Третий период Смуты:Попытки восстановления порядка
Важнейшие из этих попыток
Москва лишилась правительства в такую минуту, когда крепкая и деятельная власть была ей очень необходима. Враги подходили к стенам самой Москвы, владели западным рубежом государства, занимали города в центральных и южных областях страны. С этими врагами необходимо было бороться не только за целость государственной территории, но и за независимость самого государства, потому что успехи врагов угрожали ему полным завоеванием. Нужно было скорее восстановить правительство: это была такая очевидная истина, против которой никто не спорил в Московском государстве. Но большое разногласие вызывал вопрос о том, как восстановить власть и кого к ней призвать. Разные круги общества имели на это разные взгляды и высказывали разные желания. От слов они переходили к действию и возбуждали или открытое народное движение, или тайную кружковую интригу. Ряд таких явных и скрытых попыток овладеть властью и создать правительство составляет главное содержание последнего периода Смуты и подлежит теперь нашему изучению.
Среди многих попыток этого рода три в особенности останавливают внимание. В первую минуту после свержения Шуйского московское население думало восстановить порядок признанием унии с Речью Посполитой и поэтому призвало на московский престол королевича Владислава. Когда власть Владислава выродилась в военную диктатуру Сигизмунда, московские люди пытались создать национальное правительство в лагере Ляпунова. Когда же и это правительство извратилось и, потеряв общеземский характер, стало казачьим, последовала новая, уже третья, попытка создания земской власти в ополчении князя Пожарского. Этой земской власти удалось наконец превратиться в действительную государственную власть и восстановить государственный порядок. Истории этих трех эпизодов и посвящена главным образом настоящая глава. В ней мы будем избавлены от необходимости задерживаться на подробностях как потому, что строй общественных отношений в последний период Смуты проще и яснее сам по себе, так и потому, что нам уже известны все общественные элементы, принимавшие участие в московской Смуте, и нет нужды их вновь определять и характеризовать.
IШестой момент Смуты – установление королевской диктатуры. Решение народного совещания 17 июля 1610 года. Группировка лиц во временном московском правительстве. Состав правительства: «седмочисленные» бояре – земские представители. Порядок избрания Владислава и договор 17 августа 1610 года
Было показано, что при низложении царя Василия 17 июля 1610 года московским вечем за Арбатскими воротами руководили люди двух кругов. С одной стороны, действовали против Шуйских Ляпуновы, имея за собой князя В. Голицына, с другой – действовал Ив. Н. Салтыков, имея за собой, как «начального человека», тушинского патриарха Филарета. Обращаясь, по естественному ходу мысли, к вопросу о том, кому следует передать отнятую у Шуйских власть, З. Ляпунов со своими рязанцами стали «в голос говорити, чтоб князя Василия Голицына на господарстве поставити». У Салтыкова же и прочих связанных с Тушином русских людей, до Филарета включительно, был иной взгляд на дело. Он ясно был выражен в известной нам тушинской «конфедерации» – договоре, которым взаимно обязались русские тушинцы после побега Вора из Тушина, в январе 1610 года. Они условились жить в мире, держаться заодин, не приставать к Шуйскому, «равно и бояр его и племянника и из иных бояр московских никого на государство не хотеть». Оставаясь верными этому принципиальному решению, Салтыков и вся его сторона не могли допустить воцарения Голицына. Они уже избрали в Тушине Владислава, иноземного королевича, и теперь должны были противопоставить его имя имени Голицына. То же самое народное сборище, которое свергло Шуйских, было вовлечено и в суждение о том, кому наследовать престол царя Василия. Оно слушало крики рязанцев в пользу князя Василия Васильевича; оно знало, разумеется, об избрании Владислава тушинскими боярами. Но оно не приняло сразу ни того ни другого имени, а остановилось на том, что усвоило принцип тушинской конфедерации: «никого из Московского господарства на господарство не избирати».
Это среднее решение было принято народным вечем, как кажется, не вполне сознательно и единодушно. Одно современное известие говорит, что крестным целованием утвердились на том, чтобы не выбирать своего, именно «лучшие люди» – бояре и придворные дворяне. По другому известию, патриарх с московским духовенством и московская толпа и после решения 17 июля продолжали думать о «своем» государе из московских родов, голицынского или романовского. Соображая все эти данные, можно догадаться, в чьи руки попало руководство делами в то время, когда ни Голицын, ни тушинская сторона не могли возобладать друг над другом на московском вече. Их разлад выдвинул вперед третью группу лиц, принадлежавших к высшему боярскому кругу, во главе которых были князья Ф. И. Мстиславский и И. С. Куракин. Именно эта группа бояр скорее всех прочих московских деятелей могла настоять на том осторожном решении, чтобы принять принцип тушинской конфедерации, не принимая пока тушинского договора с Владиславом 4 февраля[187].
Настроение этого боярского круга можно определить только наугад, однако же без большого риска впасть в грубую ошибку. Надобно помнить, что Куракин и Мстиславский входили в состав олигархического правительства, с которым Шуйские думали произвести в государстве княжеский, реакционный переворот. Они были ближайшими свидетелями постоянных неудач Шуйского и тех вопиющих злоупотреблений властью, перед которыми не останавливался царь Василий, обещавший стране справедливость и законность. Лучше других могли они понять, как слабо и неустойчиво было господство боярина, не имевшего в стране иной опоры, кроме родословных притязаний; как мало могло оно обеспечить порядок и охранить интересы населения; как мало, наконец, представляло оно гарантий для сохранения единства и согласия в самом правительстве. Чувство глубокого разочарования должны были вынести эти княжата из допущенного ими опыта боярского государствования. Естественно, что они не желали его повторения и не допустили провозглашения царем князя Голицына. Они должны были признать справедливой и правильной высказанную в Тушине мысль о том, чтобы не избирать на царство никого из бояр; эта мысль была им тем ближе, что сами они не искали царства – Мстиславский по внутреннему убеждению, а Куракин потому, что не принадлежал к старшим ветвям своего рода. Более того, московские княжата, получив от Сигизмунда в его редакции статьи договора 4 февраля, не только знали об избрании Владислава, но и имели время обсудить эти статьи, оценить как условия предположенной унии с Речью Посполитой, так и основания того правительственного порядка, какой желали создать для Москвы тушинские политики. Кандидатура Владислава, речи о которой шли между московскими боярами уже в 1605 году, не пугала княжат, и они охотно склонялись в ее сторону; по словам Жолкевского, князь Мстиславский был даже весьма расположен к Владиславу. Но статьи февральского договора не могли нравиться московским княжатам. Мы видели, что, при общем национально-охранительном характере, эти статьи носили на себе отпечаток определенной политической тенденции против московской княжеской знати и в пользу новой аристократии дворца и приказа. Февральский договор вовсе не помнил о «московских княженецких родах», но очень заботился о людях «меншаго стана». Уже потому княжата не могли принять договора без дополнений и оговорок. А кроме того, несовместно было с высоким положением московских думных людей, представлявших собой правительство всей страны, принять документ, составленный «воровским» боярством в королевском стане. Избрание Владислава Москвой должно было совершиться вне всякой зависимости от тушинских соглашений и на условиях, редактированных самим московским правительством. Вот почему на сборище за Арбатскими воротами князья-бояре, не допустив до власти Голицына, не провозгласили сразу и Владислава. Они лишь подготовили избрание королевича тем, что настояли на решении избрать государя из иноземных родов. Одна интересная подробность указывает на то, что такое решение было проведено очень видными и влиятельными людьми: сам князь В. В. Голицын, который не прочь был взять царство себе, был вынужден «укрепиться крестным целованием» с прочими «лучшими» людьми на том, чтобы не выбирать на царство своих московских людей[188].
