Очерки по истории английской поэзии. Поэты эпохи Возрождения. — страница 8 из 27

На первый взгляд, шестнадцатый, «ренессансный» век английской поэзии представляет собой единый период. Если делить его на части, это естественно сделать по царствованиям: период Генриха, период Елизаветы… Но если посмотреть более внимательно, мы увидим, что швы проходят не совсем так, что английский Ренессанс двигался к своим высшим достижениям несколькими последовательными усилиями, и они далеко не всегда совпадают с началом нового царствования. Несомненно, Уайетт и Сарри в 1530–1540-х годах много сделали для обновления поэзии, но после их смерти наступил спад, и даже появление в начале елизаветинского царствования Гаскойна, их достойного приемника, не изменило ощущения паузы, затишья перед вторым актом. Второй и значительно более стремительный период начался с приходом на литературную сцену Сидни и Спенсера в 1580-х годах, а они уже проложили путь Шекспиру и Донну.

Всегда оставалось не совсем ясным, почему держалась пауза, почему (и в какой момент) последовал упомянутый рывок. Английские историки литературы долгое время как бы затушевывали главную причину, каковой являлось огромное вдохновляющее влияние группы замечательных французских поэтов, известных под названием «Плеяды», – в первую очередь, Ронсара и Дю Бюлле. Совершенная ими поэтическая революция во французской поэзии самым непосредственным образом сказалась на их соседях англичанах, установив новые стандарты и изменив привычное ви́дение мира. В частности, разительно обострилась зоркость поэта, его чувство природы, телесности мира: поэзия Уайетта и Гаскойна, при всем их таланте, в какой-то степени основывалась на стереотипах, непосредственное зрение было сужено и затуманено.

Признанным главой «Плеяды» был Пьер Ронсар (1524–1585). Молодой дворянин, не отличавшийся с юности крепким здоровьем, он чуть было не избрал сан священника, что в перспективе давало недурные доходы и обеспеченную жизнь, но увлекся античностью, литературой, стихами и вскоре нашел друзей и единомышленников, стремившихся к той же цели – обновлению и возвеличиванию французской поэзии. Двадцативосьмилетие между изданием «Од» Ронсара (1550) и его последней книги лирики «Сонеты к Елене» (1578) было одним из самых плодотворных периодов в истории французской литературы. Достижения этого периода дали мощный толчок не только французской, но английской литературе. По словам Эмриса Джонса, основная разница между ранней и поздней фазами тюдоровской поэзии состояло в том, что Уайетт и Сарри писали до «Плеяды», а поздние елизаветинцы, включая Шекспира, – после[15].

Жоашен дю Белле(1522?–1560)

Жоашен Дю Белле родился в дворянской семье, рано осиротел, в детстве и юности не получил серьезного образования. Лишь в возрасте 23 лет он поступил в университет Пуатье, где познакомился с идеями и творчеством гуманистов. В 1547 году он встретился и подружился с Пьером Ронсаром; от этой встречи отсчитывают начало французской ренессансной поэзии и творчества поэтического кружка Плеяда. Манифест этого течения «Защита и прославление французского языка», отредактированный Дю Белле, появился в 1549 году. Манифест был полон веры в поэзию и родной язык, который, тем не менее, следовало обогатить и очистить, чтобы французская поэзия могла сравниться с латинской и итальянской. В 1553 году Дю Белле отправился в Рим в качестве секретаря своего родственника кардинала Дю Белле. Там он провел четыре года. По возвращении в Париж он опубликовал цикл сонетов «Римские древности» и большую книгу сонетов «Жалобы» (Regrets), описывающих его тоску по родине и несчастную любовь. В Париже его отношения с покровителями не сложились, приобретенная в молодости глухота осложняла его жизнь, слабое здоровье привело к тому, что он умер в 1560 году в возрасте 38 лет.


Жоашен Дю Белле. Гравюра XVI в.


Сонет

Я больше не кляну тот сумасбродный пыл,

Что вынудил меня растратить вхолостую

Дни юности моей – ту пору золотую,

От коей на земле плодов я не вкусил.

Я больше не ропщу, что столько лет и сил

В трудах неистовых испепелил впустую,

Зато я не дрожал, встречая бурю злую

И у судьбы своей подачек не просил.

Стихи, что смолоду бывали наважденьем,

Мне будут в старости опорой и спасеньем,

Так был копьем Телеф повержен и спасен,

Так ранит и целит искусство Аполлона,

Так, говорят врачи, от яда скорпиона

Противоядие – сушеный скорпион.

