Очерки об историописании в классической Греции — страница 4 из 101

Политическая раздробленность античной Эллады, разумеется, не могла не отразиться на формировании существенных черт сложившегося в ней исторического мировосприятия. Грек эпох архаики и классики осознавал как «родину» в полном смысле слова именно свой полис, обладавший всеми признаками независимого (пусть и карликового) государства; Греция же в целом была для него если не абстракцией, то, во всяком случае, категорией слишком широкой для непосредственного восприятия[38]. Закономерно в связи со сказанным, что исторические труды этого времени были в первую очередь трудами по истории отдельных полисов.

Здесь мы выходим на небезынтересное и даже парадоксальное обстоятельство. Типовой греческий полис (оставляя в стороне «полисы-гиганты», подобные Афинам или Спарте, которые всегда оставались исключениями[39]) был, в сущности, очень небольшой общиной, гражданский коллектив которой составлял несколько тысяч, а то и несколько сот человек. И исторические сочинения, создававшиеся в таком городке и ему посвященные, неизбежно должны были находиться где-то на уровне «микроистории». Обнаруживается, таким образом, что это направление, признаваемое одним из наиболее перспективных в современной исторической мысли[40], имеет своих прямых, хотя и отдаленных предшественников в античной эпохе. Безусловно, такая древнегреческая «микроистория» должна была характеризоваться обостренным вниманием к детали, упором на личностные аспекты происходящего, интересом к бытовой стороне жизни (правда, применительно к полисной истории следует говорить скорее об общинно-культовом, чем об индивидуально-семейном быте), к топографии и т. п.

Локальный («хорографический») подход, характерный для до-эллинистической греческой историографии, однако, как правило, не становился источником своеобразного «провинциализма», узости взгляда. Этому препятствовали два обстоятельства. Во-первых, единство (причем осознаваемое) общей культурной традиции в эллинском мире. Во-вторых, единство исторической судьбы. Эти факторы заставляли историков воспринимать мир не только в полисных категориях, но и в более широком контексте. Периодически происходили события (обычно в военно-политической сфере), которые особенно насущно заставляли греков почувствовать себя единым целым, несмотря на политический партикуляризм. Такие события могли иметь интеграционный или дезинтеграционный характер, объединять Элладу перед лицом общего врага (как Греко-персидские войны) или, напротив, делить ее на два больших лагеря (как Пелопоннесская война), но в любом случае они были общими для региона в том смысле, что обрушивавшиеся бедствия затрагивали каждый полис, ни для кого не оставаясь посторонними. Именно при необходимости осмысления этих «глобальных» по греческим меркам событий историческая мысль вырывалась за полисные рамки и появлялись труды с более высоким уровнем обобщения — такие, как произведения Геродота и Фукидида. Налицо, таким образом, определенная диалектика локального и общерегионального, иногда даже локального и общемирового.

Далее, фрагментированность хронологическая. Целые большие периоды оставались не то чтобы совершенно за пределами внимания древнегреческих историков, но, во всяком случае, не могли быть ими познаны в надлежащей мере и как бы тонули в дымке легенды. Здесь нам приходится коснуться, пожалуй, самого серьезного «провала» в исторической памяти греков. Речь идет о так называемых «Темных веках»[41] (XI–IX вв. до н. э.) — хронологическом отрезке между крушением микенской цивилизации на юге Балканского полуострова и началом формирования классической греческой.

В «дворцовых царствах» II тыс. до н. э. существовала, как известно, письменность слогового типа (линейное письмо В)[42]. Достаточно сложная в изучении и использовании, эта письменность применялась в основном бюрократическим аппаратом дворцовых хозяйств для фиксации поступления и расходования имущества на царских складах. Практически нет сомнения в том, что линейное письмо еще не служило для записи каких-либо литературных произведений, не говоря уже об исторических. Собственно, грамотными были только писцы, то есть весьма узкая прослойка населения. Не удивительно поэтому, что крупномасштабные этномиграционные процессы конца II тыс. до н. э. (известные под условным названием «дорийского вторжения»), вызвавшие гибель «дворцовых царств», уничтожили также и эту письменность, приведя к полному ее забвению[43].

Цивилизационный дисконтинуитет, разрыв культурной традиции, таким образом, характерен для греческих «Темных веков», как и для эпохи, лежащей на грани античности и средневековья. Однако в этой последней ситуации разрыв, следует подчеркнуть, не был полным, поскольку письменность на латинском языке никогда не прекращала существования. Всегда оставался, как бы он ни был узок, круг образованных людей, осуществлявших трансляцию античного наследия в новые раннесредневековые реалии[44]. В Греции рубежа II–I тыс. до н. э. подобная трансляция оказывалась попросту невозможной, во всяком случае в рамках письменной культуры, поскольку эта последняя исчезла. Иными словами, сложилась в чем-то даже уникальная ситуация: дисконтинуитет был, пожалуй, более глубок, чем где бы то ни было и когда бы то ни было при смене или модификации культурной традиции. Специально оговорим, что речь идет именно о цивилизационном дисконтинуитете, при сохранении в целом этнического состава населения[45].

