Бен Джонсон и другие
Законодатель (о Бене Джонсоне)
О жизни Бена Джонсона по-русски лучше всех рассказал замечательный переводчик и историк литературы И. А. Аксенов в своей книге «Елизаветинцы» (1938). По его мнению, личность Джонсона, даже на фоне той эпохи, столь богатой яркими персонажами, выделяется как «исключительно своеобразная». Характер и творчество поэта будто сотканы из парадоксов. Честно сказать, я и сам как читатель и как переводчик нередко испытывал противоречивые чувства, думая о Джонсоне, и мне никогда не удавалось вполне примирить их, свести к общему знаменателю.
Бен Джонсон. Гравюра с портрета Абрахама фон Бленберха, ок. 1617 г.
К вершинам литературного признания Джонсон, как и его современник и приятель Шекспир, поднялся исключительно благодаря собственным способностям и упорству. Его отчим был членом лондонской гильдии каменщиков и туда же смолоду определил своего пасынка. И все-таки Бенджамену повезло: он учился в Вестминстерской школе под руководством замечательного знатока античности Кэмдена и был в числе двух лучших учеников, освобождавшихся по уставу школы от платы за обучение. Однако отчим, едва дождавшись окончания курса, отправил Бена работать «по специальности». Некоторое время Джонсон, засунув поглубже в карман томик латинских стихов, укладывал кирпичи, но вскоре это ему прискучило, и он отправился на войну в Голландию, где до него уже воевали (если говорить только о поэтах) граф Сарри, Джордж Гаскойн и Филип Сидни. Рубакой Бен Джонсон оказался изрядным, даже чересчур: в перерыве между боями вызвал на поединок какого-то испанского офицера, сразил его на виду у обеих армий и снял с убитого вооружение и доспехи, подражая героям «Илиады». Таким же отчаянным он останется и в будущем: вспомним эпизод, когда за убийство на дуэли приятеля-актера он лишь чудом избежал виселицы.
Вернувшись в Англию, Джонсон попадает в труппу бродячих комедиантов; голос у него был громкий, темперамента хватало, а в искусстве декламировать стихи у него не было соперников. Так начался его роман с театром; покочевав с товарищами по стране, он вскоре вступил в лондонскую труппу «слуг Лорда-адмирала» и, как и Шекспир в соперничающей труппе «слуг Лорда-камергера», сделался актером-драматургом, – все более уходя от первой части этого сложного слова и сродняясь со второй. Его темперамент сказался и здесь: достаточно назвать знаменитую «войну театров» (или «война пьес») 1600–1601 годов, в которой Джонсон был главным действующим лицом. Эта скандальная война, которая велась в основном на подмостках «детских театров», упомянута в «Гамлете» как причина, заставившая пуститься в странствие не выдержавших конкуренции взрослых актеров. По-видимому, какое-то участие в этой затяжной войне принимал и Шекспир. В безымянном памфлете того времени «Возвращение с Парнаса» клоун труппы Лорда-камергера Уильям Кемп восклицает: «О, этот Бен Джонсон – зловредный парень! Он вывел на сцене, как Гораций заставляет поэтов глотать рвотное, но наш товарищ Шекспир прописал ему такое слабительное, что он потерял всякое доверие»[143].
В таверне. Гравюра начала XVII в.
Историки литературы спорят, что это было за слабительное, безуспешно ища его в опубликованных пьесах Шекспира. Я бы предположил, что речь могла идти о какой-нибудь шутке в «Гамлете», – произнесенной со сцены, но не вошедшей в суфлерский текст пьесы: не обязательно даже шутке самого Шекспира, это могла быть импровизация актера – или пантомима – скажем, после обмена репликами между Гамлетом и Розенкранцем: «И мальчишки одолевают? – Вот именно, мой принц. Даже Геркулеса с его ношей» («Гамлет», II, 2).
Здесь можно себе представить мимическую карикатуру на Джонсона, к тому времени уже, мягко говоря, утратившего свою юношескую стройность (Геркулес – Джонсон, ноша – живот).
