ажем[897] (поэтому таковым он и остался для всей последующей традиции).
В целом эпизоды с Филаидами в «Истории» выглядят куда более живо и выразительно, чем эпизоды с Алкмеонидами. Члены рода Филаидов изображены с большей детальностью, жизненностью и явно с большей симпатией[898]. Иными словами, родовая традиция Филаидов была для Геродота более значимой и повлияла на него в большей степени. Коль скоро уж определять Геродота как историка «алкмеонидского» или «филаидского» (разумеется, если подобная постановка вопроса вообще может считаться корректной), то верной будет вторая альтернатива. И не удивительно, если учитывать, например, дружбу Геродота с Софоклом[899], который отнюдь не относился к числу сторонников Перикла[900] (скорее уж к сторонникам Кимона)[901], или тот факт, что «отец истории» принял активное участие в основании Фурий в Южной Италии. Этот последний проект, хотя он обычно и ассоциируется с Периклом, на деле первоначально был выдвинут Фукидидом, сыном Мелесия, — лидером группировки Филаидов после Кимона и главным соперником Перикла в 440-е гг. до н. э.; сам же Перикл лишь перехватил и присвоил инициативу Фукидида[902].
Вместо заключенияПарадоксы «отца истории»: Геродот — исследователь архаической и классической Греции[903]
На протяжении последних лет автору этих строк доводилось достаточно углубленно заниматься различными аспектами творчества первого античного историка, чей труд сохранился полностью[904]. Данный текст призван иметь в известной мере обобщающий характер, подвести некоторые итоги (по крайней мере, предварительные) этой проделанной работы; на основании ранее полученных результатов, путем их синтеза, возможно, удастся прийти к каким-то новым выводам.
Наверное, имеет смысл сразу оговорить, что в этой заключительной главе (как и отражено в ее заголовке) планируется осветить историографическое место Геродота в связи с «греческими» частями его сочинения. Хотя, как известно, не меньшее место в «Истории» занимают восточные сюжеты, но их мы здесь касаться практически не будем, разве что в сравнительных целях или в тех случаях, когда они уж очень тесно, неразрывно сопряжены с судьбами Эллады. Преимущественное внимание будет уделено проблемам исследовательских методов Геродота, но в связи с этим окажется необходимым затронуть также и ряд вопросов его мировоззрения (историософии, религиозных взглядов, политической позиции). Предполагаем сделать особенный акцент на те черты сочинения «отца истории», которые могут выглядеть парадоксальными, непривычными в свете сегодняшних представлений о специфике историографии как формы научного знания.
Геродот — архаический историк или классический? Этот первый вопрос, который мы здесь ставим, может показаться странным: нужно поэтому пояснить, что имеется в виду. Разумеется, не формальная сторона дела. С точки зрения хронологии своей жизни и деятельности великий галикарнасец принадлежит всецело классической эпохе (родился около 484 г. до н. э., умер около 425 г. до н. э.). События эллинской истории, которые он описывает, относятся отчасти к периоду архаики (наиболее подробно освещен VI в. до н. э.), отчасти же — к началу периода классики (первые этапы Греко-персидских войн, до 479/478 г. до н. э.).
Речь идет не об этом, а совсем о другом. Многие особенности творчества Геродота становятся максимально ясными при сопоставлении его с творчеством Фукидида[905]. Последний отстоял во времени от своего предшественника лишь на одно поколение, причем два «первосвященника Клио» были лично знакомы друг с другом. Хронологически основная тематика фукидидовского труда датируется классической эпохой, однако автор совершает и весьма глубокомысленные экскурсы в периоды более ранние (особенно знаменита «Археология» в начале 1-й книги).
Одним словом, и по времени жизни, и по времени излагаемого исторического материала Геродот и Фукидид принципиально не отличаются друг от друга. И тем не менее никто не усомнится в том, что Фукидид — именно классический историк, а вот к Геродоту подобную характеристику применить значительно сложнее. Очень уж различен, в чем-то даже полярно противоположен дух двух произведений. А если употребленное здесь слово «дух» вызовет у кого-то скептицизм, поскольку не является строго-терминологичным, выразимся несколько иначе: параллельно читая Геродота и Фукидида, сталкиваешься с двумя чрезвычайно непохожими типами исторического сознания. Причем у Геродота, автора, безусловно, более «архаического», это историческое сознание, как ни парадоксально, оказывается более обостренным, с весьма интенсивным ощущением времени.
