[548]. Нам представляется, что точно так же можно истолковать и сюжет с нисхождением фараона Рампсинита в подземный мир, где он «играл в кости с Деметрой, причем то выигрывал, то проигрывал у нее. Затем он снова вернулся на землю с подарком от богини — золотым полотенцем» (II. 122). Нетрудно представить себе, как жрец подводит Геродота к какой-нибудь серии фресок или рельефов на столь популярный в Египте сюжет загробной жизни и предлагает чужеземцу первое попавшееся вульгаризированное объяснение: дескать, хватит с него и этого, не вдаваться же в тонкости жреческой теологии!
Кроме того, А. Ллойд справедливо отмечает[549], что Геродот, конечно, не был молчаливым слушателем жрецов. Он задавал им наводящие вопросы (например, II. 113; II. 118), а те опять же отвечали на эти вопросы то, что их собеседник хотел услышать. Этим и объясняются многие вкрапления греческого происхождения в египетский логос. Скажем, когда «отец истории» начинал расспрашивать жрецов о Елене Прекрасной в Египте, о Троянской войне и пр., что могли они ему рассказать? Да только то, что они сами понаслышке знали из греческих мифов. А рассказывать что-то нужно было, дабы не ударить в грязь лицом перед любознательным эллином. Так и появлялись на свет квази-египетские, а в действительности греческие по своим корням истории.
Подведем итог. Геродот должен быть решительно реабилитирован от обвинений в собственных немотивированных вымыслах об истории, природе, жизни Египта. Он честно и добросовестно передавал то, что сообщали ему египетские жрецы, и ответственность за искажение истины лежит на последних. Но, может быть, в таком случае «отца истории» следует упрекнуть в чрезмерном легковерии (как часто и делается)? Только при условии, если мы будем считать, что он действительно слепо принимал на веру всё, о чем писал. Но это означает — забыть об одном из основополагающих геродотовских принципов (VII. 152): «Мой долг передавать все, что рассказывают, но, конечно, верить всему я не обязан. И этому правилу я буду следовать во всем моем историческом труде».
Глава 6.Квази-Солон, или Крез в персидском плену(к вопросу о повествовательном мастерстве Геродота)[550]
Эдуард Давыдович Фролов, юбилею которого посвящен этот сборник, на протяжении своей многогранной научной деятельности постоянно занимался и занимается различными проблемами древнегреческой общественной мысли, в том числе мысли исторической. Затрагивал он и творчество «отца истории»: так, ряд ярких и глубоких мыслей о нем мы встречаем в книге «Факел Прометея». В частности, Э. Д. Фролов пишет, что Геродот «доставил историописанию… художественность, поскольку драматизм реальной исторической коллизии естественным образом способствовал вторжению в историческое повествование эмоционального момента, а вместе с ним и стремления к этико-эстетическому переосмыслению свершившегося»[551]. Это суждение представляется абсолютно верным и в высшей степени плодотворным. Действительно, насколько можно судить о предшествующих Геродоту историках — так называемых «логографах» — по дошедшим от них фрагментам, в их сочинениях художественность не занимала еще сколько-нибудь значительного места. Они ориентировались на простой и безыскусственный, фактически деловой стиль изложения. На этом фоне произведение Геродота сияет ярким светом, расцвечено блестками самого разнообразного мастерства.
Говоря о труде галикарнасского историка, Э. Д. Фролов справедливо подчеркивает «тесную взаимосвязанность его тематических, композиционных и стилистических особенностей»[552]. Повествование его может показаться во многих отношениях почти столь же простым, спокойным, едва ли не наивным, как у «логографов» (достаточно сравнить с напряженным пафосом и риторической изысканностью некоторых пассажей Фукидида!). Но, в отличие от самых первых «служителей Клио», для которых такая простота была, так сказать, «первичной», нерефлектированной, которые писали именно таким образом только потому, что иначе писать еще не умели, в случае с Геродотом обнаруживаем совершенно иную ситуацию. Э. Д. Фролов характеризует ее так: «Видимая безыскусственность оказывается отражением высоко уже развитого вкуса и техники слова… В самой простоте его изложения современные ученые справедливо видят то особенное искусство, которое состоит в умении не выставлять себя с внешней стороны»[553].
Мы полностью солидарны с процитированными соображениями и хотели бы, со своей стороны, проиллюстрировать их верность анализом одного цикла эпизодов из «Истории», а именно того, в котором описан последний период биографии Креза, его пребывание в Персии в качества пленника Кира. Нам уже неоднократно приходилось писать об этом малоазийском царе[554]. Но в данной главе, следует специально оговорить, речь пойдет не о реальном историческом лице, последнем правителе независимой Лидии, а о Крезе как литературном персонаже — одном из главных среди множества героев, населяющих труд Геродота.
