Очерки по истории английской поэзии. Поэты эпохи Возрождения. — страница 26 из 27

– Прошу вас, постарайтесь хоть что-нибудь вспомнить, – упрямо настаивал я.

– Да говорю же я вам, что ничего не помню, странный вы человек…

В. Набоков

В набоковских комментариях к «Евгению Онегину» можно прочесть: «Пушкин никогда не знал и, возможно, даже ничего не слышал об Эндрю Марвелле (1621–1678), который во многом ему сродни». Чем Марвелл сродни Пушкину, догадаться трудно, – помимо того, что оба они были первоклассными поэтами; может быть, именно это Набоков и имел в виду? Чем Марвелл симпатичен Набокову, мне кажется, я понимаю: независимостью и оригинальностью, расхождением с расхожим представлением о поэте, контрастом между яркостью стихов и тем сумраком, который окутывает истинную жизнь и судьбу этого человека.

Великие поэты Возрождения предстают нам, как правило, людьми красочными и цельными. Стихи Томаса Уайетта, Филипа Сидни, Уолтера Рэли – как бы продолжение их других блестящих достоинств; этих людей сопровождали легенды, их осеняла еще прижизненная слава. Марвелл являет собой писателя нового типа – партикулярного человека, отнюдь не героического – тихого, даже осторожного по своему складу, человека не внешнего огня, а, так сказать, «внутреннего сгорания».

Марвелл жил в бурную эпоху революции и гражданских смут, когда вся страна разделилась на два лагеря и многих его современников (в том числе поэтов) ожидала трагическая судьба – тюрьма, изгнание, смерть на поле боя. Но ему везло: он занимал то умеренно роялистскую позицию, то сдержанно республиканскую, после казни короля несколько лет жил в провинции, уча языкам дочь ушедшего в отставку кромвелевского генерала; потом вернулся в Лондон, был принят (по рекомендации Мильтона) на должность секретаря по иностранным делам; после реставрации, как член парламента от своего родного города Гулля и автор злободневных памфлетов, находился в оппозиции к правительству Карла II, который, тем не менее, сохранял к нему расположение.

Стихи Марвелла, кроме нескольких, написанных на случай (например предисловия ко второму изданию «Потерянного рая» Мильтона), при жизни почти не публиковались. Причудливое стечение обстоятельств способствовало сохранению их для потомства. Марвелл умер, не оставив завещания. После его смерти нашлись двое друзей, которые, чтобы получить назад свои деньги, положенные в банк на имя Марвелла, вошли в сговор с его домоправительницей Мэри Палмер и показали на суде, что она была тайной женой Марвелла. Для укрепления своих позиций эта последняя собрала стихи, найденные в бумагах покойного, и опубликовала их под названием «Разные стихи» со своим предисловием, подписанным «Мэри Марвелл». Именно в этом издании и были впервые напечатаны «Глаза и слезы», «Определение любви», «К стыдливой возлюбленной» и другие шедевры Марвелла.

В принципе, неизвестные стихотворения Марвелла могут найтись даже в России. Дело в том, что в 1663–1664 годах Эндрю Марвелл состоял секретарем при посольстве графа Карлайла в Москве и целый год прожил на Английском подворье в Зарядье. В английских архивах никаких материалов, относящихся непосредственно к этому периоду жизни Марвелла, кажется, не сохранилось. Вот если бы нашлись в Москве какие-нибудь перехваченные письма или украденные бумаги со стихами мистера Марвелла на русскую тему! Поискать бы тщательнее в архиве Посольского приказа…

Поэзия Марвелла долго хранилась в запасниках английской литературы. При жизни он был более известен как автор политических и морально-религиозных эссе, нежели как стихотворец. Двести пятьдесят лет он занимал скромное место в ряду второстепенных поэтов, пока в начале XX века не был переоткрыт Гербертом Грирсоном, издавшим комментированное издание Марвелла почти одновременно с подготовленным им же фундаментальным двухтомником Донна. Эстафету ученого приняла критика. Т. С. Элиот пишет статью «Эндрю Марвелл» (1921), и начинается новая эпоха в восприятии поэта. Справедливость, так сказать, восторжествовала.

