, так что из-за них я и сам вынужден был очень тщательно все это изучить». Итак, спартанцам близки и интересны повествования на исторические темы (а чуть выше сам Гиппий отмечает, что их не привлекают ни астрономия, ни геометрия, ни грамматика…). А последний тезис Гиппия имеет просто-таки исключительное значение. Ведь именно этот софист внес едва ли не самый большой вклад в становление древнегреческой хронологии как научной дисциплины, составив и издав список олимпиоников. Выясняется, что он сделал это если не по прямой инициативе спартанцев, то, во всяком случае, в угоду им!
На этой ноте мы и завершаем эту уже, пожалуй, чрезмерно разросшуюся главу. И пусть заключительный аккорд звучит не точкой, а скорее недоуменным многоточием, — точки расставлять явным образом еще рано, мы в самом начале пути. Как писал еще Шеллинг, «достижения науки — не только в том, что она разрешает трудные вопросы; быть может, еще большая заслуга в том, чтобы создавать и отмечать для будущих исследований новые проблемы или же находить новые стороны в старых вопросах»[500].
Глава 5.Геродот и египетские жрецы(к вопросу об «отце истории» как «отце лжи»)[501]
Почетный эпитет «отец истории» прочно закрепился за Геродотом уже в античности. Мы встречаем его у Цицерона (De or. II. 55), но в данном случае римский оратор, насколько можно судить, лишь повторил давно сформировавшееся в традиции «общее место». Несмотря на то, что историки в Греции были и до Геродота (мы имеем в виду так называемых логографов), галикарнасец своим трудом полностью затмил и отодвинул на задний план их всех.
Однако с этой, позитивной, стороной его репутации всегда шла бок о бок вторая, негативная. Геродот рано стал восприниматься как pater historiae; но так же рано, если не раньше, в нем стали видеть pater mendaciorum — «отца лжи», безответственного фантазера, выдающего сказочные выдумки за истину. Что и говорить, для многих древних греков имя Геродота звучало примерно так, как в наши дни имя барона Мюнхгаузена.
С пиететом перед Геродотом постоянно соседствовала самая жесткая критика. Фукидид (I. 20–21) не только порицал исследовательские методы своего великого предшественника, но и уличал его в ряде конкретных неточностей (хотя и не назвав его в своем труде ни разу по имени). В IV в. до н. э. Ктесий Книдский полемизировал с Геродотом по многим «восточным» сюжетам, претендуя на то, что сам он, как человек, живший при персидском дворе, гораздо лучше знает эту проблематику. На самом деле, кстати, сравнение информации, предоставляемой Геродотом и Ктесием, в подавляющем большинстве случаев оказывается не в пользу последнего. Как раз у него-то гораздо больше откровенных вымыслов и баснословных историй. В чем-то подобное же можно сказать о египетском жреце и эллинистическом историке Манефоне (III в. до н. э.): он подвергает Геродота весьма жесткой критике по различным египетским сюжетам. Но, как справедливо отмечалось[502], по-настоящему принципиальных расхождений между Геродотом и Манефоном, в общем-то, не так уж и много, а важные совпадения, напротив, изобилуют.
Традиция подобного негативного отношения к «отцу истории» достигла своего апогея в известном трактате Плутарха «О злокозненности Геродота». В нем херонейский моралист обвиняет галикарнасца в сознательном, злонамеренном искажении событий. Разумеется, к этому произведению Плутарха ныне мы уже не можем относиться серьезно. Его критика явным образом субъективна и тенденциозна. Достаточно сказать, что для Плутарха наиболее неприемлемы именно те черты творчества великого историка, которые нам представляются самыми ценными: объективность и непредвзятость по отношению как к грекам, так и к «варварам», нежелание замалчивать нелицеприятные факты, отсутствие морализаторского пафоса[503] и нарочитой патриотической риторики.
Но если Плутарх в данном отношении и стоял на крайних позициях, то всё же он лишь высказал в наиболее откровенной и подчеркнутой форме весьма распространенные, пожалуй, даже преобладающие взгляды. Геродоту не доверяли. Так, Дионисий Галикарнасский в целом оценивал труд своего знаменитого земляка весьма высоко, даже выше, чем «Историю» Фукидида (см. их сравнение: Dion. Hal. Epist. ad Pomp. 767–111 R). Однако сразу бросается в глаза, что Дионисий восхваляет Геродота за всё что угодно — за хорошо выбранную тему, удачную композицию, исторический оптимизм, стилистические и языковые достоинства, — но только не за правдивость повествования. Видимо, на сей счет и у него существовали сомнения.