Пьер Ронсар(1524–1585)

Великий французский поэт Возрождения. Родился в дворянской семье, был назначен пажом к наследнику престола, успешно ему служил, путешествовал за границей, но начавшая развиваться болезнь (глухота) заставила его оставить придворную карьеру и постричься в священники. Основатель (вместе с Дю Белле и другими) Плеяды – сообщничества поэтов, поставившего себе целью обновление и возвышение французской поэзии на пути подражания древним. Автор «Од» (первая книга поэта, 1550), «Гимнов», «Поэм» и трех замечательных циклов любовных сонетов, в которых он воспел соответственно Кассандру, Марию и Елену.


Пьер Ронсар. Гравюра XVI в.


Из сонетов Елене

Мадам, вчера в саду меня вы уверяли,

Что вас не трогает напыщенный куплет,

Что холодны стихи, в которых боли нет,

Отчаянной мольбы и горестной печали;

Что на досуге вы обычно выбирали

Мой самый жалостный, трагический сонет,

Поскольку стон любви и страсти жгучий бред

Ваш дух возвышенный всегда живей питали.

Не речь, а западня! Она меня манит

Искать сочувствия, забвения обид,

Надежду оплатив ценою непомерной, –

Чтоб над моей строкой лукавый глаз пустил

Фальшивую слезу. Так плачет крокодил

Пред тем, как жизнь отнять у жертвы легковерной.

«Быть может, что иной читатель удивится…»

Быть может, что иной читатель удивится

Предмету этих строк, подумав свысока,

Что воспевать любовь – не дело старика.

Увы, и под золой живет огня крупица.

Зеленый сук в печи не сразу разгорится,

Зато надежен жар сухого чурбака.

Луне всегда к лицу седые облака,

И юная заря Тифона не стыдится.

Пусть к добродетели склоняет нас Платон –

Фальшивой мудростью меня не проведете.

О нет, я – не Икар, не дерзкий Фаэтон,

Я не стремлюсь в зенит, забыв о смертной плоти;

Но и снегами лет ничуть не охлажден,

Пылаю и тону по собственной охоте.

«Комар, свирепый гном, крылатый кровосос…»

Комар, свирепый гном, крылатый кровосос

С писклявым голоском и с мордою слоновьей,

Прошу, не уязвляй ту, что язвит любовью, –

Пусть дремлет Госпожа во власти сладких грез.

Но если алчешь ты добычи, словно пес,

Стремясь насытиться ее бесценной кровью,

Вот кровь моя взамен, кусайся на здоровье,

Я эту боль снесу – я горше муки снес.

А впрочем, нет, Комар, лети к моей тиранке

И каплю мне достань из незаметной ранки –

Попробовать на вкус, что у нее в крови.

Ах, если бы я мог сам под покровом ночи

Влететь к ней комаром и впиться прямо в очи,

Чтобы не смела впредь не замечать любви!

«Оставь меня, Амур, дай малость передышки…»

Оставь меня, Амур, дай малость передышки;

Поверь, желанья нет опять идти в твой класс,

Где разум я сгубил и силы порастряс,

Где муки адовы узнал не понаслышке

Напрасно доверял я лживому мальчишке,

Который жизни цвет тайком крадет у нас,

То ласкою маня, то нежным блеском глаз,

С истерзанной душой играя в кошки-мышки.

Его питает кровь горячих юных жил,

Безделье пестует и сумасшедший пыл

Нескромных снов любви. Все это мне знакомо;

Я пленником бывал Кассандры и Мари,

Теперь другая страсть мне говорит: «Гори!»

И вспыхиваю я, как старая солома.

«Ступай, мое письмо, послушливый ходатай…»

Ступай, мое письмо, послушливый ходатай,

Толмач моих страстей, гонец моих невзгод;

Вложи в слова тоску, что душу мне гнетет,

И сургучом любви надежно запечатай.

Явись пред госпожой и, зоркий соглядатай,

Заметь: небрежно ли прекрасный взор скользнет

По горестным строкам – или она вздохнет –

Иль жалость выкажет улыбкой виноватой.

Исполни долг посла и все поведай ей,

Чего я не могу поведать столько дней,

Когда, от робости бледнея несуразной,

Плутаю в дебрях слов, терзаясь мукой праздной.

Все, все ей расскажи! Ты в немоте своей

Красноречивее, чем лепет мой бессвязный.

«Английский петрарка», или Гнездо Феникса (О Филипе Сидни)

Погиб наш Сципион, наш Ганнибал,

Петрарка наших дней и Цицерон,

Кому мой стих лишь причинит урон, –

Ведь он достоин Ангельских похвал.