С легкой руки Элиота Марвелл был записан в ряд «метафизических поэтов», последователей Джона Донна. Это верно лишь отчасти. Стиль Марвелла очень трудно пришпилить булавкой к одному какому-то направлению, будь то пасторальная поэзия или метафизическая, религиозная или куртуазная. Он свободно берет отовсюду. Скажем, в «Жалобе нимфы на смерть ее олененка» находим реминисценции из Скелтона (поэма на смерть воробышка Фила), в «Галерее» – отзвуки Сидни (Песня пятая «Астрофела и Стеллы»), в «Определении любви» – мотивы валедикций Донна. Но не остроумие и не парадоксальные образы – самое характерное в поэзии Марвелла, он зачастую вовсе обходится без них, – а какая-то новая этика, основанная на свободном равновесии «закона» и «благодати», чувствительного сердца и пылкого, рискованного воображения. В «Несчастном влюбленном» он рисует тип влюбленного, «запрограммированного» на несчастье, обреченного на тоску и сиротство с рождения. Перед читателем возникает грандиозная картина бури, кораблекрушения, и на этом фоне – злосчастной матери, дающей жизнь своему ребенку в самый миг своей гибели. Волны продолжают бушевать и молнии вспыхивать, навеки впечатываясь в память новорожденного, брошенного на пустынном берегу. Далее – еще чудней, еще фантастичней – огромные морские птицы бакланы подбирают младенца, «худого, бледного птенца», – «Чтоб в черном теле, как баклана, / Взрастить исчадье урагана».

Его кормили пищей грез,

И чахнул он скорей, чем рос;

Пока одни его питали,

Другие грудь его терзали

Свирепым клювом. Истомлен,

Он жил, не зная, жив ли он,

Переходя тысячекратно

От жизни к смерти и обратно.

Вот так был взращен и воспитан этот юный «гладиатор любви», навеки обреченный сражаться с беспощадной Фортуной, безропотно и отважно снося все удары. Ибо он воюет и «мужествует» не для себя, а для будущих поколений, которым он должен оставить – как символ доблести и верности – свою легенду, свой герб, изображающий алого рыцаря на черном поле. Алый рыцарь – это, конечно, cor ardens (пылающее сердце), черное поле – обступившие его злые силы судьбы…

Читатель обратит внимание на яркую визуальность этих и многих других стихов Марвелла: они словно взяты из аллегорических сборников «эмблем», весьма популярных в XVII веке во всей Европе. Оттуда, безусловно, происходят и черные бакланы, и утес, в который вцепляется израненный воин, и носящийся по бурному морю челн, и прочий символический реквизит стихотворения. Но все сплавлено в одну новую, незабываемую картину.

«Несчастный влюбленный» Марвелла – «исчадье урагана», воспитанный в черном теле подкидыш, – изначально лишен детства. От этого он ожесточен, но от этого он еще сильнее стремится к неведомому для него раю любви. Тема детства как утраченного рая (манифестируемая также как тема сада) – еще одна черта родства между Набоковым и Марвеллом.


Мэри Фэрфакс, герцогиня Букингемская. Миниатюра Самуила Купера, ок. 1657 г.


В 1650 году Марвелл поступил на службу к лорду Фэрфаксу в качестве учителя его дочери Мэри и провел два года в великолепном имении лорда в Йоркшире. Там были созданы самые счастливые его стихи, в том числе философско-описательная поэма «Апплтон-Хаус» – классическое произведение «садового» жанра. В эти же годы, по-видимому, написаны стихотворения «юная любовь» и «Портрет малютки Т. С. на фоне цветов». В первом из них любование девочкой в возрасте набоковской «нимфетки» удерживается автором в легких, подвижных рамках игры и шутки: «Без оглядки мы шалим, / Словно нянька и дитя». Однако мотив memento mori присутствует здесь точно так же, как и во «взрослом» стихотворении Марвелла «К стыдливой возлюбленной», – и так же воодушевляет поэта на переход к лирической патетике. Марвелл отделяет любовь души от любви тела, отождествляя эту последнюю с грехом («Для греха ты зелена, / Но созрела для любви»); но нешуточный пафос страсти осеняет и это заведомо целомудренное стихотворение:

Дабы избежать вреда

От интриг и мятежей,

В колыбели иногда

Коронуют королей.

Так, друг друга увенчав,

Будем царствовать вдвоем,

А ревнующих держав

Притязанья отметем!