Такова была группировка лиц в московских руководящих кругах во время низвержения Шуйских. Познакомясь с ней, не повторим, вслед за С. М. Соловьевым, его мысли, что «тотчас по свержении Шуйского самой сильной стороной в Москве была та, которая не хотела иметь государем ни польского королевича, ни Лжедимитрия, следовательно, хотела избрать кого-нибудь из своих знатных людей». Напротив, сильнейшей была та сторона, которая желала королевича при условии заключения с ним нового договора. Люди этой стороны и стали во главе временного московского правительства, именуя себя обыкновенно общей формулой «бояре князь Ф. И. Мстиславской с товарищи». Можно думать, что они немедля занялись обсуждением тех оснований, на каких могло бы произойти признание Москвой Владислава; по крайней мере, когда Жолкевский начал переговоры с боярами под Москвой, бояре в первом же совещании с ним показали ему «большой свиток» (wielki zwitek) приготовленных ими заранее «статей» об условиях избрания королевича. При обсуждении этих статей в думе и на соборе с княжатами стали в единомыслии и другие из старейших московских бояр, например стороны Романовых, и таким образом создалась та знаменитая Семибоярщина, состав которой, до сих пор еще не вполне выясненный, нам предстоит определить[189].
О том, как должно сложиться управление государством до избрания нового государя, у москвичей было вполне ясное представление. Они думали, что до царского избрания страной будут править бояре, то есть государева дума. Боярам они и целовали крест, прося их «за Московское государство стояти и нас всех праведным судом судити и государя на Московском государстве выбрати с нами, со всякими людьми, всей землей, сослався с городы». Что эти слова «всею землею, сослався с городы» не совсем были пустым звуком, можно убедиться из некоторых боярских грамот 1610 года. Извещая города о перевороте 17 июля, бояре писали в некоторые города, чтобы оттуда «прислали к Москве из всех чинов, выбрав по человеку, и к нам отписали». Спустя же месяц, когда Москва, не дождавшись выборных из городов, приняла в цари Владислава, в боярских грамотах выражалось как бы сожаление о том, что в Москву «из городов посяместа никакие люди не бывали». Мысль об общем земском совете, стало быть, обращалась тогда в умах, и боярское правительство признавалось лишь за временную власть, экстренные полномочия которой ограничивались только тем, чтобы созвать собор и устроить царское избрание. Обстоятельства не допустили точного исполнения подобных предположений. Выборные люди из городов в Москву не были собраны; Земский собор, хотя, по-видимому, и был составлен, не имел желательной полноты и тотчас после избрания Владислава Москвой перестал существовать, так как его члены в большом числе были посланы с князем В. В. Голицыным под Смоленск. Оставшаяся в Москве дума «седмочисленных бояр» долго считалась во главе текущего управления, а действительная власть перешла от думных людей к людям совершенно случайным. Оглядываясь на эту темную эпоху номинальной власти бояр и действительного господства «самых худых людей», современники иронически относились к боярскому правительству. Один из лучших наблюдателей того времени, именно автор хронографа 1616–1617 годов, говорит, что после царя Василия «прияша власть государства Русскаго седмь московских бояринов, но ничто же ни правльшим, точию два месяца власти насладишася». Они умыслили отдать государство Владиславу, пустили в Москву поляков, и поляки завладели царством; «седмочисленные же бояре Московские державы всю власть Русские земли предаша в руце литовских воевод». Немного неясные фразы хронографа выражают, однако, определенную мысль: после Шуйского власть перешла к боярской думе из семи бояр; дума не сумела удержаться на высоте достигнутого ею положения и уступила место иноземным воеводам и «русским мятежникам». Как это случилось, хронограф не объясняет; кого он разумеет под «седмочисленными боярами», он не говорит. Но он, во всяком случае, правильно и точно рисует нам судьбы боярского правительства под польским авторитетом[190].
Имена «седмочисленных бояр» можно восстановить. Для этого нам послужит, во-первых, боярский список 1611 года, из которого возможно выбрать – конечно, с известной осмотрительностью, – семь имен первенствовавших в тот момент в Москве бояр. А во-вторых, сохранился и современный перечень тех семи бояр, которые под стенами Москвы в сентябре 1610 года обсуждали с Жолкевским вопрос о введении в Москву польских войск. Это были князья Ф. И. Мстиславский, Ив. М. Воротынский, Ан. В. Трубецкой и Ан. В. Голицын, далее Ив. Н. Романов, Ф. И. Шереметев и князь Б. М. Лыков. Сопоставив эти семь имен с боярским списком, заметим, что они и в списке занимают высшие места; только между ними в списке помещены имена других бояр, так что имя князя Б. М. Лыкова находится не на седьмом, а только на четырнадцатом месте, имя же И. Н. Романова поставлено даже на семнадцатом месте. Стало быть, необходимо для того, чтобы примирить показания обоих документов, объяснить, почему некоторые из первых семнадцати лиц боярского списка не вошли в Семибоярщину. Эти лица – князья Василий и Иван Голицыны, князья Андрей и Иван Куракины, князь Ю. Н. Трубецкой, князь Ив. Н. Одоевский, М.Г. и И. Н. Салтыковы, М. Б. Шеин и князь М. Ф. Кашин. О них есть кое-какие известия, за исключением одного очень старого и ничтожного князя Андрея Петровича Куракина. О нем не знаем, где он был, когда съехал с воеводства из Великого Новгорода; всего вероятнее, что, смененный в Новгороде князем Ив. Н. Одоевским, он после службы, по обычаю, был в своих вотчинах и еще не являлся в Москву. О прочих боярах можем сказать следующее: князь В. В. Голицын был послан в послах к Сигизмунду, а о брате его, князе Иване, сами родные в то время не имели слуху, где он; заключаем это из письма князя Андрея Голицына к брату Василию от 20 сентября 1610 года. Князь И. Н. Одоевский и М. Б. Шеин сидели на воеводствах в Новгороде и Смоленске. Князь Ю. Н. Трубецкой и М. Г. Салтыков не принадлежали к числу московских бояр, а были из тех, которые, по выражению В. В. Голицына, «за Москвой в бояре ставлены», то есть у короля и Вора. Далее будет видно, что М. Г. Салтыков стал в Москве отдельно от «седмочисленных бояр». Наконец, известно, что в то время, о котором идет речь, Ив. Н. Салтыков еще не был сказан в бояре Сигизмундом. Остаются князья М. Ф. Кашин и И. С. Куракин. О первом из них знаем, что он умер в 1611 году и что сам он не подписывал грамот, шедших от боярской думы в начале этого года. За него рукоприкладствовал князь Б. М. Лыков. Ничтожность и безвестность М. Ф. Кашина позволяют думать, что он не играл роли в современных боярских кругах и по этой причине не попал в среду седмочисленных правителей. Не то представлял собой талантливый и прославленный боевыми успехами князь И. С. Куракин. В указанный нами современный перечень «семи» бояр, ведших переговоры с Жолкевским за стенами Москвы, Ив. С. Куракин не включен, потому что он, кажется, вообще не выезжал в те дни из города, начальствуя московским гарнизоном «для береженья» от Вора. Принадлежал ли он к «седмочисленным» боярам? Если да, то мы получим с ним не семь, а восемь имен и должны будем кого-либо выбросить из указанного выше перечня. Но, кажется, в этом нет нужды. Современники, при царе Михаиле вспоминавшие обстоятельства Смуты, резко выделяли князя Ив. С. Куракина из прочих бояр и официально указывали на то, что он «с польскими и литовскими людьми на разорение Московскому государству советник был». Он по воцарении Михаила даже «послан был на службу», иначе говоря, сослан в Сибирь. Его поведение в Смуту, «в московское разоренье», почиталось впоследствии гораздо худшим, чем поведение даже князя Ю. Н. Трубецкого, который открыто служил Вору, а потом и Сигизмунду. Все это заставляет думать, что И. С. Куракин после свержения Шуйских стал решительно клониться в сторону Сигизмунда, отошел от «седмочисленных бояр», стоявших на почве договора с Владиславом, и соединился с «русскими мятежниками», упразднившими власть семи бояр[191].