(Уолтер Рэли, «Эпитафия на достопочтенного сэра Филипа Сидни, коменданта Флашинга»)

Период правления Эдуарда VII и Марии Католички, а также первые десять-пятнадцать лет царствования великой Елизаветы, были «тощими годами» для английской литературы, не ознаменовавшимися появлением ярких имен. Недаром автор предисловия к знаменитой антологии лирики 1557 года, так называемому «Сборнику Тоттела», впервые представляя широкой публике стихи Томаса Уайетта и графа Сарри, писал:

Ежели, паче чаяния, не всем придется по нраву утонченный стиль, непривычный для закосневших в дикости ушей, я обращаюсь за поддержкой к людям образованным – да защитят они своих ученых собратьев, авторов сей книги. А невежд я призываю умерить чтением оных стихов свое невежество и смягчить свинскую грубость, понуждающую их недовольно хрюкать от запаха сладкого майорана[16].

Действительно, после смерти графа Сарри настала довольно продолжительная пауза, в течение которой читатели и поэты переваривали преподанные им уроки неведомого доселе ренессансного изящества. Талант Джорджа Гаскойна обозначил канун нового рассвета. Но открыть заключительную, самую блестящую страницу английского Возрождения довелось лишь Филипу Сидни (1554–1586), которого современники справедливо назвали «английским Петраркой».

По своему рождению Сидни принадлежал к высшей знати королевства. Его отец был наместником Ирландии, мать – дочерью герцога Нортумберлендского. Проучившись несколько лет в Оксфордском университете (и покинув его по случаю разразившейся в городе чумы), он получает разрешение отправиться путешествовать на континент «ради получения навыка в иностранных языках». В Париже, живя под опекой английского посольства, он знакомится с высшей французской знатью и покоряет всех своими знаниями и талантами. Карл IX награждает его титулом барона; Генрих Наваррский обходится с ним как с равным. 18 августа 1572 года Сидни присутствует на его свадьбе с Маргаритой («королевой Марго») в соборе Нотр-Дам, а еще через пять дней становится свидетелем жутких событий Варфоломеевской ночи, когда многие его друзья-гугеноты были злодейски умерщвлены, – и воспоминания о этой резне остались с ним на всю жизнь.


Сэр Филип Сидни. Неизвестный художник, 1576 г.


Из Парижа Сидни направился в Германию, где изучал вопросы религии и обсуждал возможность создания Протестантской лиги. Летом 1573 года он посетил двор императора Максимилиана в Вене, где (как он потом вспоминает в трактате «Защита поэзии») совершенствовался в искусстве верховой езды. Это почиталось весьма важным рыцарским качеством и в будущем пригодилось Сидни на рыцарских турнирах в Лондоне, где он считался одним из лучших бойцов. Королева Елизавета очень любила эти турниры, самый главный из которых проводился ежегодно в день ее коронации и обставлялся как роскошный, красочный спектакль.

Затем Сидни побывал в Италии, продолжив там свои занятия наукой и литературой, по несколько месяцев провел в Падуе, Генуе и Венеции, где позировал для Тинторетто и Веронезе. Кроме того, он посетил Польшу, Венгрию и Прагу.

В 1575 году Сидни вернулся на родину и сразу сделался всеобщим любимцем. Наверное, уже тогда начала складываться легенда о Филипе Сидни, завершенная и канонизированная уже после его безвременной гибели.

Политик, рыцарь, воин и мудрец,

Надежда и опора государства,

Зерцало моды и лекало вкуса,

Во всем для всех закон и образец[17] –

эти слова, сказанные Офелией о Гамлете, как нельзя более отражают образ того, кого считали лучшим украшением английского двора. Королева отличала Сидни и знала ему цену. Монаршей благосклонности не помешало даже то, что он – единственный среди придворных – открыто выступил против ее помолвки с герцогом Анжуйским, приняв за чистую монету искусно сочиненную и разыгранную Елизаветой политическую комедию. За эту неслыханную дерзость Сидни мог крепко поплатиться (некому Джону Стаббсу, простолюдину, за похожий совет отрубили руку), но был всего лишь временно отставлен от двора и удалился в поместье Уилтон, где в общении со своей любимой сестрой Мэри Сидни задумал и написал пасторально-куртуазный роман в прозе и в стихах «Аркадия».

Главные герои этой галантной сказки Пирокл и Музидор влюблены в дочерей короля Базилия, который, оставив свое королевство временному правителю, удалился в глухой, необитаемый лес. Чтобы приблизиться к принцессам, бдительно оберегаемых от женихов, Пирокл переодевается в амазонку, а Музидор – в пастуха. Сложный сюжет изобилует многими приключениями, вставными новеллами и стихами… Впрочем, дело не в сюжете, а в тоне повествования, сделавшем «Аркадию» настоящим кодексом рыцарского «вежества». Им восхищалось несколько поколений английского дворянства, а Карл I, как говорят, даже взял его с собой на эшафот. Можно добавить, что мотивы и сама атмосфера «Аркадии» отозвались во многих пьесах Шекспира – в частности в «Двух веронцах» и «Как вам это понравится», а также в его более поздних романтических сказках.