В «Портрете малютки Т. К. на фоне цветов» – фактически та же тема «младенческой женственности» (и та же фигура с косой на заднем плане), но температура стиха еще больше повышается; здесь уже нет попытки свести все на шутку, наоборот, в прелестном ребенке поэт со страхом и трепетом провидит будущую царицу любви, – но не кроткую Венеру, влекомую упряжкой голубков, а грозную завоевательницу, чьи прекрасные глаза прокатятся неумолимой колесницей по сердцам покоренных ею рабов.

Позволь мне сразу покориться

Твоим пленительным очам,

Пока сверкающие спицы

Сих триумфальных колесниц,

Давя склоняющихся ниц,

Не прокатились по сердцам

Рабов казнимых…

Как я боюсь лучей неотразимых!

Этот грандиозный образ напоминает не только о рельефах и фресках фараонов, но и об индийских празднествах в честь богини Кали, когда сотни фанатиков ложатся под колеса торжествующей богини. Ужас и восторг, умиротворение и затаенная тревога – застывают в зыбком равновесии стихотворения.


Оливер Кромвель. Миниатюра Самуила Купера, 1656 г.


Амбивалентные чувства восхищения и ужаса вызывают и фигуры главных протагонистов «Горацианской оды на возвращение Кромвеля из Ирландии»: генерала Кромвеля, подобного пылающему «трезубцу молнии», обрушивающей дворцы и храмы (сравните с образом Петра в «Полтаве»: «Он весь как Божия гроза!»), – и короля Карла I, «венценосного актера», «украсившего» собой трагический эшафот. Марвелл, как и Пушкин, никому не дает окончательной моральной оценки, но сочувствует и победителю, и побежденному. Он смотрит на историю как на некоторый грандиозный свиток, разворачивающийся перед глазами смертного, нечто изначально заряженное величием, как Природа или Космос. Кромвель, главнокомандующий республиканской (революционной) армией, изображается как охотничий сокол Парламента, который, убив назначенную дичь, садится на ветку и ждет следующего приказа сокольника. Отсюда, может быть, происходят строки Йейтса, изображающие смуту его времени:

Все шире – круг за кругом – ходит сокол,

Не слыша, как его сокольник кличет.

(У. Б. Йейтс, «Второе пришествие»)

Марвелл, безусловно, один из драгоценнейших поэтов английского языка. Порою он действительно напоминает Пушкина – классической «постановкой» своих поэтических сцен, смелой точностью эпитетов, чеканностью формулировок. Любовь, которая «у Невозможности на ложе Отчаяньем порождена», или «плачущие глаза и зрячие слезы», или строки про воображение поэта, которое создает и уничтожает миры, обращая их в «зеленую мысль в зеленой тени» (стихотворение «Сад»), – эти и другие открытия Марвелла незабываемы.


Известный мемуарист XVII века Джон Обри в своих «Кратких жизнеописаниях» пишет о Марвелле:

Он был среднего роста, довольно плотного телосложения, имел пунцовые щеки, карие глаза, темно-каштановые волосы. В разговоре обычно бывал сдержан и немногословен и, хотя любил вино, но на людях не позволял себе выпить лишнего; говорил, что никогда бы не стал разыгрывать весельчака в компании людей, которым он не мог бы смело доверить свою жизнь. Друзей у него было немного. ‹…›

Он держал у себя дома изрядный запас вина и часто пил в одиночку, чтобы возбудить воображение и воодушевить свою музу…

Впрочем, надо учесть, что книга Обри в значительной части представляет собой сборник расхожих анекдотов и случайных сплетен. Происхождение их во все времена примерно одно и то же. Например: люди видят подозрительно краснощекого человека, который в обществе воздерживается от вина. Вывод: значит, хлещет дома, в одиночку. Как в анекдотах о Пушкине: сядет за стол, велит подать красного вина, выпьет два стакана – и пошел стишки строчить.

Эндрю Марвелл(1621–1678)

Сын священника, Марвелл родился в городе Гулле, получил степень магистра в Кембридже. В годы Гражданской войны занимал гибкую позицию, несколько лет служил секретарем по иностранным делам в правительстве Кромвеля (куда был принят по рекомендации Джона Мильтона). Провел год в России в составе английского посольства (1663–1664). Был избран в Парламент – пост, который он сохранил и после Реформации; писал политические памфлеты и сатиры. Основной корпус его стихов издан посмертно; в нем Марвелл предстает сильным и оригинальным поэтом, стоящим на перекрестке традиций и школ – пасторальной традиции, идущей от Сидни, метафизической поэтики Донна и классицизма.