Стихотворение Бена Джонсона «Мартышка на Парнасе» («On Poet-Ape») бичует поэта-воришку, тянущего в свои пьесы все, что плохо лежит. Кто был объектом этой сатиры? Эдвард Люси-Смит в своем комментарии пишет: «Старые издатели предполагали, что Шекспир, но это маловероятно, учитывая их отношения с Джонсоном»[144].Мысль все-таки очень наивная. Общеизвестно, что взаимоотношения великих художников редко бывают безоблачными и элемент соперничества, даже ревности, в них неизбежен. Стихи Джонсона «Памяти моего любимейшего автора, мистера Вильяма Шекспира и о том, что он нам оставил» отражают лишь одну сторону медали. Они рисуют нам идеальный образ поэта, изобилуя такими выражениями, как «нежный лебедь Эйвона», «звезда поэтов» и так далее, но некоторые из похвал Джонсона явно не вяжутся с тем, что он сам писал при иных обстоятельствах. Скажем, в стихах мы читаем:
Кто стих живой создать желает, тот
Пусть не жалея, проливает пот
(Как ты), вздувая в горне жар огня,
По наковальне муз вовсю гремя…
А в заметках, сделанных вне такого торжественного повода, никаким «пролитым потом» уже не пахнет, напротив:
Я вспоминаю, что актеры часто говорили, якобы к чести Шекспира, что, сочиняя, он никогда не вычеркивал ни строки из уже написанного. На что я отвечал: «Лучше бы он вычеркнул тысячу…»
Это не значит, конечно, что Джонсон плохо относился к Шекспиру; просто нельзя автоматически распространять его поздние оценки на живые (и наверняка не гладкие) отношения их молодости. Да и кто такой был Шекспир в 1590-х годах? Выскочка, который ни где не учился и, по словам самого Джонсона, «плохо знал латынь, и еще хуже – греческий». В то время как Джонсон тяжелым трудом и вот именно что по́том приобрел свои исключительные знания в классической литературе. И потому мог ли он, хотя бы отчасти, не сочувствовать пасквильным строкам несчастного Роберта Грина о Шекспире, обращенным к его ученым коллегам драматургам[145]:
Есть среди них выскочка – ворона, нарядившаяся в наши перья, та самая – с тигриным сердцем в шкуре актера, которая думает, что может греметь белым стихом не хуже, чем лучшие из вас, и будучи «малым на все руки», мнит, что он – единственный потрясатель сцены (Shake-scene) в этой стране. О, если бы я мог убедить вас занять ваши изысканные умы чем-нибудь более прибыльным, оставив этим мартышкам подражать вашему прошлому совершенству и впредь не одаривая их вашими восхитительными выдумками.
Джонсоновская эпиграмма «On Poet-Ape» кажется прямым откликом на этот отчаянный crie de coeur Грина, направленный против «этих мартышек» (those Apes), «выскочек», «ворон», «марионеток, говорящих нашими словами, скоморохов, наряженных в наши цвета». Как бы потом не изменилось отношение Джонсона к Шекспиру, с кем он должен был солидаризироваться в 1592 году: с «университетскими умами», такими как Грин, Пил, Марло и Нэш – или с невежественным провинциалом с большими претензиями? Ответ напрашивается сам собой.
Надо учесть еще и нрав Джонсона, его привычку рубить с плеча, азартно обличая чужие ошибки и высмеивая своих соперников. Скажем, весьма ценимого им Джона Донна он предлагал «повесить за нарушения стихотворного размера». Джонсон сам признавался, что готов «скорее потерять друга, чем возможность сострить на его счет».
Завсегдатай лондонских трактиров, любитель шумных споров и поэтических возлияний, когда он успевал работать? Когда успел столько написать, приобрести свою исключительную ученость? Скажем, публикуя трагедию «Падение Сеяна» (1603), Джонсон снабдил ее комментариями, по объему сравнимыми с докторской диссертацией; все реплики персонажей в ней строились на подлинных цитатах из древних авторов. Таким путем автор хотел отгородиться от подозрений в злободневных намеках: речь в трагедии шла о стареющем деспоте и его безнравственных фаворитах. «Сеян» продемонстрировал свету колоссальные познания Джонсона в римской литературе, но не защитил его от обвинения в государственной измене, поданной лордом Нортгемптоном в Тайную палату. На этот раз обошлось, как обошлось и два года спустя, когда за комедию «Эй, к востоку!» Джонсон попал в тюрьму вместе со своими соавторами Чапменом и Марстоном. В какой-то момент Джонсон подумывал о том, чтобы вовсе бросить «сцену-потаскуху»; это настроение отразилось, например, в его «Оде самому себе». Он почитал себя отнюдь не драмоделом, а Поэтом, и первым из английских драматургов издал собственное Собрание сочинений (Works, 1616), куда включил и пьесы, и стихи – оды, элегии и эпиграммы. Со временем его отношения с королевским двором наладились. Джонсона ценили как признанного авторитета в античной словесности и как автора превосходных «масок», которые так обожали король и королева. Иаков I сделал Джонсона поэтом-лауреатом и выплачивал ему ежегодную пенсию, Оксфордский университет присудил звание почетного доктора.