Дело в том, что, как можно на сегодняшний день считать вполне доказанным, в действительности Крез в персидский плен не попадал. Он погиб в огне при пожаре дворца в Сардах, когда персы брали лидийскую столицу, или, возможно, даже совершил ритуальное самосожжение, чтобы не попасть в руки врагу[555]. Эта связь Креза с огнем в измененной форме отразилась и в геродотовском труде. Согласно «отцу истории» (I. 86 sqq.), Кир будто бы вначале хотел сжечь Креза заживо, но затем, когда тот уже стоял на горящем костре, помиловал его и сделал своим советником. Не говорим уже о том, что вся эта сцена с помилованием, с внезапной сменой «гнева на милость» (плюс чудесное вмешательство Аполлона, потушившего пламя дождем) представляет собой не что иное, как столь характерное для Геродота внедрение сказочного мотива в рассказ о реальных событиях. Не менее важно то, что маздеистские религии Древнего Ирана (даже если и не говорить о зороастризме в строгом смысле слова, поскольку наличие его как сформировавшейся системы верований уже ко времени Кира остается дискуссионным) с их почитанием огня категорически запрещали осквернявшее эту божественную силу сожжение людей.
Итак, всё, что относится к судьбе Креза после гибели Лидийской державы, является не изложением исторических фактов, а плодом вымысла. Разумеется, мы имеем в виду не вымысел самого Геродота[556], который, насколько можно судить, неукоснительно придерживался правила — добросовестно передавать то, что ему сообщали (λέγείν τα λεγάμενα, Herod. VII. 152); но он, безусловно, подверг художественной обработке полученную им информацию. В любом случае перед нами — новеллистический элемент[557] в «Истории», на примере которого как раз и уместно рассмотреть ряд аспектов внутренней сложности, продуманности, четкой структурированности геродотовского повествования — черт, которые сочетаются с отмечавшейся выше внешней кажущейся простотой и потому на первый взгляд, без специального и пристального контекстного прочтения, могут остаться незамеченными.
История Креза у Геродота часто привлекала внимание исследователей[558], однако, если не ошибаемся, до сих пор осталось незамеченным (или, по крайней мере, не акцентированным в должной мере) следующее немаловажное обстоятельство. Эта история достаточно четко распадается на две части, не схожие друг с другом в структурно-композиционном отношении. Первая из них — «Крезов логос» в собственном смысле слова (Herod. I. 6–85), рассказ о жизни, деяниях и невзгодах последнего Мермнада, от его восшествия на престол до гибели его царства. Этот рассказ, хотя и перемежается, как обычно у Геродота, рядом экскурсов (о предшественниках Креза; о приходе Писистрата к власти в Афинах; о войне Спарты с Тегеей), тем не менее представляет собой единое, целостное повествование. Этого никак нельзя сказать о второй части истории Креза, где речь заходит о событиях после его пленения. Здесь никакой целостности уже не наблюдается; Крез появляется в нескольких разрозненных, разбросанных по тексту «Истории» пассажах (Herod. I. 86–91; I. 153–156; I. 207–211; III. 14; III. 34–36). Нас в рамках данной главы будут интересовать преимущественно эти пассажи. Но, прежде чем перейти к ним, необходимо — в целях наилучшего понимания контекста — вкратце остановиться и на самом «Крезовом логосе».
Как справедливо подмечено в историографии[559] и, кажется, почти никем не оспаривается[560], этот логос имеет дельфийское происхождение. Его источником послужила для Геродота какая-то из круга устных прозаических легенд, циркулировавших в Дельфах и содержавших рассказы о прорицаниях оракула Аполлона и их исполнении. Не случайно столь большое место в этой части геродотовского труда занимает изложение отношений Креза с Дельфами[561]. Однако необходимо учитывать, что дельфийскому жречеству в данном случае принадлежит лишь общая сюжетная схема, а «отец истории», восприняв ее, насытил рассказ о лидийском царе яркими и сочными деталями, равно как и оригинальными идеями.
Нельзя не заметить, что «Крезов логос» занимает в труде Геродота особое место. Он является самым первым из десятков входящих в «Историю» логосов и следует непосредственно за кратким введением (I. 1–5), в котором говорится о происхождении вековой вражды эллинов и варваров. Иными словами, именно «Крезовым логосом» открывалась основная часть произведения, и это, следует сказать, блистательное начало! Такое положение логоса не могло не обязывать. Он стал одним из самых важных в кон