Эндрю Марвелл. Неизвестный художник, ок. 1655–1660 гг.


К стыдливой возлюбленной

Сударыня, будь вечны наши жизни,

Кто бы стыдливость предал укоризне?

Не торопясь, вперед на много лет

Продумали бы мы любви сюжет.

Вы б жили где-нибудь в долине Ганга

Со свитой подобающего ранга,

А я бы в бесконечном далеке

Мечтал о вас на Хамберском песке,

Начав задолго до Потопа вздохи.

И вы могли бы целые эпохи

То поощрять, то отвергать меня –

Как вам угодно будет – вплоть до дня

Всеобщего крещенья иудеев!

Любовь свою, как семечко, посеяв,

Я терпеливо был бы ждать готов

Ростка, ствола, цветенья и плодов.

Столетие ушло б на воспеванье

Очей; еще одно – на созерцанье

Чела; сто лет – на общий силуэт;

На груди – каждую! – по двести лет;

И вечность, коль простите святотатца,

Чтобы душою вашей любоваться.

Сударыня, вот краткий пересказ

Любви, достойной и меня и вас.

Но за моей спиной, я слышу, мчится

Крылатая мгновений колесница;

А перед нами – мрак небытия,

Пустынные, печальные края.

Поверьте, красота не возродится,

И стих мой стихнет в каменной гробнице;

И девственность, столь дорогая вам,

Достанется бесчувственным червям.

Там сделается ваша плоть землею,

Как и желанье, что владеет мною.

В могиле не опасен суд молвы,

Но там не обнимаются, увы!

Поэтому, пока на коже нежной

Горит румянец юности мятежной

И жажда счастья, тлея, как пожар,

Из пор сочится, как горячий пар,

Да насладимся радостями всеми:

Как хищники, проглотим наше время

Одним куском! уж лучше так, чем ждать,

Как будет гнить оно и протухать.

Всю силу, юность, пыл неудержимый

Сплетем в один клубок нерасторжимый

И продеремся, в ярости борьбы,

Через железные врата судьбы.

И пусть мы солнце в небе не стреножим –

Зато пустить его галопом сможем!

Несчастный влюбленный

Счастливцы – те, кому Эрот

Беспечное блаженство шлет,

Они для встреч своих укромных

Приюта ищут в рощах темных.

Но их восторги – краткий след

Скользнувших по небу комет

Иль мимолетная зарница,

Что в высях не запечатлится.

А мой герой – средь бурных волн,

Бросающих по морю челн,

Еще не живши – до рожденья –

Впервые потерпел крушенье.

Его родительницу вал

Швырнул о гребень острых скал:

Как Цезарь, он осиротился

В тот миг, когда на свет явился.

Тогда, внимая гулу гроз,

От моря взял он горечь слез,

От ветра – воздыханья шумны,

Порывы дики и безумны;

Так сызмальства привык он зреть

Над головою молний плеть

И слушать гром, с высот гремящий,

Вселенской гибелью грозящий.

Еще над морем бушевал

Стихий зловещий карнавал,

Когда бакланов черных стая,

Над гиблым местом пролетая,

Призрела жалкого мальца –

Худого бледного птенца,

Чтоб в черном теле, как баклана,

Взрастить исчадье урагана.

Его кормили пищей грез,

И чахнул он скорей, чем рос;

Пока одни его питали,

Другие грудь его терзали

Свирепым клювом. Истомлен,

Он жил, не зная, жив ли он,

Переходя тысячекратно

От жизни к смерти и обратно.

И ныне волею небес,

Охочих до кровавых пьес,

Он призван, гладиатор юный,

На беспощадный бой с Фортуной.

Пусть сыплет стрелами Эрот

И прыщут молнии с высот –

Один, средь сонма злобных фурий,

Он, как Аякс, враждует с бурей.

Взгляните! яростен и наг,

Как он сражается, смельчак!

Одной рукою отбиваясь,

Другою – яростно вцепляясь

В утес, как мужествует он!

В крови, изранен, опален…

Такое блюдо всем по нраву –

Ведь ценят красную приправу.

Вот – герб любви; им отличен

Лишь тот, кто свыше обречен

Под злыми звездами родиться,

С судьбой враждебной насмерть биться

И, уходя, оставить нам,

Как музыку и фимиам,

Свой стяг, в сраженьях обветшалый:

На черном поле рыцарь алый.