Однако главным поэтическим достижением Сидни стала не «Аркадия», а цикл любовных сонетов «Астрофил и Стелла». «Астрофил» по-гречески значит «влюбленный в звезду», «Стелла» по-латыни – «звезда»; этим именем Сидни называет вдохновительницу своих стихов. Вряд ли можно сомневаться, что ее была Пенелопа Деверë, в замужестве леди Рич: в тридцать седьмом сонете, который начинается и кончается словом «rich», Сидни прямо высказывает свои ревнивые чувства, едко обыгрывая имя ее мужа.


Разумеется, перед нами не хроника действительных событий, а лишь отражение владевших поэтом чувств («Сонет есть памятник мгновению», сказал Д. Г. Россетти); но за искусным художеством ощутима подлинная история любви. Эту диалектику точно угадал Томас Нэш в предисловию к первому изданию сонетов:

Tempus adest plausus; aurea pompa venit: здесь кончается Действо для Непосвященных и входит Астрофил во всем своем великолепии. Господа, после тысяч строк всяческих глупостей, выведенных на сцену ex puncto impudentiae, после созерцания двух Гор, породивших одну единственную Мышь, после оглушающего звона бесстыдных Фанфар и невыносимого скрипа тупых Перьев, после зрелища Пана в шалаше, окруженного толпой Мидасов, восхищающихся его жалкой музыкой, да не побрезгуют ваши пресыщенные очи, возвратившись из балагана, обернуться и удостоить взглядом этот восхитительный Театр, ибо здесь вам предстанет бумажная сцена, усыпанная настоящими перлами, перед вашими любопытными глазами воздвигнутся хрустальные стены и при свете звезд будет разыграна трагикомедия любви. Главную роль в ней играет сама Мельпомена, чьи темные одежды, обрызганные чернильными слезами, до сих пор, если приглядеться, роняют влажные капли. Содержание пьесы – жестокая добродетель, ее Пролог – надежда, Эпилог – отчаянье…[18]

В сущности, Нэш говорит то же самое, что Блок в своем «Балаганчике»:

Вдруг паяц перегнулся через рампу

И кричит: «Помогите!

Истекаю клюквенным соком!..»

«Чернильные слезы» сиднивских сонетов, если приглядеться, действительно сочатся настоящей болью:

Теперь утратил я и эту волю,

Но, как рожденный в рабстве московит,

Тиранство славлю и терпенье холю,

Целуя руку, коей был побит;

И ей цветы фантазии несу я,

Как некий рай, свой ад живописуя.

(«Астрофил и Стелла», сонет II)

Впрочем, настроение сонетов переменчиво. Часто – это действительно лишь «цветы фантазии», мадригальные темы, ритуальная покорность:

Испробуй преданность мою собачью:

Вели мне ждать – я в камень обращусь,

Перчатку принести – стремглав помчусь

И душу принесу в зубах в придачу.

(«Астрофил и Стелла», сонет LIX)

Тем более поражает, когда долго сдерживаемая страсть прорывается в песне пятой яростными обвинениями и оскорблениями. Воспламененный обидой Астрофил называет свою ангельскую Стеллу разбойницей, убийцей, тиранкой, предательницей, ведьмой и, наконец, самим Дьяволом:

Но ведьмам иногда раскаяться дано.

Увы, мне худшее поведать суждено:

Ты – Дьявол, говорю, в одежде Серафима.

Твой лик от Божьих врат отречься мне велит,

Отказ ввергает в ад и душу мне палит,

Лукавый Дьявол ты, соблазн неодолимый!

И хотя в последней строфе этой длинной «песни» Астрофил дезавуирует свои обвинения, уверяя, что (вопреки сказанному!) он все же любит Стеллу и что, если вдуматься, все его хулы «окажутся хвалою», зловещий образ женщины – «исчадья темноты» – уже возник. И не из этого ли образа произошла «темная леди» шекспировских сонетов?