Дуэль. Гравюра XVI в.
Джонсон был неоклассиком. Это значит, что идеал поэзии он находил в прошлом. Его кумиром был Гораций. Он не считал зазорным подражать римлянам и грекам. Ведь и лучшие писатели древности – от Архилоха до Вергилия – подражали Гомеру и отнюдь этого не стыдились. Необходимо лишь, говорил Джонсон, «выбрать лучшего поэта и упорно следовать за ним до тех пор, пока копия не станет в один ряд с оригиналом». Впрочем, общение с тенями мертвых не мешало его природной общительности: стоя навытяжку перед древними, Джонсон сам требовал соответствующей субординации у молодежи: и действительно, в поздние годы вокруг него образовался кружок молодых поэтов, называвших себя «племенем Бена», среди которых самым талантливым был Роберт Геррик, автор знаменитой в истории английской поэзии книги стихов «Геспериды».
В Бене Джонсоне привлекает воля и трудолюбие, самозабвенная преданность литературе – ничем другим в жизни он не интересовался. Но его собственные сочинения у истинного любителя поэзии могут вызвать скорей разочарование, нежели восхищение. «Грубым педантом» назвал его Бернард Шоу и, увы, не без причины. Особенно проигрывает Джонсон в сравнении с Шекспиром. В нем нет ни шекспировской одухотворенности, ни сложности и глубины мотивировок, ни разнообразия характеров, – нет, главное, шекспировского великодушия в понимании других людей и их страстей. Мотивировки джонсоновских характеров и их поступков сводятся к элементарным страстям – жадности, ревности, мстительности. Как пишет американский критик Эдмунд Уилсон, «Джонсон просто расщепляет себя на части, а затем – и в этом он драматург – сталкивает их между собой. Но стоит нам сложить эти части вместе, и мы вновь получим автора, практически без остатка»[146]. Говоря о сюжетах Джонсона, критик отмечает их неуклюжесть и хаотичность: элементы фабулы смешаны механически, между ними не происходит никаких химических реакций. Пьесам Джонсона не хватает динамики и чувства пропорции: действие в них развертывается слишком медленно и при этом вхолостую: мы не видим на сцене развития характеров.
Но нигде так не проявляется удручающая джонсоновская тяжеловесность, «плоскостопие» стиля (пишет Уилсон), как в его стихах. Несмотря на декларируемое автором преклонение перед образцами античности, в его собственных строках нет ни элегантности Горация, ни изящной меланхолии Овидия. Разве что римские сатирики, Марциал и ювенал, могли бы в какой-то степени признать его своим учеником. Каламбуры Джонсона (здесь мы вынуждены согласиться с Драйденом) иногда ошеломляюще глупы. Его непристойности, в отличие от таковых у Шекспира, не дают психологической разрядки, но лишь оставляют ощущение чего-то грязного и липкого.
Анализируя личность Джонсона, как она вырисовывается из мемуаров и его собственных произведений, Эдмунд Уилсон приходит к заключению, что писатель принадлежал к тому психологическому типу, который описан Фрейдом и классифицирован им как «анально-эротический тип» – название, которое может сбить с толку непосвященного, но все основные признаки которого идеально совпадают с характером Джонсона. К числу их относятся: страсть к порядку, доходящая до педантизма; бережливость, нередко превращающаяся в скупость; высокомерие и агрессивность; упрямство; нетерпимость к чужим успехам. Уилсон оговаривается, что он не специалист в психоанализе, что он может даже сомневаться в постулируемой Фрейдом связи между работой пищеварительного тракта и свойствами личности, но в данном случае Фрейд явно подметил комплекс человеческих свойств, тесно связанных между собой и образующих весьма узнаваемый тип, к которому, несомненно, принадлежал и Бен Джонсон.
Мнение Уилсона, при всей парадоксальности, не назовешь беспочвенным. Трудно не заметить, что страсть к накопительству, характерная для описанного им типа личности, проявляется и в стихах Джонсона, которые берут не лирическим прорывом, а накоплением фактов и деталей. Что лучшее, может быть, стихотворение Джонсона – памяти умершего сына – связано с утратой. Что тема любви, предполагающая сердечную щедрость и самоотдачу, совершенно не дается Джонсону: максимум, на что он здесь способен, это восхищаться внешними атрибутами красоты – блеском очей, «лилеями» и «лебяжьим пухом» женской плоти:
Ты лилею видал на лугу,
что сорвать не успели?
