Очерки об историописании в классической Греции — страница 48 из 101

Итак, геродотовский Крез в лидийском плену никак не может считаться воплощением мудреца, «вторым Солоном», несмотря на всё свое желание стать таковым. Если уж кто-то в истории и может претендовать на подобную роль, так это перс Артабан, один из самых симпатичных персонажей сочинения Геродота. Он неоднократно высказывает мысли, вполне аналогичные солоновским, дельфийским — о превратностях человеческой судьбы, непрочности счастья, необходимости умеренности во всем (Herod. VII. 10; VII. 16; VII. 18; VII. 46; VII. 49; VII. 51)[576]. Причем, в отличие от Креза и в параллель Солону, персидский вельможа всегда тщательно аргументирует свою точку зрения. Было подмечено даже[577], что один из метафорических образов, использованных Артабаном («Так, говорят, порывы ветров обрушиваются на море, самую полезную людям стихию, и не позволяют использовать его природные свойства, так что оно не может показать свою истинную сущность», Herod. VII. 16), напрямую соотносится с одним из фрагментов Солона («Ветром волнуется море, когда же ничто не волнует / Глади морской, тогда нет тише ее ничего», Sol. fr. 11 Diehl)[578].

Это удивительное, почти дословное совпадение, конечно же, никак не может быть случайным. Вряд ли кто-нибудь усомнится в том, что Геродот намеренно вложил аутентично солоновские слова в уста Артабану, чтобы подчеркнуть близость этих двух персонажей. Для этого он даже не побоялся пожертвовать исторической достоверностью. Ведь трудно представить себе, чтобы перс, представитель типично сухопутного народа, назвал вдруг море «самой полезной людям стихией», в то время как от грека слышать такое более чем естественно. В обоих случаях — и у Солона, и у Артабана — образ моря появляется не как самоцель, а в политическом контексте[579]. Артабану с помощью убедительнейших доводов почти удается отговорить Ксеркса от пагубного намерения пойти на Элладу. Но тут вмешиваются сверхъестественные силы (знаменитая сцена с призраком, Herod. VII. 12 sqq.), и перед ними бессилен уже и царский дядя. Это, пожалуй, единственный элемент ущербности геродотовского Артабана по сравнению с геродотовским Солоном (а ввести такую ущербность было необходимо, поскольку даже лучший из «варварских» мудрецов не мог быть поставлен на один уровень с мудрецом эллинским).

Подведем некоторые итоги. Геродот, получив в Дельфах обильную информацию для своего «Крезова логоса», не только художественно обработал эти данные, но и добавил к истории Креза продолжение (разумеется, тоже не выдумав его из головы, а опираясь на какую-то традицию). Правда, продолжение это, повествующее о деяниях бывшего лидийского царя в Персии, носит дисперсный, а не концентрированный характер. Тем не менее все эпизоды с Крезом-советчиком, хоть и далеко отстоят друг от друга, но с большим мастерством связаны единством образа персонажа. Однако сам этот образ претерпевает изменения по сравнению с «Крезовым логосом»: в нем в значительно большей, чем раньше, степени нагнетаются негативные и комические черты. Но заметить это можно, лишь читая рассмотренные эпизоды не изолированно, а в контексте всего труда, подмечая многочисленные ассоциативные связи, которыми, как невидимыми нитями, пронизаны различные части «Истории», соединены в единый (но не равнозначный) ряд фигуры Креза, Солона, Артабана… Всё это, конечно, результат тщательнейшей работы автора над своим произведением, высокого композиционного и повествовательного искусства, подчиняющего максимально разнородный материал единой цели[580]. Приемы, о которых идет речь, приходится «дешифровывать», при беглом прочтении в глаза они не бросаются, прячась за видимой простотой и непринужденностью рассказа: ars est celare artem.


Глава 7.Архаический историк Геродот: гендерный аспект

В последние годы автору этих строк довелось достаточно интенсивно заниматься различными аспектами творчества Геродота. Некоторые итоги исследований были нами подведены в вышедшей совсем недавно статье обобщающего характера[581]. В частности, был сделан вывод, что Геродот, хотя он и жил уже после завершения эпохи архаики, всё же в полной мере и во всех отношениях может быть охарактеризован как представитель (судя по всему, последний) архаической традиции историописания, зародившейся в Ионии во второй половине VI в. до н. э. Соответственно, его труд представляет собой резкий контраст труду Фукидида[582]. Последний, хотя и являлся младшим современником «отца истории» (наиболее вероятно, что два «служителя Клио» были даже знакомы лично), тем не менее писал исходя из совершенно иных принципов[583], открывал своей деятельностью новую историографическую традицию — классическую (в противовес ионийской ее можно еще назвать аттической, хотя подобного рода определения будут в известной мере условными: и Геродот не был ионийцем, хоть и писал на ионийском диалекте, и далеко не все из последователей Геродота являлись афинянами).