Определение любви

Моя любовь ни с чем не схожа,

Так странно в мир пришла она, –

У Невозможности на ложе

Отчаяньем порождена!

Да, лишь Отчаянье открыло

Мне эту даль и эту высь,

Куда Надежде жидкокрылой

И в дерзких снах не занестись.

И я бы пролетел над бездной

И досягнуть бы цели мог,

Когда б не вбил свой клин железный

Меж нами самовластный Рок.

За любящими с подозреньем

Ревнивый взор его следит:

Зане тиранству посрамленьем

Их единение грозит.

И вот он нас томит в разлуке,

Как полюса, разводит врозь;

Пусть целый мир любви и муки

Пронизывает наша ось, –

Нам не сойтись, пока стихии

Твердь наземь не обрушат вдруг

И полусферы мировые

Не сплющатся в единый круг.

Ясны наклонных линий цели,

Им каждый угол – место встреч,

Но истинные параллели

На перекресток не завлечь.

Любовь, что нас и в разлученье

Назло фортуне единит, –

Души с душою совпаденье

И расхождение планид.

Галерея

Мне в душу, Хлоя, загляни,

Ее убранство оцени;

Ты убедишься: ряд за рядом

По залам всем и анфиладам

Висят шпалеры и холсты –

Десятки лиц, и в каждом ты!

Вот все, что я в душе лелею;

Всмотрись же в эту галерею.

Здесь на картине предо мной

Ты в образе тиранки злой,

Изобретающей мученья

Для смертных – ради развлеченья.

О, дрожь берет при виде их –

Орудий пыточных твоих,

Среди которых всех жесточе

Уста румяны, темны очи.

А слева, на другой стене,

Ты видишься Авророй мне –

Прелестной, полуобнаженной,

С улыбкой розовой и сонной.

Купаются в росе цветы,

Несется щебет с высоты,

И голуби в рассветной лени

Воркуют у твоих коленей.

А там ты ведьмой над огнем

В вертепе мрачном и глухом

Возлюбленного труп терзаешь

И по кишкам его гадаешь:

Доколе красоте твоей

Морочить и казнить людей?

И сведав то (помыслить страшно!),

Бросаешь воронью их брашно.

А здесь, на этой стороне,

Ты в перламутровом челне

Венерою пенорожденной

Плывешь по зыби полуденной;

И Альционы над водой

Взлетают мирною чредой;

Чуть веет ветерок, лаская,

И амброй дышит даль морская.

И тысячи других картин,

Которых зритель – я один,

Мучительнейших и блаженных,

Вокруг меня висят на стенах;

Тобою в окруженье взят,

Я стал как многолюдный град;

И в королевской галерее

Собранья не найти полнее.

Но среди всех картин одну

Я отличить не премину –

Такой я зрел тебя впервые:

Цветы насыпав полевые

В подол, пастушкой у реки

Сидишь и вьешь себе венки

С невинной нежностью во взорах,

Фиалок разбирая ворох.

Моему благородному другу мистеру Ричарду Лавлейсу на книгу его стихов

С тех давних пор, как с музой вы сдружились,

Век выродился, нравы изменились.

На каждом – духа общего печать:

Заразы времени не избежать!

Когда-то не было пути иного

К признанию, чем искреннее слово.

Был тот хвалим, кто не жалел похвал,

Кто не венчался лавром, а венчал.

Честь оказать считалось делом чести.

Но простодушье кануло без вести.

Увы, теперь другие времена,

В умах кипит гражданская война,

Признанье, славу добывают с бою,

Возвышен тот, кто всех сравнял с землею,

И каждый свежий цвет, и каждый плод

Завистливая гусеница жрет.

Я вижу этой саранчи скопленье,

Идущей на поэта в наступленье, –

Пиявок, слухоловок и слепней,

Бумажных крыс, ночных нетопырей,

Злых цензоров, впивающихся в книгу,

Как бы ища преступную интригу

В любой строке, – язвительных судей,

Что всякой консистории лютей.

Всю желчь свою и злобу языкасту

Они обрушат на твою «Лукасту».

Забьет тревогу бдительный зоил:

Мол, ты свободу слова извратил.

Другой, глядишь, потребует ареста

Для книги, а певца – вернуть на место,

Зане со шпагой пел он красоту

И подписал петицию не ту.