Читателю, может быть, хотелось бы узнать поподробней о реальном прототипе черноглазой Стеллы и о ее дальнейшей судьбе. Пенелопа Деверё была сестрой Роберта, будущего графа Эссекса – последнего фаворита королевы Елизаветы. Впрочем, а в то время, когда Филип и Пенелопа впервые увидели друг друга, королевским фаворитом оставался граф Лейстер, родной дядя Филипа Сидни. Умирая, старый граф Эссекс выразил желание, чтобы его в то время еще 13-летняя дочь вышла замуж за молодого Сидни. Какое-то время Филип, по-видимому, считал Пенелопу своей нареченной, но фортуна непредсказуемым образом расстроила эти планы. В 1578 году

граф Лейстер тайно женился на матери Пенелопы, вдове лорда Эссекса, вследствие чего впал в немилость у королевы, которая вряд ли бы теперь одобрила брак племянника своего провинившегося вельможи на дочери провинившейся дамы. Да и знатные родичи Филипа рассчитывали на более выгодный для него брачный союз; так что все разговоры о женитьбе постепенно заглохли.


Филип Сидни, «Астрофил и Стелла». Первое издание, 1591 г.


В январе 1581 года опекуны привезли восемнадцатилетнюю Пенелопу в стольный град и вскоре подыскали ей мужа – богатого вельможу с подходящей фамилией Рич («богатый»). Филип Сидни не мог не встречаться с ней – при дворе или в доме своей тетки, графини Хантингтонской, покровительствовавшей Пенелопе. Ослепительная красавица, которую он раньше видел только неуклюжим подростком, сразила его наповал. Пылкое увлечение, начавшись в первые месяцы по приезду Пенелопы в Лондон, продолжалось в период сватовства лорда Рича и некоторое время после ее замужества (в ноябре того же года). Затем Сидни простился со двором и уехал в имение отца в Уэльс, где весной и летом 1582 года, по-видимому, закончил свой цикл сонетов об Астрофиле и Стелле. Ему было 28 лет, и впереди оставались еще четыре года жизни – только четыре года.

Между тем его отец сосватал для него выгодную невесту (тщательно, до пенни, оговорив приданое), и в 1583 году Филип женился на дочери сэра Фрэнсиса Уолсингема, государственного секретаря и шефа секретной службы Елизаветы. Брак вышел вполне удачным. Однако жизнь при дворе все-таки казалась Сидни чересчур пресной. В 1585 году, надеясь увидать Новый Свет, он чуть было не уплыл вместе с Дрейком в пиратскую экспедицию. Но вместо этого королева направила его на помощь протестантским союзникам в Нидерланды, где спустя год в схватке с испанцами под Зутфеном Филип Сидни был тяжело ранен и через день умер. Говорят, что за несколько часов до кончины, мучаясь от ран и манипуляций хирургов, он сочинил шуточную песенку о набедренном доспехе, который его подвел, под названием «La cuisse rompue», чтобы немного развлечь горевавших о нем друзей и жену.


По смерти Сидни вся рыцарская Европа погрузилась в траур. Монархи многих стран прислали в Лондон свои письма и соболезнования. Принц Вильгельм Оранский просил у Елизаветы разрешения похоронить Сидни там же, в Голландии. Если бы это осуществилось, лежать бы ему в Дельфтском соборе неподалеку от помпезной гробницы самого Вильгельма. Но Англия, конечно, не отдала прах своего героя. Похороны Филипа Сидни в соборе Святого Павла были грандиозны. Весь церемониал был запечатлен в серии специальных гравюр, выпущенных по следам этого события. Насколько долгой и «всенародной» была память о геройской смерти Филипа Сидни, свидетельствует мемуарист, родившийся через полвека после его смерти:


Пенелопа Девере («Стелла» сонетов Сидни) в возрасте 15 лет. Неизвестный художник, 1578 г.

Мне было девять лет, когда мы с отцом заезжали в дом некоего мистера Синглтона, купца-суконщика и городского олдермена в Глостере. У него в гостиной над камином висело полное описание Похорон Сэра Филипа Сидни, выгравированное и напечатанное на листах бумаги, склеенных вместе в длинную ленту от стены до стены, и он так ловко укрепил их на двух штырях, что, вращая любой из них, можно было заставить изображенные фигуры маршировать друг за другом, как в настоящей похоронной процессии. Это произвело такое сильное впечатление на мою мальчишескую фантазию, что я до сих пор помню все так, как будто это было только вчера (Джон Обри. Краткие жизнеописания).

Сколь силен был взрыв скорбных чувств в момент похорон Сидни, доказывает, например, тот факт, что брат Пенелопы, граф Роберт Эссекс, дал торжественный обет жениться на вдове погибшего друга. Королева долго противилась этому браку, но после того как на турнире 1590 года Эссекс выехал на арену в сопровождении роскошной траурной процессии, напомнив одновременно о смерти своего благородного друга и о собственном отчаянии от невозможности выполнить данную клятву, Елизавета вынуждена была согласиться. Так посмертно, мистически породнились Астрофил и Стелла – брат «Стеллы» женился на вдове «Астрофила».