Ты видал ли равнину в снегу
Сразу после метели?
Ты вкушал ли нектарный настой
Из ячейки пчелиной?
Трогал соболя мех дорогой
Или пух лебединый?
Это все воплотила она –
Так бела и мягка, так сладка и нежна.
В своих стихах Джонсон демонстрирует абсолютную невоспламеняемость сердца – при повышенной возбудимости печенки и селезенки (или что там отвечает за гнев, ревность и прочие не любовные страсти?). Так что, когда в своем «Проклятии Вулкану» – отклике на пожар, уничтоживший всю его библиотеку и рукописи (опять стихи об утрате!) Джонсон пишет: мол, за что ты ополчился на меня, бог Огня, ведь я ничем не заслужил твоего гнева: не умышлял на твою жизнь, не написал ни строчки твоей распутной бабе, – то он, в сущности, прав: Венера для него оставалась прежде всего «распутной бабой» и, по большому счету, для богини любви он не написал ни одной настоящей строчки.
Каждый человек в конце концов достигает того, чего хочет. Джонсон стремился быть законодателем литературных вкусов, и он им стал. Другое дело, что его суд бывал произволен и деспотичен, – когда он, например, с презрением отзывался о Монтене или уличал Шекспира в «нелепых промахах», а в доказательство приводил то место в его трагедии, где Цезарь в ответ на обвинение в несправедливости отвечает: «Цезарь никогда не бывает несправедлив без справедливого на то основания». Эту реплику Джонсон называет «смехотворной»; но смехотворна здесь скорее глухота Джонсона, а реплика Цезаря уместна и психологически убедительна.
Бен Джонсон верил в логику и усидчивость. Свои стихи он обычно набрасывал в прозе, а потом «переводил на рифмы» – метод, которым впоследствии не брезговал и Пушкин. Беда лишь в том, что многие его стихи явственно «пахнут лампой» (Джонсон просиживал ночи за столом, и недаром противники выводили его на сцене под именем Лампато), что крепких, афористических строк у него рассыпано множество, но трудно сыскать хотя бы одно стихотворение, которое можно было бы признать шедевром. Не считать же таковыми его повторяемые во всех антологиях гладкие и пустые мадригалы вроде: “O pledge me only with your eyes…” («О, кинь мне свой приветный взор…») или сатиры против распутства и обжорства в латинском переперченном стиле.
Среди немногих исключений – стихи Джонсона на смерть его сына Бенджамена, умершего в 1603 году во время вспышки чумы, скосившей около 30 тысяч лондонцев. В переводе с древнееврейского Вениамин (Бенджамен) означает «сын правой руки». Так, по Библии, Иаков переименовал своего младшего сына, которого Рахиль первоначально нарекла Бенони – «сыном печали». В стихах Джонсона нет ни надрыва, ни аффектации – только глубокая скорбь, горстка скупо и точно отобранных слов:
Прощай, сынок! немилосердный Рок
Мне будто руку правую отсёк.
Тебя мне Бог лишь нá семь лет ссудил;
Я должен был платить – и заплатил.
По-видимому, Уилсон прав, говоря о том, что Джонсон разделил себя на части в своих персонажах. Драма его жизни значительней любой из его пьес – именно потому, что главный характер в ней «нерасщепленный» – и взывает к более высокому таланту, чем тот, что был отпущен Большому Бену. «Упорным, напряженным постоянством» добившийся, наконец, признания, всю жизнь ревниво следивший за успехами своих соперников в искусстве, Джонсон заставляет вспомнить о пушкинском Сальери. Мрачным упрямством и пафосом собирания он напоминает Барона в «Скупом рыцаре». Среди самых известных стихотворений Джонсона то, в котором он вдруг видит себя со стороны – седого, с «гороподобным животом», неспособного более ни понравиться себе самому, ни увлечь воображение женщины. И это неожиданно впечатляет. При столкновении скупца и его утраты неизменно высекается искра поэзии.
Бен Джонсон(1572–1637)
Песочные часы
Взгляни на этот тонкий прах,
Струящийся в часах
Стеклянных;
Поверишь ли, что это был
Тот, кто любил
Свет глаз желанных?