Если эти соображения соответствуют действительности, то ясно, что в современном перечне семи бояр мы имеем точный состав Семибоярщины в тот момент, когда ее власть уже кончалась, именно в конце сентября, через два месяца после свержения царя Василия, пред занятием Москвы гетманскими войсками. В начале же того двухмесячного срока, в течение которого бояре, по выражению хронографа, «наслаждались» властью, то есть летом 1610 года, в состав боярской думы входил, без сомнения, и князь В. В. Голицын. Был ли он восьмым, или же при нем не бывал в думе кто-либо из «семи» прочих, мы не знаем, но, во всяком случае, от перемены одного-двух имен в среде «седмочисленных» бояр общий характер этого правящего круга в наших глазах не изменится. Он таков, как выше мы его определили. В Семибоярщине соединились остатки олигархического круга княжат времени Шуйских (Голицыны и Воротынский с близкими к ним Мстиславским и Трубецким) и сторона Романовых (Ив. Н. Романов и князь Б. М. Лыков с близким к ним Ф. И. Шереметевым). Семибоярщина явилась как бы компромиссом между двумя слоями старого боярства, сошедшимися в одном намерении посадить на царство чуждого обоим слоям иноземца.
Современник говорит, что боярам не удалось править страной и что они должны были передать власть в руки «литовских воевод». Он не объясняет, как это произошло, но самый краткий обзор событий за конец лета и осень 1610 года удостоверит нас в том, что седмочисленные бояре не сумели или не смогли удержаться на вершине московского порядка и действительно попали в позорную зависимость от польских людей и московских «мятежников».
Уже было упомянуто, что в июле 1610 года бояре заботились о созвании в Москву выборных от городов для царского избрания и что потом они сами открыто сознавались, будто на их зов из городов в Москву «никакие люди не бывали». Попытка созвать выборных представителей от местных миров, если бы даже велась энергичнее, чем взялись за нее бояре, вряд ли могла бы привести к успеху в те тревожные дни. Южная половина государства давно не слушалась Москвы; центр его был ареной смуты, а северные города слишком далеко отстояли от столицы, чтобы поспеть в короткое время прислать в Москву выборных. Москва же не могла ждать, потому что находилась между двух огней. Вор присылал в столицу своих агентов, а гетман писал боярам о Владиславе и спешил сам от Можайска к Москве. Бояре не могли на долгое время оттянуть начало переговоров с гетманом, тем более что сами они уже предрешили не только выбор Владислава, но и самые условия этого выбора. К тому же они, очевидно, желали придать делу такой вид, как будто Москва по доброй воле сама пришла к мысли о Владиславе; этого требовало чувство национального достоинства. Вот почему дума почин в переговорах взяла на себя. По летописи выходит, что бояре первые «послаша к гетману о съезде». По словам Жолкевского, бояре, назначив время для съезда с гетманом, при первом же свидании с ним объявили ему, что имеют полномочие (potestatem statuendi) от всех «чинов» и действуют «именем всего царства». Они говорили, что Владислав избран всем государством, и сразу же предъявили гетману условия избрания, которые вслух читал ему думный дьяк Василий Телепнев[192].
Таким образом, на первый взгляд представляется бесспорным, что боярская дума обстоятельствами была приведена к некоторому самоуправству и объявила за собой такие полномочия, каких, пожалуй, и не имела. С нашей точки зрения, она не могла действовать именем государства, если не собрала в Москву выборных из городов, а она сама, уже совершив избрание королевича, признавалась, что «из городов посяместа никакие люди не бывали». Однако приложимы ли наши мерки к понятиям того времени и можно ли обвинить бояр, безо всякой оговорки, в том, что они пошли на открытую ложь, когда говорили и писали, что королевич избран не ими одними, а «всякими людьми»? Думаем, что нет. Сохранились некоторые указания на то, что бояре не были столь легкомысленны и лживы в деле такой исключительной важности, как избрание царя. Если им и не удалось собрать в столицу выборных представителей земщины, они все-таки сохранили возможность прибегнуть к старому порядку составления «совета всея земли» на начале представительства не по земскому выбору, а по правительственному избранию. Можно не сомневаться, что они так именно и поступили. В грамотах из Москвы, которыми объявлялось избрание королевича, находим заявление, что бояре, князь Мстиславский «с товарищи», действовали «всем Московским государством, советовав со святейшим с Ермогеном патриархом всея Русии, с митрополиты и с архиепископы и со всем освященным собором, с бояры и с окольничими и с дворяны и с дьяки думными, и с стольники и с стряпчими и с дьяки, и с дворяны и с детьми боярскими, и с гостьми и с торговыми людьми, и с стрельцы и с казаки, и со всякими служивыми и с жилецкими людьми всего Московского государства». Такой перечень московских чинов, обычно призываемых на Земские соборы, приводится не в одной, а во многих грамотах Семибоярщины; некоторые же грамоты составлялись прямо от лица этих чинов, в числе которых были называемы не один раз и «дворяне из городов». Можно даже утверждать на основании одной частной разрядной записи, что эти городские дворяне были из тех, «которые служат по выбору», то есть принадлежа к городскому списку, служили, однако, не со своим «городом», а с московскими дворянами в самой Москве. Так обнаруживается возможность существования в Москве совета всех чинов, своего рода Земского собора, которому седмочисленные бояре предъявили дело о царском избрании и об условиях принятия королевича на московский престол. Но эта возможность станет для нас действительностью, если мы вдумаемся в состав посольства, отправленного в сентябре 1610 года из Москвы к Сигизмунду под Смоленск по делу об избрании Владислава. Известен список лиц, вошедших в свиту главных послов. Собственно послами были от освященного собора митрополит Филарет и от думы по человеку из каждого думного чина, – боярин князь В. В. Голицын, окольничий князь Д. И. Мезецкий, думный дворянин В. Б. Сукин и думный дьяк Томило Луговский. Это были послы от высшего московского правительства. С состоявшим при них дьяком Сыдавным Васильевым они представляли уполномоченную для переговоров коллегию, на имя которой были составлены верительные грамоты к королю и королевичу. При послах состояли: представители московских придворных чинов и московских дворян, всего семь человек; затем «дворяне с городов», всего около 40 человек из 34 уездов (от Галича до Орла и от Великого Новгорода до Рязани); стрелецкий голова и семь стрельцов московских; несколько «приказных людей», подьячих; один гость и пять торговых людей; наконец, «дворцовые люди», чарочник и сытник. Это был как бы маленький Земский собор. Если бы к данной наличности городских дворян, стрельцов и торговых людей присоединилось то число духовных лиц, думных и придворных людей, дворцовой служни и гостей, какое обыкновенно созывалось в XVI веке в царские или патриаршие палаты на Земские соборы, то образовался бы нормальный состав тогдашнего Земского собора. Это обстоятельство позволяет высказать мысль, что в 1610 году в Москве действительно существовал организованный для царского избрания земский собор, хотя, быть может, и не такого состава, какой был желателен боярам. От этого собора «от всея земли», как выражался под Смоленском князь В. В. Голицын, были отправлены под Смоленск, во-первых, поголовно малочисленные сословные группы и, во-вторых, по выбору представители групп многочисленных. Таким образом, к королю поехала значительная часть Земского собора – факт, повторение которого наблюдается в 1613 году, когда избравший царя Михаила собор переехал почти весь к новому государю и был с ним и на его «походе» к Москве. Эта мысль о соборе 1610 года не кажется нам окончательно доказанной, но предпочтительнее верить ей, чем тому, что бояре, громко ссылаясь на общий «совет и приговор», брали на душу ничем не прикрытую ложь. Такое толкование было бы не только легко, но, пожалуй, и легкомысленно[193].