Как мы пытались показать, Геродот — историк архаического типа и по своим исследовательским методам, и по религиозным представлениям, и по историософским взглядам, и по политической теории. А теперь кажется не лишним рассмотреть проблему еще в одном ракурсе, которого мы ранее специально еще не касались, а именно — апробировать выдвинутый нами тезис также на гендерной проблематике. Какую специфику она имеет у Геродота и лежит ли эта специфика в русле архаических или классических форм мышления?

Первое, что бросается в глаза, — это опять же резчайший контраст с Фукидидом. Контраст этот проявляется даже в чисто количественном плане. Жозин Блок, относительно недавно посвятившая специальную статью образам женщин в труде Геродота[584], приводит соответствующие цифры. У «отца истории», по разным подсчетам, встречается 375 или 381 упоминание о женщинах. Что же касается сочинения Фукидида (а оно, напомним, по своему объему сопоставимо с геродотовским), то в нем, если исходить из минималистских оценок (упоминания конкретных женщин), таковых найдется 6, а если исходить из максималистских (то есть подсчитывать все места, где говорится в каком-либо контексте, скажем, просто о «женщинах и детях), то и тогда наберется всего лишь около 20. Большее различие просто трудно себе представить!

Разумеется, отчасти оно объясняется расхождением тематических интересов двух историков[585]. Фукидида увлекали только события военно-политической сферы, в которых, естественно, нелегко было найти какое-либо участие женщин. Для Геродота же вполне законными предметами исторического исследования еще являлись темы, связанные с этнографией, географией, культурой, менталитетом, религией и т. п. Однако подчеркнем: приведенные выше цифры настолько контрастны, что объяснение их с помощью отличий в тематике может быть именно только частичным.

К тому же к количественному фактору противопоставление отнюдь не сводится; еще более важна тематическая сторона. Джон Маринкола, один из крупнейших современных специалистов по античной исторической мысли, справедливо отмечает[586], что в «мире Геродота» женщины играют воистину огромную роль; они отнюдь не замкнуты в узких рамках частной, домашней жизни ойкоса, а, напротив, принимают активное участие в публичных делах. Правда, тут же Маринкола делает существенную оговорку, которая призвана значительно смягчить категоричность только что высказанного им тезиса. Он пишет, что женщины, входящие в число главных действующих лиц у Геродота, являются не гречанками, а представительницами «варварских» народов, и называет в данной связи имена Томириды, Нитокриды, Артемисии, Феретимы. Эллинские же женщины, по мнению исследователя, все-таки появляются в изложении «отца истории» только на вторых ролях.

Если бы это действительно было так, то удивляться не приходилось бы. Ведь, как прекрасно известно, греки классической эпохи имели устойчивое мнение, согласно которому в «варварских» обществах женщины несравненно более влиятельны, чем в их собственном полисном социуме; оборотной стороной этого представления было то, что «варваров»-мужчин часто изображали изнеженными, женственными[587] (преимущественно речь идет об азиатских «варварах»).

Однако на самом деле ситуация значительно сложнее. Мы попытаемся аргументированно оспорить правомерность заключения Дж. Маринколы, причем сознательно будем апеллировать в основном именно к тем персоналиям, которые фигурируют в его изложении.

Разумеется, в «Истории» Геродота более чем достаточно образов сильных, властных, энергичных (и жестоких) «варварских» женщин, в том числе женщин-правительниц. Таковы и царица массагетов Томирида, победительница великого Кира (Herod. I. 205 sqq.), и египетская царица Нитокрида (Herod. II. 100)[588]. Их даже как-то язык не поворачивается назвать представительницами «слабого пола». Примеры подобного же рода можно было бы приводить и дальше. Достаточно вспомнить хотя бы о мужественной героине одного из самых ярких геродотовских эпизодов (III. 119) — настолько яркого, что он произвел сильное впечатление на драматурга Софокла, и тот без какой-либо сюжетной обусловленности включил соответствующий мотив в свою «Антигону» (Soph. Ant. 908 sqq.)[589].

Речь идет о знатной персиянке, жене вельможи Интаферна (имя ее историк не называет). Когда Интаферн замыслил мятеж против Дария I, но был схвач