Традиция недоверия к Геродоту сохранилась и у авторов послеантичного времени, став весьма устойчивой. Корни этой традиции, причины ее формирования с исчерпывающей полнотой вскрыл выдающийся исследователь античной исторической науки Арнальдо Момильяно в этапной статье «Место Геродота в истории историографии»[504]. Момильяно отмечает, что в сочинении Геродота большое место занимает описание событий, в которых сам автор не участвовал, и стран, в которых он не побывал. Это была для своего времени весьма смелая попытка, и уже следующим поколением историков она не была одобрена.
Фукидид счел, что геродотовский подход к прошлому ненадежен, и установил значительно более строгие стандарты исторической достоверности. Это придало труду Фукидида огромные достоинства, но за любое приобретение приходится чем-то платить. Так получилось и здесь: Фукидид резко сузил предметное поле исторического исследования, сведя его к современным автору военно-политическим событиям[505]. Только за изложение этих событий он мог безусловно отвечать перед своей аудиторией.
Именно эта линия решительно восторжествовала в последующей античной историографии[506]. «Служители Клио» либо писали о том, свидетелями или участниками чего им самим довелось быть, либо, если уж им приходилось углубляться в более далекое прошлое, немедленно становились из исследователей компиляторами: штудировали труды предшественников, брали данные оттуда, в лучшем случае подвергали их новой интерпретации. Поиском неизвестных фактов из предшествующих эпох специалисты-историки не занимались — такой поиск был оставлен в удел специалистам-антикварам, профессионально занимавшимся «древностями». А антикварные штудии составляли в античности особый жанр, строго отличавшийся от собственного исторического исследования и практически не влиявший на него[507].
В связи с этим «отец истории» парадоксальным образом оказался выключенным из основного русла развития историописания, чуждым ему. Во-первых, он писал не о своей современности, а о более раннем времени. Во-вторых, его интересы не сводились к войне, политике, дипломатии. Хотя эти последние, безусловно, занимают весьма значительное место в труде Геродота, но внимание автора постоянно бывает привлечено фактами совершенно иного характера — культурного, религиозного, этнографического, географического, биологического… Тематический кругозор Геродота был несравненно шире, чем у любого из следовавших за ним античных историков.
Своей «непохожестью» на коллег, своей ярко выраженной спецификой, выбивавшейся из рамок античного исторического жанра (а как могло быть иначе, если его «История» писалась тогда, когда сами эти рамки еще не зафиксировались?) — уже этими чертами галикарнасец вызывал настороженное отношение читателя. И у того возникали естественные подозрения: а, собственно, как автор узнал то, о чем он пишет, если он не видел этого собственными глазами? Наготове были два ответа, диктуемые изменившимся менталитетом: либо всё это у кого-нибудь списано, либо попросту вымышлено.
Плагиат или ложь — из этих двух альтернатив в толковании Геродота к первой обращались реже, поскольку понимали, что списывать «отцу истории» было, в общем-то, почти не у кого. Соответственно и возобладал пресловутый образ «отца лжи», державшийся в представлениях поколений очень и очень долго. Ведь только в XX в., в связи с расширением исследовательского поля исторической науки от чисто событийной истории к «структурам повседневности» (школа «Анналов»), в связи с появлением в нашей дисциплине принципиально новых методов и подходов (изучение прошлого по устным, а не только письменным свидетельствам и т. п.), Геродот оказался удивительно созвучен этим современным веяниям. По афористичному суждению того же Момильяно, он именно в наши дни реально стал «отцом истории»[508].
Казалось бы, это должно было повести к полной и окончательной реабилитации галикарнасского историка, к снятию с него позорного клейма лжеца и фантазера. К сожалению, этого так до конца и не произошло. Хотя, с одной стороны, появился ряд интереснейших работ, авторы которых плодотворно стараются трактовать «Историю» Геродота в рамках присущих ей категорий, не подгоняя этот памятник под привычные нам критерии[509]. Но, с другой стороны, даже на протяжении XX в. влиятельной оставалась, да и поныне остается, научная школа, по-прежнему ставящая себе целью «развенчание» Геродота (как ее образно назвал У. Притчетт, «школа Геродота-лжеца»[510]). Пожалуй, самым крупным представителем этой школы явился Д. Фелинг, принявший наиболее активное участие в развернувшейся в последние десятилетия дискуссии по вопросу об источниках Геродота[511]. Фелинг в полемичной и даже намеренно провокативной монографии высказал крайне гиперкритическое отношение к традициям, отразившимся в труде «отца истории»