Брак с Фрэнсис не помешал настойчивому Эссексу со временем сделаться фаворитом королевы, сильнейшим человеком в государстве. Его сестра Леди Рич, очаровательная и прекрасно образованная дама (она, между прочим, владела французским, итальянским и испанским языками), тем временем блистала при дворе. Но когда в 1601 году после неудачного мятежа граф Эссекс был схвачен и обвинен в государственной измене, не кто иной, как Пенелопа, проявив незаурядное мужество, защищала своего брата перед королевой и членами Тайного совета. Тем не менее Эссекс был казнен, а улики против Пенелопы, имеющиеся в показаниях раскаявшегося графа, оставили без последствий. Может быть, это стихи Сидни спасли ее от тюрьмы и приговора? – королева не посмела тронуть воспетую поэтом Стеллу.

Томас Нэш назвал героя сиднивских сонетов Фениксом, воспрянувшим из пепла своей погибшей любви. Отсюда, вероятно, происходит название поэтического сборника «Гнездо Феникса» (1593), изданного в память Филипа Сидни и включающего три элегии на его смерть. Елизаветинская плеяда остро чувствовала свой долг ее признанному законодателю – из «Астрофила и Стеллы», как из гнезда, выпорхнул целый выводок неутомимых сонетистов[19].

По сути же, влияние Сидни на лучших из его современников и последователей было даже глубже, чем может показаться на первый взгляд. Скажем, в сонете «Расставание» («Я понял, хоть не сразу и не вдруг, / Зачем о мертвых говорят: “Ушел”…») уже содержатся основные мотивы валедикций Джона Донна – в том числе его знаменитого «Прощания, запрещающего печаль». Когда Уолтер Рэли, описывая отчаяние любви в поэме «Океан к Цинтии», пишет:

Пастух усердный, распусти овец:

Теперь пастись на воле суждено им,

Пощипывая клевер и чабрец, –

А ты устал, ты награжден покоем.

конечно же, он ступает по следу пасторальной традиции Сидни:

Я скорбных дум своих вожу стада

По пастбищам своей любви бесплодной,

Но тщетно, разбредаясь кто куда,

Они унять стремятся пыл голодный.

Моих надежд иссякли родники,

И скошены желаний сорняки.

(«Аркадия», Книга II)

Надо добавить, что Филип Сидни дарил своей дружбой и покровительством Эдмунда Спенсера, который посвятил Сидни свой «Пастушеский календарь». Вместе со Спенсером, Эдвардом Дайером и Габриелем Гарви он образовал группу «Ареопаг», ставившей своей задачей привить английскому языку благородные греческие размеры – идея утопическая, но стимулировавшая теорию и практику английского стихосложения.

Авторитет Сидни основывался не только на его стихах, но и на его высоком понимании поэзии, ярко выразившемся в трактате «Защита поэзии». Это – искусно построенная, вдохновенная речь, восхваляющая поэта-творца, чьи произведения превосходят саму природу красотой и щедростью фантазии.

Никогда Природа так пышно не украшала землю, как украшают ее поэты; без них не было бы ни столь тихоструйных рек, ни столь пышно увешанных плодами деревьев, ни столь благоуханных цветов – словом, всего этого убранства, которое делает нашу милую землю еще любимей. Природа – бронзовый кумир, лишь поэты покрывают его позолотой.

Сидни доказывает преимущество поэзии перед наукой и философией тем, что последние никак не могут обойтись без первой, не могут проникнуть сквозь врата памяти народной без охранной грамоты поэзии. Даже у тех народов, у которых вовсе нет науки, люди одарены поэтическим чувством. Поэзия неискоренима: самые жестокие завоеватели не могут ее уничтожить. Приводя пример Ирландии, на обитателей которой в ту пору англичане смотрели как на полудикарей, Сидни свидетельствует: «У соседей наших, ирландцев, ученость в отрепьях; поэтов же своих они чтут благоговейно».

Отношение Сидни к поэзии можно ретроспективно назвать «романтическим» – недаром романтик Шелли в своей новой «Защите поэзии», написанной двести пятьдесят лет спустя, точно так же, как Сидни, возносил воображение над рассуждением, поэзию над наукой. «Поэзия есть действительно нечто божественное. Это одновременно центр и вся сфера познания; то, что объемлет все науки, и то, чем всякая наука должна поверяться» (П. Б. Шелли, «Защита поэзии»).