После сделанных замечаний обстановка избрания на московское царство королевича может быть представлена в таком виде. Совет бояр, принадлежавших к обеим сторонам московской знати, решился на избрание Владислава и обсудил условия этого избрания. Свое решение он сообщил Земскому собору, составленному обычным способом из тех общественных элементов, какие нашлись в ту минуту в самой Москве. Собор послушно пошел за думой и утвердил сделанный ею выбор и выработанные ею условия. Оставаясь действительными руководителями дел и хозяевами положения, седмочисленные бояре получили в соборном приговоре формально правильную санкцию своих действий и имели право сказать Жолкевскому, что действуют именем всего государства и имеют полномочия «ото всех чинов». Это, однако, не значило, чтобы все московское население желало того же, чего желали его правители. В смутные дни государственного переворота в Москве раздавались голоса и за избрание на престол кого-либо из бояр и даже за признание Вора. Московское духовенство и простонародье, по свидетельству Жолкевского, мало сочувствовали унии с Польско-Литовским государством. Однако до поры до времени сила и власть были еще на стороне бояр. Зная о существовании оппозиционных течений в московской массе, бояре думали утишить их скорейшим окончанием дела с Владиславом. Они поторопились не только заключить договор с гетманом, но и ввести его войска в самую Москву.
Теперь не требует особых объяснений, кем именно был редактирован московский договор об избрании Владислава. Это был боярский договор, санкционированный Земским собором случайного состава. В тексте договора должно было отразиться политическое настроение самого высокого боярского круга, из представителей которого составилась Семибоярщина. В ней было пять княжат отборных фамилий и два боярина из старинного боярского рода Федора Кошки. Такая среда неизбежно должна была обработать договор в духе строгих правительственных традиций. И действительно, читая текст договора с Жолкевским, подписанный 17 (27) августа, и наказ, данный тогда же послам королю от имени Земского собора, мы видим твердое желание охранить и обеспечить основы московского церковного, государственного и общественного порядка от всяких потрясений со стороны не только польско-литовского правительства, но и московских новаторов. Все подробности, внесенные в февральский договор тушинскими боярами и дьяками о людях «меншего стана» и о свободе выезда за московский рубеж, исчезли в боярском договоре. Взамен отвергнутых новинок бояре дали более обстоятельное и подробное определение действовавшего в Москве порядка, указав всем «станам» соответствующее, с боярской точки зрения, место. Оградив национальную московскую самобытность прежде всего требованием, чтобы королевич принял православие, бояре очень точно указали и границы правительственной власти королевича. Он должен был править с боярской думой и Земским собором. «Если суд и установление новых податей были предоставлены боярской думе, то к законодательству призывалась вся земля» – так определяет сферы думы и собора Б. Н. Чичерин, когда характеризует договор 17 августа. Бояре в договоре не забыли и себя, сделав оговорку, чтобы «московских княжецких и боярских родов проезжими иноземцы в отечестве и в чести не теснити и не понижати». Словом, договор 17 августа был еще консервативнее и аристократичнее февральского договора, хотя в общем и тот отличался явным национально-охранительным направлением. Ограничение личной власти будущего монарха исходило в обоих договорах именно из этой национально-охранительной тенденции. Оно не переделывало государственного порядка и не создавало нового строя политической жизни. Оно только узаконяло обычный боярский и земский совет как гарантию сохранения старого строя московской жизни от покушений иноземной и иноверной власти. Не политическая теория, а национальное чувство диктовало эти «ограничения» и в тушинском таборе, и в Московском Кремле[194].
IIСлабость временного правительства и его распадение. Образование в Москве новой думы и администрации из приверженцев короля. Состав и характер новой правительственной среды. Роль Гонсевского в Москве. Цели и результаты королевской политики
Если бы боярам удалось привести в исполнение их замыслы и осуществить предположенную ими унию с Речью Посполитой, договор 17 августа составил бы предмет их гордости. Без сомнения, он был обдуманно составлен и точно определял основания политического порядка при новой, иноземной династии. Но обстоятельства не дозволили боярской думе остаться во главе положения. У бояр не было силы и влияния, чтобы сдержать и подавить народное движение в Москве, и бояре боялись распущенной московской толпы, в которой замечалась наклонность к Вору. Московский гарнизон, численность которого Жолкевский полагал свыше пятнадцати тысяч, быстро таял оттого, что приходилось из его состава выделять большие отряды для сопровождения посольства к королю и для «посылок» в города. С другой стороны, и в самом гарнизоне были ненадежные для бояр элементы. Тотчас после договора с Жолкевским, «на третий день по крестном целовании», начались отъезды из Москвы к Вору. Дворяне Михайло Богучаров и Федор Чулков «с товарищи» и многие другие убежали из Москвы к Самозванцу и старались «иных московских молодших людей на зло приводити». Единственной твердой опорой только что установленного порядка боярам представлялись войска Жолкевского. Когда окончились хлопоты по отправлению послов и их огромной свиты к королю, бояре поставили на очередь вопрос о занятии московских крепостей «литвою». По русским воспоминаниям, начали об этом «мыслить» какие-то «от синклит четыре человека», а по польским, особенно красноречиво говорил об этом И. Н. Романов, «яко человек добрый, правдивый». Обсудив дело и убедив патриарха допустить «литву» в столицу, бояре открыли Жолкевскому ворота Кремля. Последствия такой оплошности не замедлили сказаться. Не бояре стали владеть делами в Москве, а то войско, из которого они думали создать себе опору и орудие. В Москве водворилась военная диктатура польских вождей, под тисками которой бояре, по их словам, «в то время все живы не были». Это был естественный исход из того политического хаоса, в каком находилась тогда Москва. Хотя и небольшая численно, но организованная сила польско-литовского войска до времени сознавала себя единственной действительной силой в Москве и служила, конечно, не московским боярам, а своей родине и собственным интересам[195].
