Очерки об историописании в классической Греции — страница 80 из 101

Историческая же наука возникла в Элладе несколько раньше, в эпоху архаическую — ближе к ее концу, когда основные интеллектуальные тенденции данного периода уже вполне проявились. Истоки греческого историописания лежат в VI в. до н. э., когда историзм являлся еще неотъемлемой частью мироощущения. Геродот органично принадлежит именно к этой традиции.

Впоследствии место историзма во многом заняла риторическая обработка сочинений по истории. В IV в. до н. э. это проявилось в полной мере — достаточно вспомнить Эфора или Феопомпа. К Фукидиду сказанное относится в меньшей степени, однако уже и он в совершенстве владел приемами риторики, будучи учеником оратора-софиста Антифонта[913]. Геродот в этом смысле является представителем еще «дориторического» этапа в развитии античной историографии[914]. В тексте его труда, бесспорно, также немало речей, но они еще достаточно незамысловаты, в них нет той отточенности и концентрированности, как в блистательных речах персонажей произведения Фукидида.

Правда, с софистами «отец истории», несомненно, общался. В частности, не подлежат сомнению его близкие отношения с крупнейшим представителем софистического движения Протагором[915]. Оба, как известно, участвовали в основании Фурий. Протагоровский релятивизм галикарнасцу отнюдь не чужд. Достаточно вспомнить хотя бы следующий пассаж (Herod. III. 38):

«Царь Дарий во время своего правления велел призвать эллинов, бывших при нем, и спросил за какую цену согласны они съесть своих покойных родителей. А те отвечали, что ни за что на свете не сделают этого. Тогда Дарий призвал индийцев, так называемых каллатиев, которые едят тела покойных родителей, и спросил их через толмача, за какую цену они согласятся сжечь на костре своих покойных родителей. А те громко вскричали и просили царя не кощунствовать. Таковы обычаи народов, и, мне кажется, прав Пиндар, когда говорит, что обычай — царь всего».

Однако, в отличие от Протагора, Геродот, что характерно, не переносит релятивистский подход к действительности на религиозную сферу. Абдерский софист в своем скандально известном трактате «О богах» высказывает тотальный скептицизм в отношении самого существования небожителей. Но нет ничего более чуждого мировоззрению благочестивейшего Геродота.

* * *

Геродота сочтет основоположником своей профессии любой современный историк. Однако методы работы великого галикарнасца весьма мало похожи на те приемы, которыми пользуются в наши дни ученые, подвизающиеся на историческом поприще. Говоря максимально кратко, деятельность историка ныне идет по двум (впрочем, нередко переплетающимся) направлениям: изучение источников и штудирование предшествующих исследований по своей теме. Во времена же Геродота труд «служителя Клио» выглядел принципиально иначе. Геродот, работая над своим произведением, почти не имел предшественников и вынужден был идти непроторенными путями. Традиция историописания в Элладе только-только начала складываться (в лице логографов), а составление хроник, анналов, на данные которых можно было бы опираться, в греческих полисах не привилось.

Геродоту было, конечно, трудно — как любому первопроходцу. Уже гораздо легче было античным историкам следующих за ним поколений. Они имели возможность черпать информацию друг у друга, ссылаться на сформировавшуюся письменную традицию, создавать такой могучий инструмент работы, как научный аппарат. Ссылками — уважительными или критическими — на произведения предшественников переполнены книги авторов, работавших в историческом жанре на протяжении эллинистической и римской эпох. А на кого было ссылаться Геродоту? До него не то чтобы совсем никто не писал о Греко-персидских войнах[916], но, во всяком случае, никто не делал это с такой степенью фундаментальности, подробности, детализации. Сам историк тоже не являлся непосредственным очевидцем описываемых им событий: в момент изгнания персов из Эллады он был еще ребенком.

В результате, собирая необходимые сведения, ему приходилось, объезжая города и страны, в буквальном смысле слова «снимать показания» со свидетелей происшедшего. Когда же речь шла о событиях более древних, для которых заведомо невозможно было найти свидетелей, Геродот опирался на богатейшую устную традицию. То тут, то там он внимательно слушал (и, несомненно, записывал) то, что предлагали ему местные жители, — рассказы о прошлом, легенды, предания, даже анекдоты и сказки… И сохранил всё это для нас — пусть не без некоторого сумбура[917].

