Очерки об историописании в классической Греции — страница 32 из 101

Из всех перечисленных эпитафиев фукидидовская «Надгробная речь Перикла», что и говорить, затмевает все остальные — в силу своих огромных литературных достоинств и присущей ей глубины мысли. Остальными эпитафиями занимаются достаточно редко, а этим — практически постоянно; регулярно появляются специально посвященные ему работы[421]. В результате возникает аберрация: в речи Перикла видят характерный образец афинской надгробной речи и именно по ней судят об этом жанре[422].

Однако считающие так ошибаются. В действительности данный текст не только не типичен для своего жанра, но и попросту уникален. Как справедливо заметил Коннор, в нем речь идет не о прошлой славе, а о современном говорящему образе жизни[423]. Выражаясь несколько иначе, у Перикла (как это передает Фукидид) главное место занимает панегирическое изложение основных принципов политической системы и политической жизни афинской демократии. Как раз этого-то мы и не встречаем в остальных, менее известных, но более типичных эпитафиях. В них речь идет совсем об ином: основной акцент делается на истории Афин, прежде всего на истории военно-политической.

Об этом фукидидовский Перикл в своей «Надгробной речи» почти ничего не говорит, ограничиваясь краткими суждениями общего характера. А в других надгробных речах, напротив, развертывается широкая картина, демонстрирующая воинскую доблесть афинян, их всегдашнюю готовность помочь всем, кто подвергается обидам; они предстают в образе постоянных «освободителей эллинов». Этот тезис богато иллюстрируется историческими примерами, которые берутся, с одной стороны, из далекого легендарного прошлого, с упоминанием таких парадигматичных фигур, как Тесей, Кодр и т. п., а с другой стороны — из эпохи Греко-персидских войн. Деяния Мильтиада, Фемистокла, Кимона, славные победы при Марафоне, Саламине, Евримедонте — вот сюжеты, излюбленные авторами эпитафиев, сюжеты, набор которых кочует речи в речь.

Н. Лоро удачно называет традицию эпитафиев «афинской историей Афин»[424]. В этих памятниках Афины всегда на переднем плане, они выступают едва ли не как главная действующая сила истории. Разумеется, строя изложение подобным образом, составители надгробных речей ориентировались на запросы своей аудитории, говорили то, что ей приятно было услышать. В результате, используя определенную, уже сложившуюся подборку специфически ориентированных стереотипов, сочинить эпитафий было не так-то уж и сложно. Остроумно замечает по этому поводу платоновский Сократ в «Менексене» (235d):

«Если бы нужно было превознести афинян перед пелопоннесцами или же пелопоннесцев перед афинянами, требовался бы хороший оратор, умеющий убеждать и прославлять; когда же кто выступает перед теми самыми людьми, коим он воздает хвалу, недорого стоит складная речь».

Жанр эпитафия, таким образом, характеризовался высокой исторической «насыщенностью». Разумеется, история, представавшая в эпитафиях, была крайне субъективной и тенденциозной историей. Но иной, в общем-то, в ту эпоху и не имелось: объективное изучение прошлого как самоцель, из «антикварного» интереса к самому этому прошлому, а не ради нужд настоящего, было классической греческой историографии чуждо[425].

Ввиду своей широкой распространенности в V в. до н. э. жанр, о котором здесь идет речь, просто не мог не оказать влияния на первые этапы формирования древнегреческой исторической науки, — хотя это влияние обычно не учитывается в исследовательской литературе (во всяком случае учитывается недостаточно, далеко не в той мере, в какой оно того заслуживает) и, соответственно, не было предметом специального рассмотрения. Мы в данной главе тоже, разумеется, не претендуем на то, чтобы сразу расставить все точки над i в едва ли не впервые всерьез, а не мимоходом поднимаемой проблеме. Мы высказываем разве что самые первоначальные предположения, и если какие-то из них окажутся верными, то и тогда мы будем считать свою задачу вполне выполненной.

«Отец истории» Геродот, вне всякого сомнения, был знаком с традицией эпитафиев и вдохновлялся ею — особенно в «афинских» пассажах своего труда. Этот факт не остался незамеченным[426], но по-настоящему детально не изучался. А между тем влияние эпитафиев прослеживается у Геродота как в частностях, так и в целом, как на уровне отдельных эпизодов, так и на уровне всего повествования.