Такой исход теперь может казаться естественным и вполне понятным. Тогда же он был непредвиденным и неожиданным. Он был осложнен большой путаницей политических и общественных отношений, которая мешала московским людям понять свое положение и определить направление своих действий. Прежде всего, условия избрания Владислава не были, как известно, приняты Сигизмундом, и король желал собственного воцарения на московском престоле. Если бы он заявил свое желание даже с полной откровенностью, оно вряд ли могло бы быть обсуждаемо и принято в боярской думе или в посольском стане под Смоленском. Дума и другие элементы власти, бывшие в самой Москве, не составляли в ту минуту всего правительства, точно так же, как и «великое посольство» с частью Земского собора, бывшее у короля. Вместе они составили бы полномочное правительство, или «всю землю», – тот «совет всея земли», который избрал Владислава и, пожалуй, мог бы перевести его полномочия на Сигизмунда. Порознь они не видели возможности действовать. Именно в этом смысле и говорил свои знаменитые речи князь В. В. Голицын под Смоленском. Получил он от имени бояр приказания, противоречившие наказу, данному послам от всяких чинов «служилых и жилецких людей» 17 августа, – и отказался повиноваться боярам. Он говорил, что «отпущали нас к великим государем бита челом патриарх и бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре… а от одних бы бояр я, князь Василий, и не поехал; а ныне они такое великое дело пишут к нам одни, мимо патриарха и всего освященнаго собора и не по совету всех людей Московского государства»… «Как патриарховы грамоты без боярских, так и боярские без патриарховых грамот не годятся (говорили за Голицыным все послы); надобно ныне делати по общему совету всех людей, а не одним бояром, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей». Так послы выражали понятие о том правительстве, которое их послало и частью которого сами они были. Казалось бы, московским боярам ввиду таких речей легко можно было решиться на то, чтобы созвать новый Земский собор в Москве и его именем приказывать «великим послам». Однако поступить так было немыслимо, ибо все знали, что прежний собор, давший санкцию избранию Владислава, не был распущен, а только разделился, и часть его действовала при послах под Смоленском. Там, в посольском стане, происходили даже общие соборные совещания послов от боярской думы «с митрополитом Филаретом и со всеми людьми», которые были с послами «с Москвы ото всее земли посланы». Таким образом, ни бояре без послов, ни послы без бояр не могли принимать решений за всю землю, и обеим частям московского правительства оставалось только твердо держаться статей сообща ими принятого договора 17 августа. Поэтому все старания Сигизмунда заменить своей собственной кандидатурой кандидатуру его сына на московский престол должны были разбиться о пассивное сопротивление московских людей, сознававших, что нет законного пути для удовлетворения королевских вожделений, пока московское правительство останется разделенным. Это сознавали, очевидно, и дипломаты Сигизмунда. Они, как известно, приняли меры к тому, чтобы отправить обратно в Москву сопровождавших посольство «дворян из городов». Уже в то время, когда Жолкевский ехал из Москвы к королю, то есть в октябре 1610 года, он встречал служилых людей из посольского конвоя, которые от бескормицы и насилий «во множестве ехали обратно в столицу». Но это был пока конвой. В декабре же Сигизмунду удалось соблазнить большинство посольской свиты и склонить к отъезду в Москву более сорока человек дворян, стрельцов, подьячих, гостей и торговых людей из числа тех, которые были «с послы», то есть принадлежали к составу Земского собора. С послами остались всего до двадцати дворян. Смысл этого раздробления посольства заключался в том, что с удалением из него сословных представителей посольство теряло значение части Земского собора и превращалось в случайную группу политических упрямцев, с которыми можно было более не церемониться. Отослав в Москву думного дворянина Сукина, архимандрита Евфимия, келаря Авраамия Палицына и прочих членов посольства, Сигизмунд давал возможность московским боярам собрать вокруг себя новый совет «всея земли» и принять с ним вместе новые условия унии с Речью Посполитой, более приятные для самого короля Сигизмунда. Казалось, препятствие было устранено, и Москва могла признать над собой королевскую власть, если бы боярское правительство этого захотело[196].
Но к тому времени, когда распалось великое посольство в королевском стане, в Москве распалось и боярское правительство. Оно было заменено совершенно новым правительственным кружком, которому не под стать было созывать Земские соборы и действовать именем «всея земли». Вот как произошла эта печальная смена. Нам уже известен тот кружок тушинских бояр и дьяков, который прежде других русских людей перебежал из Тушина к Сигизмунду и стал ему служить. «Боярами» в этом кружке были М. Г. Салтыков с сыном Иваном, происходившие из «сенаторского рода», затем князья Ю. Дм. Хворостинин и В. М. Масальский, наконец, люди дворянской среды: Н. Вельяминов, И. Безобразов, Л. Плещеев. За ними стояли люди без роду и племени, «самые худые люди», по позднейшему официальному определению. Это были дьяки и мужики, которым было нечего терять, зато была надежда многое приобрести. Совместная служба Вору и согласный переход к королю свели этих совсем различных и далеких друг от друга людей в один круг, о котором король Сигизмунд постоянно выражался в грамотах в таком смысле, что они королю «почали служити преж всех», «верне пред тым служили королевскому величеству и сыну его государю королевичю и ныне служат верне». Это было их отличием и заслугой перед королем, который благоволил к своим первым по времени слугам и склонен был им доверять. Когда Москва присягнула Владиславу и била о нем челом королю, король не нашел ничего лучшего, как отправить всю эту компанию в Москву и именно ей передать управление делами в Московском государстве. Некоторые из лиц этого круга прибыли под Москву с Жолкевским, например И. М. Салтыков. Очень скоро после начала переговоров гетмана с московским боярским правительством, около 19 августа, под Москвой оказался знаменитый думец Вора и слуга Сигизмунда – Федор Андронов; его прислал король к гетману с поручением приводить москвичей в повиновение самому Сигизмунду, а не Владиславу. Вслед за тем приехали в Москву и прочие тушинцы этого кружка. Грамотой от 11 (21) сентября король свидетельствовал об этих заслугах и, перечисляя по именам всех этих достойных людей, которые «преж всех» приехали на королевскую службу, приказывал боярской думе заняться устройством их дел: воротить им дворы в Москве и разыскать пожитки или же устроить их иным способом и обеспечить жалованьем из Четверти. В то же время под Смоленском было составлено интереснейшее распределение должностей (rozdawanie urzędow): все лица, принадлежащие к данному кружку, были предназначены на виднейшие места центральной московской администрации, именно в приказах военных, финансовых и полицейских[197]. Судя по тому, что молодой Салтыков записан в этом списке боярином Стрелецкого приказа, заключаем, что список был составлен очень рано, еще до назначения «боярином в Стрелецком приказе» А. Гонсевского и до посылки И. М. Салтыкова из Москвы в Новгород, иначе говоря, никак не позднее середины сентября 1610 года. Таким образом, состав благонадежной, с точки зрения Сигизмунда, московской администрации был скоро и просто определен: Москвой должны были управлять именем короля тушинские «воровские» бояре и дьяки. Легко догадаться, могли ли примириться с этим «седмочисленные бояре» и московский патриарх[198].