Он в них сгорел, как мотылек,
И прахом в эту колбу лег,
Испепеленный;
Но обрести покой не смог
И самый прах влюбленный.
Первенцу моему, Бенджамену
Прощай, сынок! немилосердный Рок
Мне будто руку правую отсёк.
Тебя мне Бог лишь нá семь лет ссудил;
Я должен был платить – и заплатил.
Душа моя болит. О, почему
Болит, а не завидует тому,
Кто избежал земной судьбы отцов –
Зла, скорби, старости, в конце концов?
Спи, кровь моя, до Божьих петухов;
Ты лучшим был из всех моих стихов.
Я сам свои надежды погубил:
Грех так любить, как я тебя любил.
Пузан
Отменный у Пузана аппетит:
Весь день он ест, всю ночь потом блудит.
Так, в буйстве непрестанном чревных соков,
Он сделался притоном всех пороков.
Грехи стоят в нем на очереди:
Обжорство вышло, Похоть – заходи!
Мартышка на парнасе
Мартышка, что залезла на Парнас,
Мужлан, что возомнил себя Орфеем, –
Так ловко он обкрадывает нас,
Что мы его же, наглеца, жалеем.
Сперва он пьесы старые латал,
Старался, чтобы было шито-крыто;
Но, подкопив на сцене капитал,
Чужим умом живет уже открыто.
А где улики? Никаких улик;
Все вместе перемешено, как в каше.
Да он и сам забудет через миг,
Что стибрил. Было ваше – стало наше.
Глупец! как будто бы нужны очки
Увидеть, где – руно, а где – клочки.
Ода к самому себе
Безделью потакая,
Лежишь ты день-деньской
И празднуешь лентяя;
Поверь, что жизнь такая
С безвольем и тоской,
Как ржавчина, пожрут талант и разум твой.
Иль вправду Иппокрены
Источник иссушен?
И звонкие Камены
Затихли, удрученны,
Узрев, что Геликон
Отрядами сорок болтливых осквернен?
Проснись, развей досаду,
Подумай о другом, –
Что с бранью нету сладу,
А честный муж награду
Найдет в себе самом,
Не надобен ему рукоплесканий гром.
Пусть мелкота речная
На всякий вздор клюет,
Стихов не понимая;
Им, простакам, любая
Наживка подойдет.
Бедняги! их кумир – дешевый виршеплет.
Возьми же в руки лиру
И по струнам ударь,
Взлети к небес эфиру
И новый пламень миру,
Как сын Яфета встарь,
Добудь, своей судьбы и славы государь!
И если к правде глухи
В наш подлый век, забудь
О сцене-потаскухе –
И пой в свободном духе,
Свободный выбрав путь, –
Чтоб никакой осел не мог тебя лягнуть.
Джордж Чапмен(1559?–1634)
О первых тридцати трех годах жизни Чапмена известно не больше, чем о «темных годах» Шекспира. Неизвестно, учился ли он в университете: скорее всего, нет; но при том в знании античности соперничать с ним мог только Джонсон. Начиная с 1594 года Чапмен публикует ряд стихотворных книг: «Тень ночи», «Овидианский пир чувств», цикл сонетов «Венок мой моей возлюбленной Философии», «Геро и Леандр» (завершение поэмы, первые две песни которой написал Кристофер Марло), перевод первых семи книг «Илиады». Его рифмованная версия Гомера, исполненная истинно ренессансного духа, через двести лет вдохновила восторженный сонет Китса, а Кольридж назвал ее поэмой столь же оригинальной, как «Королева фей» Спенсера. В последующие годы Чапмен перевел всего Гомера, включая «Одиссею» и гимны. Как драматург, он начал в 1595 году с комедии, которую хвалили Джонсон и Шекспир, вместе с Джонсоном и Марстоном подвергся тюрьме за злободневные намеки на шотландцев в пьесе «Эй, к востоку!»; но для своих трагедий, изображающих подлые придворные нравы, благоразумно избрал недавние события при французском дворе. «Бюсси д’Амбуа» и «Месть за Бюсси д’Амбуа» впервые вводят в литературу героя, известного современному читателю по романам Дюма-отца. Как переводчик Гомера Чапмен пользовался покровительством принца Генри, а потом графа Сомерсета, но под конец жизни запутался в долгах и умер, измученный нуждой и кредиторами.
Джордж Чапмен. Гравюра Уильяма Хоула, 1616 г.