Из отдельных примеров исключительно характерна речь афинян перед Платейской битвой (Herod. IX. 27). При подготовке к сражению между контингентами из различных греческих полисов разгорелся спор о том, кому занимать в строю второе по почетности место после спартанцев. На это место претендовали представители Тегеи и Афин. И вот как последние обосновывают свои притязания:

«Мы знаем, конечно, что собрались здесь на борьбу с варварами, а не для словесных прений. Но так как тегейцы завели речь о том, чтобы обе стороны перечислили здесь все свои подвиги в древности и в новое время (παλαιό те και καινά… τα έκατέροισι èv τω παντι χρόνω κατέργασται χρηστά), то и нам приходится рассказывать, какими подвигами мы как доблестные воины приобрели право занимать первое место перед аркадцами. Во-первых… Гераклидов, которых после их бегства от микенского рабства сначала изгоняли все эллины, к кому бы они ни обращались, только мы одни приютили, смирив доблесть Еврисфея и одолев вместе с ними тогдашних правителей Пелопоннеса. Далее, когда аргосцы во главе с Полиником пошли походом на Фивы и там, окончив свои дни, лежали без погребения, то мы начали войну с кадмейцами, спасли тела аргосцев, чем мы можем похвалиться, и предали погребению в Элевсине, на нашей земле. Славное деяние совершили мы также в борьбе с амазонками, которые некогда с реки Фермодонта вторглись в Аттическую землю, да и в битвах под Троей мы не уступали ни одному городу. Впрочем, об этом не будем вспоминать, потому что тогдашние храбрецы ныне могут быть трусами, а тогдашние трусы — теперь стали победителями. Поэтому довольно о делах стародавних. Но если мы даже ничего другого не совершили, хотя за нами много славных подвигов, так же, как и у любого другого эллинского племени, то все же из-за Марафонской победы нам подобает эта честь, да и не только эта! Мы бились тогда с персами совершенно одни, одолели и разбили сорок шесть племен. Неужели же мы недостойны получить почетное место в боевом строю ради этого единственного подвига?»

Перед нами — речь, которая по обстоятельствам своего произнесения не имеет ровно ничего общего с эпитафиями. И тем не менее по всей своей топике это типичнейший эпитафий, который смело может быть поставлен в один ряд с вышеперечисленными памятниками этого жанра — если не по букве, то по духу. Сделаем несколько попутных замечаний к этому месту. Во-первых, если признать, что Геродот хоть сколько-нибудь аутентично передает содержание речи афинян, а не выдумал ее от начала до конца, то приходится констатировать, что уже к 479 г. до н. э. жанр надгробной речи в своих основных чертах вполне сложился, — вопреки мнению исследователей, относящих ее введение к 460-м гг. до н. э.

Во-вторых, несомненно неоднократное сюжетное пересечение процитированного здесь «квази-эпитафия» (равно как и эпитафиев в собственном смысле слова) с фабулами некоторых афинских трагедий V в. до н. э., а именно той их группы, где главным событием является мольба (гикетия) к афинянам о защите со стороны неких лиц, подвергающихся обиде, и следующая за этим помощь Афин. Эту группу трагедий («Просительницы» и «Эвмениды» Эсхила, «Эдип в Колоне» Софокла, «Гераклиды» и «Просительницы» Еврипида) мы выделили в одной из предыдущих работ[427]. Тогда мы никак не связывали их с эпитафием, поскольку еще не занимались специально этим культурным феноменом. Теперь же для нас эта связь очевидна, тем более что удалось выявить специфический тип тенденциозного историзма в классической аттической драме[428], и он оказывается весьма близким тому, который мы обнаруживаем в надгробных речах[429]. В свою очередь, грандиозные памятники трагедии имели несомненное воздействие на труды ранних историков[430]. В частности, известно, что Геродот и Софокл были дружны[431]. Обычно замечают в данной связи заимствования Софокла у Геродота; но по меньшей мере вполне естественно допустить и обратный процесс. Одним словом, «отец истории» испытывал влияние эпитафия как непосредственно, так и опосредованно.

Разумеется, те надгробные речи, которые мог использовать Геродот, не были еще записанными речами; они функционировали в рамках устной традиции. Соответственно, чтобы слышать их, историк должен был побывать в Афинах. В том, что он там бывал, сомневаться не приходится; более того, мы считаем, что, вопреки распространенному мнению[432], впервые он появился в «городе Паллады» не в 440-х гг. до н. э., когда его труд был уже отчасти написан, а гораздо раньше. Правда, источники об этом не сообщают, но как раз в данном случае аргумент ex silentio не может иметь практически вообще никакой силы. Ведь биографическая традиция о Геродоте в целом более чем скудна. В сущности, известны лишь отдельные разрозненные события его жизни (да и о них-то зачастую сохранились искаженные и противоречивые сведения), которые нельзя выстроить в однозначную хронологическую последовательность[433]