Летопись сохранила нам любопытный рассказ о том, какую встречу приготовил Гермоген этим «воровским» боярам и дьякам. Когда королевские агенты явились в самую Москву и всем кружком пришли в Успенский собор, прося патриаршего благословения, патриарх сказал им слово. Он готов был благословить их, если они «пришли правдой, а не лестию» и не мыслят на православную веру; в противном случае он грозил им проклятием. М. Г. Салтыков спешил «с лестию и со слезами» убедить Гермогена, что Владислав «будет прямой истинный государь», и тогда патриарх смягчился и благословил пришедших, однако не всех. Исключение составил Михалко Молчанов, хорошо всем известный «изменник». Гермоген закричал на него и велел «его из церкви выбить вон безчестне». Так с первых шагов своих в Москве дельцы тушинского кружка были встречены с явным недоверием. А их исключительное положение при польско-литовском военачальнике боярине Гонсевском и влияние на ход дел в столице очень скоро возбудили против них не только московское боярство, но даже и самого Михаила Глебовича Салтыкова. Сохранились интересные письма того времени, посвященные как раз больному вопросу о взаимных отношениях лиц, столкнувшихся в Москве из-за власти. Федор Андронов, только что приехав под Москву в августе 1610 года, уже доносил Льву Сапеге, что необходимо изменить состав московской администрации: «В приказы б потреба инших приказных людей посажать, – писал он, – которые бы его королевскому величеству прямили, а не Шуйского похлебцы». На этот предмет он просил дать «полную об всяких делех науку», то есть инструкцию, Гонсевскому, который в то время должен был выехать от короля в Москву. Указывая на необходимость захватить в королевские руки тех московских деятелей, «которые туто были при Шуйском и болши броили (т. е. делали зло), нежели сам Шуйский», Андронов докладывал вместе с тем, что надо остановить самоуправство и другой стороны, именно слуг Сигизмунда. Он доносил, что Салтыков (Иван Михайлович, бывший тогда при Жолкевском) «дает листы на поместья» так же самоуправно, как дает их гетман и как «в столице дают поместья». Старшему Салтыкову, Михаилу Глебовичу, пришлось оправдываться против такого рода обвинений и доносов. Он, в свою очередь, жаловался Сапеге на Гонсевского и его «веременников», вроде Андронова, и писал, что в Москве дела идут неправильным ходом. Московских людей эти «изменники» притесняют и озлобляют и «гонят от короля», а Гонсевский «их слушает и потакает», «переимает всякие дела по их приговору на себя, не россудя московского обычая»; договор 17 августа не соблюдается, «все стало переменно, а не постоятельно». «Со Мстиславского с товарыщи и с нас дела посняты, – говорил далее Салтыков, – и на таком (как мужик Андронов) правительство и вера положена». Эти замечания подтверждаются с другой стороны. По воспоминаниям московских бояр, избранный на царство королевич еще в Москве не бывал, а у них у всех честь отнял; прислал в Москву с Гонсевским Московского государства изменников, самых худых людей: торговых мужиков, молодых детишек боярских, а подавал им окольничество, казначейство, думное дьячество. «Уж и не было в худых никого, – говорили впоследствии бояре панам, – кто бы от государя вашего думным не звался!» О поведении Гонсевского в Москве в 1610–1611 годах бояре говорили ему самому в лицо: «К боярам (в думу) ты ходил, челобитные приносил; только, пришедши, сядешь, а возле себя посадишь своих советников, Михайлу Салтыкова, князя Василья Масальского, Федьку Андронова, Ивана Грамотина с товарищи, а нам и не слыхать, что ты с своими советниками говоришь и переговариваешь; и что велишь по которой челобитной сделать, так и сделают, а подписывают челобитные твои же советники дьяки Иван Грамотин, Евдоким Витовтов, Иван Чичерин да из торговых мужиков Степанка Соловецкой; а старых дьяков всех ты отогнал прочь»[199].
Таковы отзывы современников о том порядке или, вернее, беспорядке в отношениях московских властей, какой создался после признания Владислава. Отзывы эти очень близки к истине. Можно точно установить, что боярское правительство в Москве очень скоро после договора с Жолкевским 17 августа было отстранено от дел и заменено новыми людьми. Уже в августе под Москвой и в самой Москве оказались думный дьяк Иван Грамотен с званием печатника или, как он сам себя величал, «печатника великие монархии Московские»; князь Василий Михайлович Масальский, которому был дан лист «на дворчество»; Федор Андронов, которому дана была должность казначея; отец и сын Салтыковы, оба бояре. За ними последовал десяток других думцев и дьяков, которые понемногу определялись к делам, пока наконец общим распоряжением короля 10 (20) января 1611 года они все были распределены по московским приказам согласно ранее составленному списку «урядов». Это распоряжение было последним ударом старому административному строю, в котором высшие места принадлежали «похлебцам» и «ушникам» Шуйского; теперь вместо них везде сели агенты короля. В то же время, как шли перемены в администрации, менялись отношения и в думе. Гонсевский перестал стесняться в отношении бояр с той поры, как возникло дело о сношениях бояр с Вором. Это дело было поднято в середине октября, если еще не ранее. Гонсевский дознался, что какой-то поп (его называют Харитоном, Иларионом, Никоном) много раз ездил из Москвы от бояр к Вору в Калугу и обратно и возил Вору письма от князей Голицыных, Воротынского и Александра Федоровича Жирового-Засекина. Попа пытали 15 (25) октября, и он, выгораживая князя А. В. Голицына, о других упорно повторял, что они были в тайных сношениях с Вором. Гонсевский имел сведения, что войска Вора должны были, по тайному соглашению с москвичами, напасть на Москву ночью 28–29 октября, побить поляков с их друзьями и захватить Мстиславского. Поэтому пан ввел в Кремль несколько сот немцев, приготовил орудия на стенах и, приведя Москву в осадное положение, взял управление городом в свои руки, «nemine contradicente». Нельзя, конечно, распутать это дело и сказать, кто и в чем был виноват. Поляки впоследствии указывали, что это дело велось гласно и попа в Москве пытали сами бояре, и пытали «не тайно, но созвав многих дворян и гостей и старост и соцких». Бояре же в ответ утверждали, что это дело «затеяли» и вора-попа научили на бояр поляки. А князь В. В. Голицын под Смоленском громко протестовал против оговора попа Харитона и против поверивших ему бояр: на них он хотел «Богу жаловаться» и в своем бесчестье государю бить челом. Ясно, однако, то, что Гонсевский очень ловко воспользовался возникшим против бояр подозрением. Он заставил, ввиду военной опасности, московскую администрацию передать в его руки особые полномочия и полную власть над московскими крепостями. Он даже арестовал князей А. В. Голицына, И. М. Воротынского и А. Ф. Засекина. Остальные же бояре, хотя и не были «даны за приставов», однако чувствовали себя «все равно что в плену» и делали то, что им приказывали Гонсевский и его приятели. От имени бояр составлялись грамоты, боярам «приказывали руки прикладывать – и они прикладывали». При боярах «изменники» распоряжались царской казной и продавали ее, а бояре «лишь только сидели да смотрели». Новые, вовсе худые люди злорадно издевались над попавшими в неволю боярами, а старых дьяков они «отогнали прочь». Один из этих «старых», Григорий Елизаров, убежал в это время «от беды и нужды» в чернецы в Троице-Сергиев монастырь, а потом в Соловки. Другие томились в Москве. «Бог видит сердца наши, – говорили впоследствии бояре, – в то время мы все живы не были». Зато были «живы» люди неродословные, желавшие получить себе честь выше меры хотя бы службой Сигизмунду. С наивной наглостью обращались к королю за боярством такие люди, каковы были, например, рязанские дворяне Ржевские, служившие с города по «выбору». Они лгали королю, будто их «родители преж сего бывали у великих государей в боярех и в окольничих и в думных», и просили короля пожаловать одного из них в бояре, а другого в окольничие, чтобы им «пред своей братьею в позоре не быть!». Вокруг поруганного боярства и ниспровергнутой думы начиналась политическая вакханалия меньшей «братьи», желавшей санов, власти, богатства и думавшей, что ей легко будет завладеть Москвой путем унижения и измененного раболепства перед иноверным победителем[200].