Романтизм востребовал многое в елизаветинской литературе, что целые века находилось в небрежении – в том числе и сонет, огромные возможности которого впервые показал именно Сидни. Чарльз Лэм (1775–1834) в своем эссе «Некоторые сонеты Филипа Сидни», видно, отчаявшись объяснить их прелесть, просто цитирует подряд четырнадцать своих любимых сонетов. Джон Китс, один из лучших поэтов-романтиков, продолжая сонетную традицию, выводит ее не столько от Шекспира, сколько от «Астрофила и Стеллы». Его сонет, начинающийся словами: «How many bards guild the lapses of time» –

Как много славных бардов золотят

чертоги времени… –

не есть ли реминисценция из трактата Сидни: «Природа – бронзовый кумир, лишь поэты покрывают его позолотой»?

Сэр Филип Сидни(1554–1586)

Не выстрелом коротким наповал (Из книги сонетов «Астрофил и Стелла»)

Не выстрелом коротким наповал

Амур победы надо мной добился:

Как хитрый враг, под стены он подрылся

И тихо город усыпленный взял.

Я видел, но еще не понимал,

Уже любил, но скрыть любовь стремился,

Поддался, но еще не покорился,

И, покорившись, все еще роптал.

Теперь утратил я и эту волю,

Но, как рожденный в рабстве московит,

Тиранство славлю и терпенье холю,

Целуя руку, коей был побит;

И ей цветы фантазии несу я,

Как некий рай, свой ад живописуя.

Как медленно ты всходишь, месяц томный

Как медленно ты всходишь, Месяц томный,

На небосклон, с какой тоской в глазах!

Ах, неужель и там, на небесах,

Сердца тиранит лучник неуемный?

Увы, я сам страдал от вероломной,

Я знаю, отчего ты весь исчах,

Как в книге, я прочел в твоих чертах

Рассказ любви, мучительной и темной.

О бледный Месяц, бедный мой собрат!

Ответь, ужели верность там считают

За блажь – и поклонения хотят,

Но поклоняющихся презирают?

Ужель красавицы и там, как тут,

Неблагодарность гордостью зовут?

Ужели для тебя я меньше значу

Ужели для тебя я меньше значу,

Чем твой любимый мопсик? Побожусь,

Что угождать не хуже я гожусь, –

Задай какую хочешь мне задачу.

Испробуй преданность мою собачью:

Вели мне ждать – я в камень обращусь,

Перчатку принести – стремглав помчусь

И душу принесу в зубах в придачу.

Увы! мне – небреженье, а ему

Ты ласки расточаешь умиленно,

Целуешь в нос; ты, видно по всему,

Лишь к неразумным тварям благосклонна.

Что ж – подождем, пока любовь сама

Лишит меня последнего ума.

Песнь пятая

Когда во мне твой взор надежду заронил,

С надеждою – восторг, с восторгом – мыслей пыл,

Язык мой и перо тобой одушевились.

Я думал: без тебя слова мои пусты,

Я думал: всюду тьма, где не сияешь ты,

Явившиеся в мир служить тебе явились.

Я говорил, что ты прекрасней всех стократ,

Что ты для глаз – бальзам, для сердца – сладкий яд,

Что пальчики твои – как стрелы Купидона,

Что очи яркостью затмили небосвод,

Что перси – млечный путь, речь – музыка высот,

И что любовь моя, как океан, бездонна.

Теперь – надежды нет, восторг тобой убит,

Но пыл ещё живёт, хотя, сменив свой вид,

Он, в ярость обратясь, душою управляет.

От славословий речь к упрёкам перешла,

Там ныне брань звучит, где слышалась хвала;

Ключ, заперший ларец, его ж и отпирает.

Ты, бывшая досель собраньем совершенств,

Зерцалом красоты, обителью блаженств

И оправданьем всех, без памяти влюблённых,

Взгляни: твои крыла волочатся в пыли,

Бесславья облака лазурь заволокли

Твоих глухих небес, виной отягощённых.

О Муза! ты её, лелея на груди,

Амврозией своей питала – погляди,

На что она твои дары употребила!

Презрев меня, она тобой пренебрегла,

Не дай смеяться ей! – ведь, оскорбив посла,

Тем самым Госпожу обида оскорбила.

Ужели стерпишь ты, когда задета честь?

Трубите, трубы, сбор! Месть, моя Муза, месть!

Рази врага скорей, не отвращай удара!

Уже в моей груди клокочет кипяток;

О Стелла, получи заслуженный урок:

Правдивым – честный мир, коварству – злая кара.

Не жди былых речей о белизне снегов,

О скромности лилей, оттенках жемчугов,

О локонах морей в сиянье лучезарном, –

Но о душе твоей, где слово с правдой врозь,

Неблагодарностью пропитанной насквозь.

Нет в мире хуже зла, чем быть неблагодарным!

Нет хуже есть: ты – вор! Поклясться я готов.

Вор, Господи прости! И худший из воров!