Можно, конечно, сказать, что «отец истории» некритично относился к оказавшемуся в его распоряжении разнородному материалу, не был склонен отделять истину от досужих побасенок. Но вряд ли стоит порицать его за это. Ведь галикарнасец выработал специфическую, вполне сознательную позицию. Эта позиция отразилась в его известнейших словах, без учета которых просто невозможно понять Геродота: «Что до меня, то мой долг передавать все, что рассказывают, но, конечно, верить всему я не обязан. И этому правилу я буду следовать во всем моем историческом труде» (Herod. VII. 152).

Иногда высказывается мнение, согласно которому большим, чем обычно думают, был удельный вес письменных свидетельств среди источников галикарнасского историка[918]. Но трудно согласиться с тем, что это мнение верно. Да, бесспорно, сказать, что Геродот совсем не пользовался трудами более ранних авторов, — это значило бы впасть в явное преувеличение. Например, труд Гекатея Милетского он прекрасно знал. И вовсе не скрывал этого знания, ссылался на Гекатея, где требовалось[919]. Есть у него и другие ссылки на письменные тексты. Однако подсчитано: их в пять раз меньше, чем ссылок на лиц, информировавших автора изустно[920]. И уже сам этот факт, наверное, о чем-то говорит, отражает реальное происхождение полученных им данных. Вряд ли мы имеем право предположить, что Геродот сознательно старался преуменьшить свою опору на письменную традицию: зачем бы ему это было делать?

«Отец истории» наблюдал, задавал вопросы, побуждал очевидцев событий делиться с ним воспоминаниями, ну и, конечно, иногда консультировался с теми немногими папирусными свитками, которые попадали ему в руки. Подчеркнем: очень немногими, ибо многих ко времени его жизни попросту не было. Прошло лишь несколько десятилетий, как появилась историческая проза, и она, в сущности, делала первые робкие шаги.

У Геродота наиболее часты ссылки типа: «По словам лакедемонян…», «Афиняне говорят…», «Как считают коринфяне…» и т. п. Конкретные имена чаще всего вообще не называются. Тем труднее представить себе, что в основе таких сообщений лежит какой-то письменный источник, например, исторический труд. Потому что тогда, несомненно, были бы названы конкретные авторы, и Геродот не выражался бы столь туманно-абстрактно. Ведь не существует исторических сочинений, написанных и подписанных «афинянами» и «коринфянами». Во всех таких случаях речь явно идет о «коллективном мнении» народа того или иного эллинского (или неэллинского) государства, об устойчивой традиции.

* * *

Мир Геродота просто не мог не быть пропитан мифом, занимавшим исключительно важное, структурообразующее место в жизни античных эллинов. Для галикарнасца миф является «истинной историей», — разумеется, не потому, что миф корректно передает частные исторические события, а потому, что он показывает черты истинные во всеобщем смысле[921].

Текст, который, может быть, наиболее точно передает восприятие греками мифа, содержится у Плутарха, в трактате «Об Исиде и Осирисе»: «Подобно тому как ученые говорят, что радуга есть отражение солнца, представляющееся разноцветным из-за того, что взгляд обращается на облако, так в данном случае и миф является выражением некоторого смысла, направляющего разум на инобытие» (Plut. Мог. 358f). Справедливо признается, что это место имеет огромное значение для постижения мифологического мышления эллинов[922]. Поскольку формулировка здесь достаточно сложна, то, вероятно, имеет смысл привести разъясняющие комментарии современных ученых. Поль Вен: «Истина и миф соотносятся так же, как солнце и радуга, претворяющая свет в многоцветье». А. Ф. Лосев: «Миф и есть разноцветная радуга единого и нераздельного светового луча истины и разума». Иными словами, истина — ровный луч солнца, а миф — тот же луч, но как бы преломившийся «сквозь призму» и приобретший от этого самые разнообразные оттенки.

Приведем и еще одну относящуюся к делу цитату — из известного российского филолога-классика Ф. Ф. Зелинского: «Идея не заключается в мифе, как ядро в скорлупе; она живет в нем, как душа живет в теле. Одухотворенный идеей миф — особый психический организм, развивающийся по своим собственным законам; в возможности созидания таких организмов состоит преимущество философской поэзии перед отвлеченной философией»[923]. Конечно, Геродот не был ни «отвлеченным философом», ни философом-поэтом, но мыслителем его, несомненно, назвать и можно, и нужно. Итак, что же можно сказать о мифе у Геродота и — шире — о его религиозности? Религиозным воззрениям «отца истории» посвящен целый ряд серьезных монографий[924], а мы ограничимся констатацией следующего.

Геродот, в отличие от своих предшественников-логографов, не позволяет себе самостоятельных изобретений в области мифа и старается сохранить в неприкосновенности, во всяком случае, его «букву»