Итак, временное московское правительство, образованное после свержения Шуйского и состоящее из думы «седмочисленных бояр» и Земского собора при ней, совершенно распалось к исходу 1610 года. Думая достигнуть равноправной унии Московского государства с Речью Посполитой, оно привело свою родину к зависимости от чуждого правительства Сигизмунда. Король, утверждая свою власть над Москвой, постарался подчинить своим видам обе части московского правительства: и ту, которая явилась под Смоленск в его стан просить о воцарении королевича, и ту, которая осталась в столице править делами. Последнюю он насильственно заменил заранее составленным кружком тушинских дельцов, которые и стали действовать в Москве, опираясь на вооруженную польскую силу. Великое же посольство, представлявшее собой часть Земского собора, король лишил его земского значения, распустив, за немногими исключениями, всех представителей земщины и оставив при себе лишь главных послов с отдельными лицами их свиты. Королю оставалось сделать всего один шаг, чтобы объявить себя, вместо сына, московским царем: надлежало организовать в Москве новый совет «всея земли» и заставить его сдаться на королевскую волю. Таким образом, свободная уния с Речью Посполитой могла очень скоро перейти в формальное подчинение ей.
Такой исход имела первая попытка создать государственную власть, разрушенную Смутой. Она вышла из среды московского боярства, получившего в ту пору правительственное значение, и завершилась полным падением и унижением этого самого боярства. На смену разбитого в борьбе класса должны были выйти другие общественные слои, способные продолжать борьбу за порядок. Но, как увидим, им необходимо было ранее организоваться, а это дело требовало времени и тяжелых усилий.
IIIЗначение польской диктатуры для московского боярства. Падение боярства поднимает авторитет патриарха. Личность патриарха Гермогена. Его положение при Шуйском и во временном правительстве 1610 года. Перелом в народном сознании и его влияние на Гермогена. Борьба Гермогена против короля. Грамоты патриарха о восстании
Опыт восстановления государственного порядка под властью инородного государя был последним политическим актом в истории московского боярства. Если бы дело удалось, седмочисленные бояре стали бы родоначальниками правящего класса, составленного из представителей обеих сторон московской знати, как родословной, так и дворцовой, и имевшего участие во власти на основании точно определенного права. Но опыт боярства не удался, затеянная им уния с Литовско-Польским государством привела бояр в королевскую неволю, и это послужило окончательным ударом, навсегда погубившим политическое значение и боярского класса и боярской думы. К началу 1611 года все вожаки различных групп боярства оказались во власти Сигизмунда. Главы княжеской реакции в Москве, князья Шуйские и В. В. Голицын, были прямо-таки в польском плену. С ними оказался и главный человек романовского рода – Филарет. Прочие видные княжата – И. М. Воротынский и А. В. Голицын, Ф. И. Мстиславский и И. С. Куракин – терпели не лучшую долю. Первые два сидели в Москве «за приставами», а последние принуждены были, с большей или меньшей искренностью, служить Гонсевскому и его русской и польской челяди. Остальные члены думы, второстепенные по их родовому или личному значению, потеряли всякое влияние на дела и общество. Население Москвы и всего государства видело полное распадение думы и чувствовало, что, по слову современника, «оскудеша премудрые старцы и изнемогоша чюдные советники и отъя господь крепкие земли». Общество считало одних бояр страдальцами, других – изменниками и понимало, что отныне боярская дума перестала быть руководительницей общественной жизни и правительственной деятельности.
Но если пало боярское правительство, если земский совет, бывший при боярах, был разогнан «изменниками» или милостиво распущен Сигизмундом из его королевского стана, то еще было цело правительство церковное и не был поколеблен патриарший авторитет. На патриарха и на церковную власть вообще нимало не могло повлиять позорнейшее поведение под Смоленском митрополичьей свиты, когда знаменитый Авраамий Палицын и «иныя черныя власти», митрополичьи попы и дьякон, «откупяся у конслера Лва Сапеги», разъехались из-под Смоленска по домам. Патриарх неуклонно оставался на почве договора и польского наказа 17 августа, и ни для какой иной власти не было возможности поколебать его твердость. Блюститель веры и благочестия, он не только имел право, но и был обязан настаивать на точном соблюдении условий, назначенных оберегать от посторонних влияний не только существо православия, но и его исключительное господство в государстве. Глава иерархии и «церковный верх», патриарх имел многообразные средства действия и в правительственной и в общественной среде. В то же время он не мог, если бы и хотел, уклониться от действия в такую минуту, когда не стало вовсе государственной власти. «Ныне, по греху нашему, мы стали безгосударны, а патриарх у нас человек начальный», – говорили тогда русские люди, указывая на то, что московский обычай ставил патриарха, как ранее митрополита, рядом с царем, «с великими государи по ряду». Переставало существовать боярское правительство, – тем большие обязанности и полномочия падали на патриаршую власть, тем заметнее становилась личность «начального человека» Русской земли[201].
Какова же была эта личность?