Эта последняя черта вообще характерна как раз для греков эпохи архаики. Удивляться данному феномену не приходится: ведь архаическая эпоха древнегреческой истории — воистину «век перемен»[906]. Многие реалии образа жизни изменялись так быстро и интенсивно, что это было видно буквально невооруженным глазом: существование каждого нового человеческого поколения в чем-то отличалось по сравнению с предыдущим, хотя в целом для традиционных обществ это не очень характерно. Резкий переход от статики первых веков I тыс. до н. э. к «взрывной» динамике периода архаики не могло, разумеется, не почувствоваться уже современниками.
Возникло достаточно четкое представление о не совпадающих друг с другом «времени богов» и «времени людей»[907], иными словами, о времени мифологическом, в котором действуют божества и легендарные герои, и времени историческом — арене событий, связанных с реальными людьми. Интересно, кстати, что в следующую, классическую эпоху обозначенная дихотомия, напротив, в известной мере стерлась, между мифом и историей перестали проводить столь же четкую грань.
Проиллюстрируем это наблюдение сравнением подхода к одному и тому же сюжету — критской талассократии Миноса — со стороны двух великих «служителей Клио». Геродот, рассказывая о морской гегемонии самосского тирана Поликрата в VI в. до н. э., замечает (III. 122): «Именно Поликрат, насколько мы знаем, первым из эллинов, если не считать Миноса, кносского царя, и тех, кто в прежнее время еще до него господствовал на море, задумал стать владыкой на море. Со времени героической эпохи по крайней мере до Поликрата никто не стремился покорить Ионию и острова». Необходимо отметить, что существующий русский перевод Г.А. Стратановского, который мы здесь цитируем, в данном месте несколько далек от словоупотребления оригинала. Дословно у Геродота сказано не «со времени героической эпохи», а «в так называемую человеческую эпоху (τής δε άνθρωπηίης λεγομένης γενεηç)». Иными словами, мы встречаем идею, согласно которой есть некая человеческая эпоха, а есть то, что было до нее и в силу этого обладает принципиально иным темпоральным качеством. Поликрат и Минос для Геродота существуют «в разных измерениях», это несопоставимые фигуры[908].
А вот у Фукидида этого уже нет. О том же критском царе он пишет (I. 4): «Как нам известно из предания, Минос первым из властителей построил флот и приобрел господство над большей частью нынешнего Эллинского моря». Никакой оговорки о том, что Минос не принадлежит к «человеческой эпохе», не сделано. Иными словами, для Фукидида он — персонаж того же порядка, что и Поликрат или какие-нибудь иные действовавшие в архаической и раннеклассической Элладе талассократы. Этот принцип применяется вторым великим греческим историком не только в названном конкретном случае, но и более широко, практически повсюду[909]. Так, в начале труда он сравнивает легендарную Троянскую войну с современной ему Пелопоннесской и приходит к выводу: последняя гораздо значительнее, ибо под Троей ахейцы не совершили чего-то особо достопамятного: целых десять лет осаждали один город!
Подобная «темпоральная индифферентность», как бы мы ее назвали, в чем-то подразумевает пониженное чувство историзма, хоть и довольно странно встретить такое у крупнейшего представителя античного историописания. В результате Фукидид, по определению видного представителя французской постмодернистской исторической мысли Поля Вена, «создал… свою гениальную, но совершенно ложную и беспомощную реконструкцию древнейшей истории Греции»[910].
Факт остается фактом: действительно, в архаическую эпоху историзм в мышлении эллинов присутствовал в большей степени (Геродот — едва ли не последний автор, которому этот историзм еще в полной мере свойствен), а впоследствии он несколько притупился. Возможно, сказанное и звучит «еретическим» парадоксом, но нечто подобное давно уже подметил Робин Коллингвуд[911], много размышлявший о том необычном обстоятельстве, что греки, с одной стороны, являются основателями исторической науки, а с другой — имели в своей теоретической мысли определенную антиисторическую тенденцию.
Эта загадка не давала покоя многим специалистам. В попытках ее разрешить одни отвергали выкладки Коллингвуда и солидарных с ним авторов, другие же, принимая его выводы, поэтому отказывали грекам в праве считаться «отцами истории»[912]. В действительности решение проблемы следует искать, как нам кажется, в несколько ином, диахронном ракурсе. Антиисторическая тенденция эллинской мысли сформировалась в основном в классическую эпоху. У Платона, Аристотеля можно встретить ее концептуальное обоснование через противопоставление бытия и становления: постигаемым и достойным постижения является лишь мир неизменных сущностей, мир общего, а история говорит о конкретном, причем постоянно изменяющемся, поэтому не столь интересном, не столь заслуживающем внимания. По известнейшему суждению Аристотеля (Poet. 1451b5), «поэзия философичнее и серьезнее истории, ибо поэзия больше говорит об общем, история — о единичном».