Вор из нужды крадёт, в отчаянье безмерном,

А ты имея всё, последнее берёшь,

Все радости мои ты у меня крадёшь.

Врагам вредить грешно, не то что слугам верным.

Но благородный вор не станет убивать

И новые сердца для жертвы выбирать.

А на твоём челе горит клеймо убийцы.

Кровоточат рубцы моих глубоких ран,

Их нанесли твои жестокость и обман, –

Так ты за преданность решила расплатиться.

Да чтó убийцы роль! Есть множество улик

Других бесчинных дел (которым счёт велик),

Чтоб обвинить тебя в тиранстве окаянном.

Я беззаконно был тобой порабощён,

Сдан в рабство, без суда на пытки обречён!

Царь, истину презрев, становится Тираном.

Ах, этим ты горда! Владыкой мнишь себя!

Так в полом мятеже я обвиню тебя!

Да, в явном мятеже (Природа мне свидетель):

Ты в княжестве Любви так нежно расцвела,

И что ж? – против Любви восстанье подняла!

С пятном предательства что стоит добродетель?

Но хоть бунтовщиков и славят иногда,

Знай: на тебе навек лежит печать стыда.

Амуру изменив и скрывшись от Венеры

(Хоть знаки на себе Венерины хранишь),

Напрасно ты теперь к Диане прибежишь! –

Предавшему хоть раз уже не будет веры.

Что, мало этого? Прибавить черноты?

Ты – Ведьма, побожусь! Хоть с виду ангел ты;

Однако в колдовстве, не в красоте здесь дело.

От чар твоих я стал бледнее мертвеца,

В ногах – чугунный груз, на сердце – хлад свинца,

Рассудок мой и плоть – всё одеревенело.

Но ведьмам иногда раскаяться дано.

Увы! мне худшее поведать суждено:

Ты – дьявол, говорю, в одежде серафима.

Твой лик от божьих врат отречься мне велит,

Отказ ввергает в ад и душу мне палит,

Лукавый Дьявол ты, соблазн необоримый!

И ты, разбойница, убийца злая, ты,

Тиранка лютая, исчадье темноты,

Предательница, бес, – ты всё ж любима мною.

Что мне ещё сказать? – когда в словах моих

Найдёшь ты, примирясь, так много чувств живых,

Что все мои хулы окажутся хвалою.

Расставание(Из «Других песен и сонетов»)

Я понял, хоть не сразу и не вдруг,

Зачем о мертвых говорят: «Ушел», –

Казался слишком вялым этот звук,

Чтоб обозначить злейшее из зол;

Когда же звезд жестоких произвол

Направил в грудь мою разлуки лук,

Я понял, смертный испытав испуг,

Что означает краткий сей глагол.

Еще хожу, произношу слова,

И не обрушилась на землю твердь,

Но радость, жившая в душе, мертва,

Затем, что с милой разлученье – смерть.

Нет, хуже! смерть все разом истребит,

А эта – счастье губит, муки длит.

Из романа «Аркадия»

О милый лес, приют уединения!

Как любо мне твое уединение!

Где разум от тенёт освобождается

И устремляется к добру и истине;

Где взорам сонмы предстают небесные,

А мыслям образ предстает Создателя,

Где Созерцания престол находится,

Орлинозоркого, надеждокрылого;

Оно летит к звездам, под ним Природа вся.

Ты – словно царь в покое не тревожимом,

Раздумья мудрые к тебе стекаются,

Птиц голоса несут тебе гармонию,

Возводят древеса фортификацию;

Коль мир внутри, снаружи не подступятся.

О милый лес, приют уединения!

Как любо мне твое уединение!

Тут нет предателя под маской дружества,

Ни за спиной шипящего завистника,

Ни интригана с лестью ядовитою,

Ни наглого шута замысловатого,

Ни долговой удавки благодетеля,

Ни болтовни – кормилицы невежества,

Ни подлипал, чесателей тщеславия;

Тут не приманят нас пустые почести,

Не ослепят глаза оковы золота;

О злобе тут, о клевете не слышали,

Коль нет греха в тебе – тут грех не хаживал.

Кто станет поверять неправду дереву?

О милый лес, приют уединения!

Как любо мне твое уединение!

Но если бы душа в телесном здании,

Прекрасная и нежная, как лилия,

Чей голос – канарейкам посрамление,

Чья тень – убежище в любой опасности,

Чья мудрость в каждом слове тихом слышится,

Чья добродетель вместе с простодушием

Смущает даже сплетника привычного,

Обезоруживает жало зависти,

О, если бы такую душу встретить нам,

Что тоже возлюбила одиночество,

Как радостно ее бы мы приветили.

О милый лес! Она бы не разрушила –

Украсила твое уединение.

Сонетный бум