Бюсси Д’амбуа
Вселенной правит Случай, а не Разум,
Все здесь навыворот – успех и честь:
Богатство безобразит: лишь нужда
Творит и лепит образ человека.
Вельможи высятся, подобно кедрам,
Подвержены свирепству вечных бурь,
Как неискусный скульптор, взгромоздив
Колосса страшного с разверстой пастью,
С огромными руками и ногами,
Гордится этим – так волдырь сановный,
Раздутый спесью, властью и богатством,
Своей брезгливой миной, важной позой
И грубым тоном тщится показать,
Что в нем одном – вся слава королевства;
Когда на самом деле он подобен
Кумиру, состоящему всецело
Из извести, щебенки и свинца.
Жизнь человека – факел на ветру,
Непрочный сон и призрачное благо.
Как мореходы, доблестно пройдя
На крепких кораблях, обитых медью,
Средь бездн морских дорогами Нептуна
И опоясав целый шар земной,
По возвращеньи к берегам родным
Дают сигнальный выстрел, призывая
На помощь лоцмана, чтоб ввел их в гавань, –
Хоть это только бедный рыболов
Прибрежных вод, – так мы, избороздив
Моря Фортуны и стремясь домой
Под флагами удачи на раздутых
Кичливых парусах богатств и славы,
Должны на помощь Добродетель звать,
Чтоб, не разбившись, к берегу пристать.
(Ложится)
Входит М е с ь е с двумя пажами.
Месье
У государства множество нулей,
И лишь один монарх – та единица,
Что придает им цену. Взгляд его
юпитеровой молнии подобен
А голос грому. Он – как океан,
Непостижимый в глубине своей,
Неисследимый для умов и взоров.
От трона я теперь на волосок;
И если этот волос оборвется
Нечаянно, мне должно про запас
Иметь людей, решительных и верных.
Вот уголок зеленый, где найду
Я Д’Амбуа: он рыцарь и храбрец,
Но мир не оценил его достоинств;
За это он возненавидел свет
И скрылся в тень. Однако же он молод,
Честолюбив и многого достигнет,
Коль щедростью стремленья в нем разжечь.
Сейчас он мир бранит и в грош не ценит,
Но деньги и успех его изменят.
(Приближается к Д’Амбуа)
Месье
Да это Д’Амбуа!
Бюсси Д’амбуа
Он самый, сэр.
Месье
Уткнулся в землю, как мертвец? Воспрянь
И к солнцу обратись!
Бюсси Д’амбуа
Я не пылинка,
Чтобы резвиться в солнечных лучах,
Как делают вельможи.
Месье
Вздор! Вельможи
Распространяют сами эти толки
О солнце и пылинках, чтобы прочих
Заставить вечно прозябать в тени.
Так, говорят, обжора сицилийский
Нос облегчал в изысканное блюдо,
Чтоб съесть все самому. Взгляни при свете
На пир, тебе предложенный Фортуной –
И мрак возненавидишь хуже смерти.
Не верю, что клинок твой согласится
Ржаветь в покое. Если б Фемистокл
Так схоронился в тень, его Афины
И сам он – были бы добычей персов.
Когда бы в Риме доблестный Камилл
Чуть что, в кусты бросался отсидеться,
Он не стяжал бы четырех триумфов.
И если бы Эпаминонд Фиванский,
В безвестности растратив сорок лет,
Так жил и дальше, – он бы не избавил
Свою страну и самого себя
От гибели; но он собрался с духом,
Свершил все, что обязан был свершить,
И славой возблистал, как блещет сталь
От долгой, верной службы. Как огонь
Не только кажет нам себя, но светит,
Так наши подвиги не только славу
Приносят нам самим, но подвигают
Других на благородные деянья
И мужества пример нам подают.
Бюсси Д’амбуа
Каков же будет ваш совет?
Месье
Оставить
Бурливые ручьи и процветать
Вблизи истока.
Бюсси Д’амбуа
Как! Над бочажком,
Где черти водятся? И что там делать?
У потаскух учиться строить глазки?
Хвастливым видом трусость прикрывать?
Быть верным на словах, а между тем
Соображать, куда переметнуться?
Привычной лестью щекотать вельмож
И ублажать высокородных дам
Пустою болтовней, что облегчает
Пищеваренье? Жизнь свою растратить
На сплетни и интриги, от которых
Глаза пустеют, как сердца у шлюх?
Не сотворить на медный грошик блага
Без задней мысли? Рваться вверх, плюя
На заповеди? Возглашать устами:
«Я верую», а в сердце извращать
Любую веру? Проповеди слушать,
Дабы из описания пороков
Набраться опыта? – Таков уклад
Придворной жизни. Этому учиться?