Экскурс о дисконтинуитете «Темных веков», об утрате письменности и пр. был необходим постольку, поскольку эти факты имеют самое непосредственное отношение к характеристике исторической памяти древних греков. Возвращение на несколько столетий полностью на стадию устной культуры, будучи бесспорно шагом назад, явилось серьезнейшим препятствием для функционирования этой исторической памяти, создавало в ней глубокую лакуну, которая нуждалась в заполнении. А заполнить ее можно было только средствами устной же традиции. Впоследствии, после появления в Греции алфавитного письма, складывания литературы, начала деятельности первых историков, такое заполнение активно осуществлялось. Там, где минувшее ввиду отсутствия достоверных свидетельств не поддавалось реконструкции, оно просто конструировалось (о чем еще будет говориться ниже). Все это стало фактором, способствовавшим проявлению своеобразных черт исторической культуры античной Эллады. Она формировалась в контексте воспоминания письменной эпохи о своем бесписьменном прошлом, за которым, в свою очередь, смутно вырисовывалось еще более глубокое (и при этом письменное) прошлое. Получался своеобразный «слоеный пирог» из письменного — устного — письменного. Классическая греческая историческая культура рождалась в пограничной ситуации, на переплетении весьма продвинутых и явно примитивных форм, причем хронологическая последовательность этих форм далеко не всегда соответствовала их стадиальной таксономии. В результате мы можем наблюдать картину, в чем-то похожую, выражаясь фигурально, на живопись Феофана Грека: яркие вспышки на темном фоне, как бы выхваченные из мрака неким внешним, недоступным для зрителя источником света.

Здесь мы выходим на тему тематической фрагментированности исторической памяти эллинов. На основе сказанного выше уже достаточно легко определить, чего мы не найдем в трудах древнегреческих историков классической эпохи. Не найдем (или почти не найдем) как раз того, что характерно для хроник: педантичного и скрупулезного, год за годом, изложения событий, независимо от их сравнительной значимости и релевантности, — изложения ради изложения. Тематика исторических трактатов всегда мотивирована[46], что придает им черты монографичности. Да, по сути дела, вершины греческой историографии — произведения Геродота и Фукидида — являют собой монографии: первое — о столкновении греков с персами, второе — о Пелопоннесской войне. Оба этих вооруженных конфликта даются в широчайшем синхронном и диахронном контексте — но ведь так и должно быть в хорошей монографии.

Небезынтересно присмотреться к тематическим акцентам у ранних греческих историков. Главный герой их трудов — полис. Со всеми возможными подробностями, можно сказать, любовно рассказывают «служители Клио» об основании городов[47], об их ранней истории, о перипетиях их политической жизни. С другой стороны, мы, в общем-то, не наблюдаем у них существенного интереса к личности. Биографический элемент крайне слаб. Интерес к биографии проявляется лишь в эпоху кризиса классического полиса и зарождается, кстати сказать, в среде не историков, а риторов и дилетантов-философов (Исократ, Ксенофонт, Аристоксен Тарентский)[48]. Плодотворной для биографов оказывается уже эпоха эллинизма[49]. Что же касается классического периода греческой истории, то в это время в целом торжествует еще не индивид, а коллектив, причем взятый, так сказать, в двух срезах: «горизонтальном» (община, полис) и «вертикальном» (род). В связи со сказанным находится отмечавшееся нами выше обостренное внимание историков к генеалогиям.

Возвращаясь к уже затрагивавшейся выше теме генеалогий, резонно задаться вопросом о том, какова вообще историческая ценность этих аристократических родословных, иными словами, насколько они аутентичны как источник, с тем чтобы высказать по этому вопросу свою принципиальную позицию. Дело в том, что перед нами весьма сложная проблема, и можно даже сказать, что общий язык между сторонниками различных вариантов ее решения пока так и не найден. Автору этих строк представляется наиболее продуктивным умеренно-критический подход к данным древнегреческой генеалогической (и вообще легендарной) традиции, признание наличия в ней под разного рода наслоениями вполне аутентичного ядра, которое и подлежит отысканию, исследованию и использованию в качестве источника. Однако в настоящее время чрезвычайно сильны в науке позиции гиперкритиков, считающих все такого рода генеалогии фиктивными, сфальсифицированными