Но лишь прекрасный пол о том узнает,

Что Лавлейсу опасность угрожает –

Их Лавлейсу, кумиру и певцу,

Таланту лучшему и храбрецу,

Сжимавшему так яро меч железный,

Так нежно – ручку женщины прелестной, –

Они в атаку бросятся без лат

И своего поэта защитят.

А самая прекрасная меж ними,

Решив, что сам я – заодно с другими,

В меня вонзила взгляд острей клинка

(Ей ведомо, как эта боль сладка!).

«Нет! – я вскричал, – напрасно не казни ты:

Я насмерть встану для его защиты!»

Но тот, кто взыскан славою, стоит

Превыше всех обид и всех защит.

Ему – мужей достойных одобренье

И милых нимф любовь и поклоненье.

Глаза и слезы

Сколь мудро это устроенье,

Что для рыданья и для зренья

Одной и той же парой глаз

Природа наградила нас.

Кумирам ложным взоры верят;

Лишь слезы, падая, измерят,

Как по отвесу и шнуру,

Превознесенное в миру.

Две капли, что печаль сначала

На зыбких чашах глаз качала,

Дабы отвесить их сполна, –

Вот радостей моих цена.

Весь мир, вся жизнь с ее красами –

Все растворяется слезами;

И плавится любой алмаз

В горячем тигле наших глаз.

Блуждая взорами по саду,

Везде ища себе усладу,

Из всех цветов, из всех красот

Что извлеку? – лишь слезный мед!

Так солнце мир огнем сжигает,

На элементы разлагает,

Чтоб, квинтэссенцию найдя,

Излить ее – струей дождя.

Блажен рыдающий в печали,

Ему видны другие дали;

Росою скорбный взор омыв,

Да станет мудр и прозорлив.

Не так ли древле Магдалина

Спасителя и господина

Пленила влажной цепью сей

Своих пролившихся очей?

Прекрасней парусов раздутых,

Когда домой ветра влекут их,

И персей дев, и пышных роз –

Глаза, набухшие от слез.

Желаний жар и пламя блуда –

Все побеждает их остуда;

И даже громовержца гнев

В сих волнах гаснет, зашипев.

И ладан, чтимый небесами,

Припомни! – сотворен слезами.

В ночи на звезды оглянись:

Горит заплаканная высь!

Одни людские очи годны

Для требы этой благородной:

Способна всяка тварь взирать,

Но только человек – рыдать.

Прихлынь же вновь, потоп могучий,

Пролейтесь, ливневые тучи,

Преобразите сушь в моря,

Двойные шлюзы отворя!

В бурлящем омуте глубоком

Смешайтесь вновь, поток с истоком,

Чтоб все слилось в один хаос

Глаз плачущих и зрячих слез!

Юная любовь

Ангел мой, иди сюда,

Дай тебя поцеловать:

В наши разные года

Нас не станут ревновать.

Хорошо к летам твоим

Старость пристегнуть шутя;

Без оглядки мы шалим,

Словно нянька и дитя.

Так резва и так юна,

Радость у тебя в крови;

Для греха ты зелена,

Но созрела для любви.

Разве только лишь быка

Просит в жертву Купидон?

С радостью наверняка

И ягненка примет он.

Ты увянешь, может быть,

Не отпраздновав расцвет;

Но умеющим любить

Не страшны угрозы лет.

Чем бы ни дразнило нас

Время – добрым или злым,

Предвосхитим добрый час

Или злой – опередим.

Дабы избежать вреда

От интриг и мятежей,

В колыбели иногда

Коронуют королей.

Так, друг друга увенчав,

Будем царствовать вдвоем,

А ревнующих держав

Притязанья отметем!

Сад

Как людям суемудрым любо

Венками лавра, пальмы, дуба,

Гордясь, венчать себе главу,

На эту скудную листву,

На эти жалкие тенёты

Сменяв тенистые щедроты

Всех рощ и всех земных садов –

В гирляндах листьев и плодов!

Здесь я обрел покой желанный,

С любезной простотой слиянный;

Увы! Я их найти не мог

На поприще земных тревог.

Мир человеческий – пустыня,

Лишь здесь и жизнь и благостыня,

Где над безлюдьем ты царишь,

Священнодейственная тишь!

Ни белизна, ни багряница

С зеленым цветом не сравнится.

