афины останков героя Тесея несколько лет спустя после этого), и в конце концов вслед за Ф. Якоби[412] приходит к мнению, что это случилось в 460-е гг. до н. э.

Дата, предложенная в столь авторитетном труде, каким является книга Лоро (особенно если на ту же чашу весов добавлен еще и авторитет самого Якоби!), естественно, стала с тех пор общепринятой[413] и сомнению не подвергается. А на наш взгляд, она как раз весьма и весьма сомнительна. Прежде всего, эта дата выведена чисто умозрительным путем и не опирается ровно ни на какие свидетельства источников. А между тем свидетельства о времени введения надгробной речи имеются, и все они единодушно (Anaximen. FGrHist. 72. F 24; Plut. Public. 9; Schol. Thuc. II. 35. 1; cp. Diog. Laert. I. 55; Cic. De leg. II. 26. 65) указывают на совсем другую эпоху, а именно — приурочивают введение эпитафия к деятельности Солона. Что лучше — «изобретать» собственную хронологию событий или все-таки исходить из той, которая представлена в традиции? В ряде работ[414] традиция в данном отношении признается вполне достоверной. Наиболее подробно и аргументированно указанная точка зрения отстаивается в специально посвященной вопросу монографии Л. Вебера[415]. На тех же позициях стоит и автор этих строк, о чем ему уже неоднократно приходилось писать[416], приводя соответствующие доводы, которые здесь вряд ли имеет смысл повторять. По нашему мнению, начало обычаю произносить надгробную речь положил Солон, а позже, скорее всего при Клисфене, этот обычай получил институциональную форму как акция, организуемая государством.

Но для Якоби и Лоро эти датировки неприемлемы, насколько можно судить, потому и только потому, что они «слишком» ранние. Аргументы Л. Вебера ими даже не рассматриваются, а попросту не принимаются во внимание и отвергаются a limine[417], равно как и отмеченные выше источниковые данные. Не думаем, что это самая корректная и плодотворная позиция.

Как бы то ни было, ко времени Геродота жанр эпитафия, получивший наибольшее развитие в Афинах, достиг уже полного развития. Об обстоятельствах, при которых говорились надгробные речи в эту эпоху, наиболее подробно сообщает Фукидид (II. 34): «…афиняне совершили по обычаю предков от имени государства торжественную церемонию погребения воинов, павших в первый год войны… Павших погребают в государственной гробнице, находящейся в красивейшем предместье города… Когда останки преданы земле, человек, занимающий в городе, по всеобщему признанию, первенствующее положение за свой высокий ум и выдающиеся заслуги, произносит в честь павших подобающее похвальное слово. Затем все расходятся»[418].

О природе, сущности, основных характеристиках жанра эпитафия можно судить по нескольким его образчикам, дошедшим до нашего времени. Самым известным из них является, несомненно, «Надгробная речь Перикла», произнесенная в конце первого года Пелопоннесской войны и пересказанная Фукидидом (II. 35–46)[419]. Надгробная речь, занимающая большую часть диалога Платона «Менексен» и вложенная в уста Сократа, как обычно считается, имеет пародийный характер, хотя в чём конкретно заключается пародийность, пока еще никто не смог убедительно показать. Во всяком случае, ясно, что эта речь в действительности никогда не произносилась перед широкой публикой. Лишь фрагментарно дошел до нас эпитафий, составленный софистом и ритором Горгием (Gorg. fr. 5а, 5Ь, 6 DK); впрочем, последний, не будучи афинским гражданином, не мог произносить его лично, равно как и еще один знаменитый метек — Лисий, в корпусе речей которого также имеется эпитафий (Lys. II), относящийся ко времени Коринфской войны 395–387 гг. до н. э. Очевидно, оба этих текста были написаны авторами на заказ. Следующая по времени надгробная речь сохранилась под именем Демосфена (Demosth. LX); хотя многие критики, как античные, так и современные, отрицают ее действительную принадлежность великому оратору[420], всё же этот памятник вполне может использоваться при анализе, поскольку основные признаки жанра эпитафия в нем налицо, и, в конце концов, не имеет принципиального значения, кто именно его сочинил. Наконец, на папирусе дошла до нас (не полностью) «Надгробная речь» Гиперида, произнесенная в честь афинян, павших в Ламийской войне.