Томас Мидлтон(1580–1627)
Сын преуспевающего лондонского каменщика (почти как Джонсон), Мидлтон получил образование в Оксфорде и с 1602 года начал работать как драматург для труппы Хенслоу. Его комедии «Безумный мир, господа!», «Игра в шахматы», «Чистая дева Чипсайда» и другие, изображающие «безумную» лондонскую жизнь, прекрасно написаны и пользовались большим успехом. Из трагедий наиболее известна пьеса «Оборотень», которую убедительно хвалил Т. С. Элиот в одной из статей 1920-х годов. С тех пор ее ставили несколько раз в Англии и в Америке.
Томас Мидлтон. Гравюра неизвестного художника, 1657 г.
Входит Де Флорес.
Де Флорес (в сторону)
Душа пирует. То, что я свершил,
Не тяготит, но кажется дешевой
Ценой при мысли о вознагражденье.
Беатриса
Де Флорес!
Де Флорес
Госпожа?
Беатриса
Ваш вид вселяет
Надежду.
Де Флорес
Все совпало: время, случай,
Желанье ваше и моя услуга.
Беатриса
Так, значит…
Де Флорес
Пиракуо не существует больше.
Беатриса
Мне радостью глаза заволокло.
Рождаясь, счастье плачет, как ребенок.
Де Флорес
На память есть подарок вам.
Беатриса
Подарок?
Де Флорес
Хотя нельзя сказать, что добровольный.
Пришлось колечко вместе с пальцем снять.
(Показывает ей палец Алонсо.)
Беатриса
Спаси нас небо! Что вы натворили?
Де Флорес
Убить, по-вашему, не так ужасно?
Я струны сердца перерезал в нем.
Руке голодного, залезшей в блюдо,
Досталось, что досталось.
Беатриса
Этот дар
Отец меня послать ему заставил.
Де Флорес
А я заставил отослать обратно.
Ведь мертвым безделушки ни к чему.
Он так с ним неохотно расставался,
Как будто с плотью золото срослось.
Беатриса
Как с мертвого оленя – леснику,
Так, сударь, вам – пожива с мертвечины.
Прошу, скорей заройте этот палец.
А камень… камень пригодится вам,
Он стоит около трехсот дукатов.
Де Флорес
Хотя на них нельзя купить ларца,
Чтоб спрятать совесть от червей грызущих,
Возьму. Ведь ныне и большие люди
Дарами не гнушаются, – чего же
Стесняться мне?
Беатриса
О том и речи нет!
Но вы ошиблись: это вам дано
Не как вознагражденье.
Де Флорес
Я надеюсь.
А то с презреньем бы отверг подачку.
Беатриса
Вы чем-то, кажется, оскорблены?
Де Флорес
Возможно ли, что преданность моя
Терпела бы от вас еще обиду?
Я оскорблен? То было б чересчур
Для сослужившего вам эту службу
И не успевшего еще остыть.
Беатриса
Мне горько, если я дала вам повод.
Де Флорес
Вот именно, что дали. Горько, да.
Мне тоже горько.
Беатриса
Это поправимо.
Вот здесь три тыщи золотых дукатов.
Заслуги вашей я не принижаю.
Де Флорес
Что – деньги? Вы смеетесь надо мной!
Беатриса
Но, сударь…
Де Флорес
Или я из тех подонков,
Что режут ради денег? Выкупать
Кровь – золотом? За то, что сделал я,
Нет слишком дорогого воздаянья.
Беатриса
Не понимаю вас.
Де Флорес За эту цену
Я нанял бы отпетого убийцу
И сладил дело, не марая рук
И совести своей не беспокоя.
Беатриса (в сторону)
Я – в лабиринте. Чем его насытить?
(Де Флоресу)
Я вдвое заплачу.
Де Флорес
Таким путем
Вы лишь удвоите мои терзанья.
Беатриса (в сторону)
Бессмыслица какая! Где же выход?
Чего он хочет?
(Де Флоресу)
Умоляю, сударь!
Вам нужно скрыться – чем быстрей, тем лучше.
Быть может, вы стесняетесь назвать
Мне сумму, – так бумага не краснеет.
Лишь напишите – я отправлю вслед.
Бегите же.
Де Флорес
Тогда и вы – со мною.
Беатриса
Я?
Де Флорес
А иначе я не тронусь с места.