Влюбленные кору дерев

Терзают именами дев.

Глупцы! Пред этой красотою

Возможно ль обольщаться тою?

Или под сенью этих крон

Древесных не твердить имен?

Здесь нам спасенье от напасти,

Прибежище от лютой страсти;

Под шелест этих опахал

Пыл и в бессмертных утихал:

Так Дафна перед Аполлоном

Взметнулась деревцем зеленым,

И Пана остудил тростник,

Едва Сирингу он настиг.

В каких купаюсь я соблазнах!

В глазах рябит от яблок красных,

И виноград сладчайший сам

Льнет гроздами к моим устам,

Лимоны, груши с веток рвутся

И сами в руки отдаются;

Брожу среди чудес и – ах! –

Валюсь, запутавшись в цветах.

А между тем воображенье

Мне шлет иное наслажденье:

Воображенье – океан,

Где каждой вещи образ дан;

Оно творит в своей стихии

Пространства и моря другие;

Но радость пятится назад

К зеленым снам в зеленый сад.

Здесь, возле струй, в тени журчащих,

Под сенью крон плодоносящих,

Душа, отринув плен земной,

Взмывает птахою лесной:

На ветку сев, щебечет нежно,

Иль чистит перышки прилежно,

Или, готовая в отлет,

Крылами радужными бьет.

Вот так когда-то в кущах рая,

Удела лучшего не чая,

Бродил по травам и цветам

Счастливый человек Адам.

Но одному вкушать блаженство –

Чрезмерно это совершенство,

Нет, не для смертных рай двойной –

Рай совокупно с тишиной.

Чьим промыслом от злака к злаку

Скользят лучи по Зодиаку

Цветов? Кто этот садовод,

Часам душистым давший ход?

Какое время уловили

Шмели на циферблате лилий?

Цветами только измерять

Таких мгновений благодать!

Разговор между душой и телом

Душа:

О, кто бы мне помог освободиться

Из этой душной, сумрачной Темницы?

Мучительны, железно-тяжелы

Костей наручники и кандалы.

Здесь, плотских Глаз томима слепотою,

Ушей грохочущею глухотою,

Душа, повешенная на цепях

Артерий, Вен и Жил, живет впотьмах, –

Пытаема в застенке этом жутком

Коварным Сердцем, немощным Рассудком.

Тело:

О, кто бы подсобил мне сбросить гнет

Души-Тиранки, что во мне живет?

В рост устремясь, она меня пронзает,

Как будто на кол заживо сажает, –

Так что мне Высь немалых стоит мук;

Ее огонь сжигает, как недуг.

Она ко мне как будто злобу копит:

Вдохнула жизнь – и смерть скорей торопит.

Недостижим ни отдых, ни покой

Для Тела, одержимого Душой.

Душа:

Каким меня Заклятьем приковали

Терпеть чужие Беды и Печали?

Бесплотную, боль плоти ощущать,

Все жалобы телесные вмещать?

Зачем мне участь суждена такая:

Страдать, Тюремщика оберегая?

Сносить не только хворь, и бред, и жар,

Но исцеленье – это ль не кошмар?

Почти до Порта самого добраться –

И на мели Здоровья оказаться!

Тело:

Зато страшнее хворости любой

Болезни, порожденные Тобой;

Меня то Спазм Надежды раздирает,

То Лихорадка Страха сотрясает;

Чума Любви мне внутренности жжет,

И Язва скрытой Ненависти жрет;

Пьянит Безумье Радости вначале,

А через час – Безумие Печали;

Познанье Скорби пролагает путь,

И Память не дает мне отдохнуть.

Не ты ль, Душа, так обтесала Тело,

Чтобы оно для всех Грехов созрело?

Так Зодчий поступает со стволом,

Который Древом был в Лесу Густом.

Маргарита Кэвендиш,Герцогиня Ньюкасльская (1623–1674)

Дочь сэра Томаса Лукаса. Отец и трое ее братьев погибли, сражаясь на стороне короля. Маргарита была назначена фрейлиной королевы Генриетты-Марии, с которой последовала в изгнание в Париж. Там она вышла замуж за Уильяма Кэвендиша, герцога Нью-Касльского. Начала публиковать стихи и прозу в середине 1650-х годов – сперва в Париже, а после Реставрации – в Лондоне. Стяжала славу чрезвычайно эксцентричной дамы. Среди ее многочисленных работ: «Заметки по экспериментальной философии» (то есть по физике), множество пьес и трогательное жизнеописание покойного мужа.


Маргарита Кэвендиш, герцогиня Ньюкасльская. Миниатюрный портрет XVII в.


Эпитафия любовной теме

Любовь, как ты замучена стихами!

Была ты садом с райскими плодами.

Но с той поры так много рифмачей

Снимало урожай с твоих ветвей,

Что здесь и сливу не найти простую…

Все, все вокруг обобрано вчистую!

Александр Поп(1688–1744)

Сын лондонского купца, Поп получил, в основном, домашнее образование. Ни преследовавшие его с детства недуги, ни сомнительное для тех времен католическое вероисповедание не помешали Попу сделаться профессиональным литератором, самым авторитетным поэтом

своей эпохи. Его «Опыт о критике» (1711) – манифест английского классицизма. Шедевром ироикомического жанра является поэма «Похищение локона» (1712, 1714), соединившая галантный стиль рококо с сатирой и тонким психологизмом. Попа называли Горацием своего времени. Центральное его произведение – «Опыт о человеке» (1733–1734), в котором человек изображается как соединение противоположных начал, «перешеек» между двумя мирами. По мнению автора, ему не остается ничего лучшего, чем следовать правилу «золотой середины».


Александр Поп. Гравюра Джорджа Вертью, ок. 1715 г.


Познай себя (Из поэмы «Опыт о человеке»)

Познай себя, Бог чересчур далек; Ты сам есть заданный тебе урок. Ты – перешеек, а не материк: Отчасти мудр, сравнительно велик. Противоречья вечного пример, Для скептика ты – слишком маловер, Для стоика – хребтом и волей слаб; И сам не знаешь, царь ты или раб. Что в тебе выше, дух иль плоть, скажи, Живой для смерти, мыслящий для лжи? Чем больше напрягаешь разум ты, Тем дальше от заветной правоты. О путающий сердце с головой, Вредитель вечный – и спаситель свой; Клубок страстей, игралище сует; Владыка мира, жертва мелких бед; Творения ошибка и судья – Венец, каприз и тайна бытия!

Ричард Джейго(1715–1781)

Родился в семье священника и всю жизнь, за исключением лет учения, прожил в своем родном графстве Уорвикшир. Будучи студентом в Оксфордском университете, подружился с Уильямом Шенстоуном, повлиявшим на него не только как поэт, но и как энтузиаст ландшафтного художества. С 1754 года Джейго исправлял должность викария в Сниттерфильде, возделывая и украшая свой сад и территорию церкви. Главное его поэтическое произведение – поэма в четырех книга о битве при Эдж-Хилле (в южной части Уорвикшира) во время гражданской войны 1642 года.


Ричард Джейго. Миниатюрный портрет XVIII в.


Подражание монологу Гамлета

Печатать или нет – вот в чем вопрос;

Что благородней – запереть в сундук

Ростки и россыпи своих фантазий

Иль, набело листки переписав,

Отдать печатнику? Издать, издаться –

И знать, что этим обрываешь цепь

Бессонниц, колебаний и терзаний

Честолюбивых… Как такой развязки

Не жаждать? Напечатать – и стоять,

Сверкая корешком, бок о бок с Пóпом!

Иль, может, покрываться паутиной

Средь стихоплетов нудных? –

Вот в чем трудность!

Какой судьбе ты будешь обречен,

Когда в безгласный томик обратишься?

Вот в чем загвоздка. Вот что заставляет

Поэта колебаться столько лет.

Иначе кто бы вынес прозябанье

В глухой безвестности, мечты о славе,

Зуд авторства – и, более всего,

Друзей своих обидные успехи,

Когда так просто сводит все концы

Станок печатный? Кто бы плелся с ношей,

Под бременем ума изнемогая,

Когда б не страх пред высотой Парнасской –

Страной, откуда мало кто вернулся

С венком лавровым, – воли не смущал,

Внушая нам, что лучше жить безвестно,

Чем сделаться посмешищем для всех.

Так критики нас обращают в трусов,

И так румянец свеженьких поэм

Хиреет в груде ветхих манускриптов,

И стихотворцы, полные огня,

Высоких замыслов и вдохновенья,

Робея пред издательским порогом,

Теряют имя авторов…

Алфавит творения Кристофера Смарта