Беатриса
Что это значит?
Де Флорес
Разве вы не так же
Замешаны? Теперь мы заодно.
Поймите же! Побег мой неизбежно
Под подозрение поставит вас.
И тут не отвертеться.
Беатриса (в сторону)
Это верно.
Де Флорес
Отныне мы так связаны судьбой,
Что врозь не быть нам!
(Пытается ее поцеловать.)
Беатриса
Как вы смели, сударь?
Де Флорес
Зачем меня дичатся эти губы?
Не так – совсем не так!
Беатриса (в сторону)
Он обезумел.
Де Флорес
Целуй смелее!
Беатриса (в сторону)
Я боюсь его!
Де Флорес
Так долго мне упрашивать невмочь.
Беатриса
Де Флорес, берегитесь! Вы забылись.
Нас выдаст это.
Де Флорес
Нет, скорее вас –
Вас упрекнуть в забывчивости можно.
Беатриса (в сторону)
Он дерзок, и виновна в этом я.
Де Флорес
Припомните, я вам помог в беде.
А ныне сам я – в горе. Справедливость
И состраданье требуют, чтоб вы
Мне помогли, поймите!
Беатриса
Не решаюсь!
Де Флорес
Решитесь!
Беатриса
Нет! Прошу вас – говорите!
Сотрите новыми словами след
От прежних слов – чтоб звука не осталось!
О! В следующий раз я не позволю
Так оскорблять себя.
Де Флорес
О, нет, мадам,
За прошлый раз еще не рассчитались.
Недаром я так жаждал порученья,
Как влаги – пересохшая земля.
Я на коленях вымолил его,
И что ж – напрасно? Золото отверг я
Не потому, что мне оно не нужно, –
Еще как нужно! Но всему свой срок.
Я ставлю наслажденье выше денег.
И если б я заране не решил,
Что ваша девственность – вне подозрений,
Я б деньги взял, хотя и с неохотой,
Как тот, что большей платы ожидал.
Беатриса
Возможно ли, чтоб ты был так жесток,
Таил в себе столь гнусное коварство?
Там жизнь отнять, а тут – похитить честь?
Какая низость!
Де Флорес
Бросьте! Вы забылись!
В крови по локоть – говорить о чести?
Беатриса
Вот пасть греха! Уж лучше б я себя
Пожизненною мукою связала
С Пиракуо, чем это услыхать!
Припомните, какое расстоянье
Меж мной и вами – и держитесь в рамках!
Де Флорес
Вглядитесь в книгу совести своей.
Она не лжива, и она вам скажет,
Что мы равны. Не надо родословной!
Происхожденье не разделит нас,
Мы происходим от своих поступков.
И, значит, преимущество свое
Вы потеряли вместе с чистотою.
Поймите же, мадам, что вы теперь –
Одно со мной.
Беатриса
С тобою, негодяй?
Де Флорес
О да, моя прекрасная убийца!
Сказать еще? Ты, девственная телом,
В душе распутница. Пришел второй –
Твой Альсемеро, и любовь былая
Забыта невзначай блудливым сердцем.
Но я клянусь – всей глубиною ада! –
Что если я не наслажусь тобой,
Он никогда тобой не насладится.
Мне нечего терять – я жизнь свою
Не ставлю в грош.
Беатриса
Сеньор!..
Де Флорес
Я должен ныне
Покончить с этою чумой любовной.
Я истомлен. Огонь ее очей,
Как уголь, жжет!
Беатриса
О, выслушайте, сударь!
Де Флорес
Пускай с любовью жизнь мне возвратит,
А нет – со мной разделит смерть и стыд!
Беатриса
Послушайте меня… (Становится на колени.)
Я вам отдам
И драгоценности свои, и деньги –
Все, чем владею. Лишь позвольте мне
Неопозоренной взойти на ложе,
И я – богачка.
Де Флорес
Замолчи и знай:
Не выкупить сокровищами Индий
Мою добычу. Если ты способна
Слезами отвернуть судьбу от цели
Назначенной, тогда поплачь.
Беатриса
Вот – мщенье.
Так преступленье тянет преступленье.
Что это за проклятье надо мной? –
Вёдь я же не покрыта чешуей!
Де Флорес
Свой стыд ты спрячешь на моей груди.
(Поднимает ее.)
Молчанье – вот условие блаженства.
И только лишь в покорности – покой.
Что, голубок, трепещешь и томишься?
Еще полюбишь то, чего боишься.
Уходит.