Современная патриарху Гермогену письменность представляет одну замечательную его характеристику. Автор хронографа 1616–1617 годов откровенно объясняет своему читателю как светлые, так и темные стороны личности патриарха, и притом объясняет с такой определенностью, что нам остается только перевести его язык на нашу речь, чтобы получить «цельный образ человека, нравственное прямодушие и благородство которого было выше его умственных качеств». По словам хронографа, патриарх был сведущим богословом и искусно слагал речи, хотя не владел внешним красноречием: он был «негладкогласив» или «несладкогласен». Нравом же был он «груб» и упорен в гневе и опалах; не обладал проницательностью, был «ко злым и благим не быстро разпрозрителен»; поэтому был он легковерен, «слуховерствователен», подпадал лести и обманам и позволял себя увлекать в напрасную вражду. Так, наветы «змиеобразных людей» возбудили его против царя Василия, и патриарх перестал «отчелюбно» совещаться с царем «на супостатные коварства», то есть перестал поддерживать сторону Шуйских. Это облегчило «мятежникам» борьбу с Шуйскими; они сперва низложили царя Василия, а затем легко могли надругаться и над самим патриархом. Не предвидя последствий своего разлада с Шуйским, Гермоген после его падения желал показать себя «переборимым пастырем» и начал обличать мятежников за их «христианоборство», но, «уже времени и часу ушедши», не мог ничего сделать, и сам погиб. Писатель не считает Гермогена дурным человеком и жалеет его, но применяет к нему общее изречение, что «во всех земнородных ум человечь погрешителен есть и от доброго нрава злыми совратен».
Трудно, разумеется, проверить эту характеристику. Высокий подвиг патриарха, запечатленный его мученичеством за народное дело, закрыл от глаз потомства всю предшествующую деятельность Гермогена и поставил его на высокий пьедестал, с которого стали незаметны действительные черты его личности. Но историк должен сознаться, что тонкая характеристика писателя-современника, звучащая сочувственным сожалением о судьбе Гермогена, не может быть опровергнута другими данными о патриархе. Напротив, она как будто вполне соответствует прочим данным. Призванный на патриаршество в смутные дни боярско-княжеского переворота 1606 года, Гермоген принял власть при очень сложной обстановке. Кроме него, на Руси были два живых патриарха: свергнутый Самозванцем Иов и свергнутый Шуйским Игнатий. Кроме того, в Москве был еще и Филарет, только что устраненный от патриаршего престола, которого он уже коснулся. С другой стороны, в период междупатриаршества, с 17 мая по 3 июля 1606 года, в Москве произошли такие торжественные события, в которых участие патриарха представлялось совершенно необходимым. Таковы перенесение мощей царевича Димитрия и царское венчание. Приехав в Москву из Казани, Гермоген застал в столице известный порядок, политический и церковный, установленный без всякого с его стороны участия. И он признал этот порядок. Он шел рядом с правительством Шуйских, несмотря на его односторонний характер. Он показывал уважение к Иову, действуя с ним в известной февральской церемонии 1607 года; он обнаруживал благоволение и к Филарету, называя его в грамотах 1609 года не изменником тушинским, а пленником. В этом можно видеть некоторую гибкость и практический такт; но едва ли не ближе к правде будет предположение, что здесь было только политическое безличие и бессилие. Личный авторитет и личное влияние Гермогена в царствовании Шуйского были ничтожны. Мятежный народ не раз брал патриарха «насильством» из Кремля, даже «с места из соборной церкви», на свои изменничьи сходки. Там толпа не только не повиновалась словам патриарха, но даже ругалась над ним, забрасывая его грязью и сором, хватала его за одежду, наносила ему удары сзади. Бессильный перед толпой, патриарх был столь же бессилен и перед Шуйскими. Он не мог остановить ни гонений, ни казней, на которые был так щедр царь Василий. Хотя Гермоген, по словам хронографа, впоследствии и начал враждовать с Шуйскими, однако же не видно, чтобы его оппозиция отразилась хотя бы в отдельных случаях на политике правительства Шуйских. И при свержении Шуйского Гермогену досталась не решающая роль. Шуйский был не только сведен, но и пострижен против воли патриарха. Попытка патриарха убедить народ «паки возвести» царя Василия послужила даже одним из ближайших поводов к насильственному пострижению Шуйского. Словом, бурное течение московских дел увлекало Гермогена не в том направлении, какого он сам хотел держаться[202].
Патриарх не сразу занял должное ему место и во временном московском правительстве, образовавшемся летом 1610 года. Он не скоро и не легко позволил себя склонить в пользу избрания Владислава. Свержение Шуйских разорвало связь патриарха с реакционным правительством княжат. Принадлежа по своему происхождению к тяглым слоям московского населения, Гермоген не мог увлекаться специально княжескими идеалами и потому должен был притязаниям на престол Голицына предпочитать кандидатуру М. Ф. Романова[203]. Именно эту кандидатуру он и выдвигал против имени Владислава, не желая призывать в Москву иноверца и иноземца. У Жолкевского находим определенные указания на то, что Гермоген сопротивлялся соглашению бояр с гетманом и что его приходилось уговаривать и утишать (uchodzíc). По другим сообщениям, между патриархом и боярами дело доходило до крупных объяснений уже в сентябре 1610 года. Перед самым введением в Москву польского гарнизона Гермоген собрал у себя большую толпу служилого люда и обсуждал с ней общее положение дел, а главным образом вопрос о занятии Москвы поляками и литвой. Он посылал за боярами и звал их на совет; после двукратного отказа они должны были прийти к патриарху и давать свои объяснения. Разговор в конце концов принял резкий оборот; уходя, бояре советовали патриарху не мешаться в распоряжение земскими делами, так как прежде, по их словам, не бывало того, чтобы «попы ведали государственные дела». На другой день дело о вступлении поляков в Москву было решено в стане гетмана без патриарха и против его желания, и Жолкевскому пришлось впоследствии приложить большое старание, чтобы приобрести расположение патриарха и примирить его с польской оккупацией Москвы. Таким образом, ясно выступает перед нами, с одной стороны, раздор патриарха с думой, а с другой – бессилие Гермогена. В первые дни боярского правления Москвой он оказывается отстраненным от решения важнейших политических дел и не пользуется тем первенством в правительстве, на какое, казалось бы, давал ему право его сан[204].
Но положение дел изменилось, когда стали обнаруживаться гибельные для Москвы последствия призвания Владислава. Водворение у власти в Москве «изменников-воров», тушинских дьяков и «верников» Сигизмунда, холодный прием, оказанный великому посольству королем под Смоленском; унижение и аресты московских бояр; слухи о том, что Сигизмунд сам желает московского престола, – все это были такие признаки грядущих бед, которые должны были встревожить самые беспечные умы. Московские люди не могли не понимать, что их собственное правительство было упразднено, властью овладевали недостойные и беззаконные руки, государству грозила зависимость от чужеземной и иноверной силы, которая не желала связать себя законом и правом. Национальное и религиозное чувство заговорило в московских людях громче других чувств, личных и мелких. Своекорыстная погоня за личной карьерой и добычей, приводившая москвичей к разделению и вражде, к изменам и обманам, теперь сменялась опасением за целость общего достояния – родины и веры. Русские люди начали отрезвляться от собственной смуты, когда почувствовали над собой чужую руку. В польском стане у стен осажденного поляками Смоленска; в московских приказах под началом тушинских людишек ставших королевскими агентами; на московской улице под надзором польского караула; наконец, в городах и селах под гнетом польских военных реквизиций, – везде созревал нравственный перелом, везде общая опасность заглушала личные страсти и вожделения и вызывала более высокие и благородные порывы народного чувства. В конце октября 1610 года послы из-под Смоленска уже шлют в Москву патриарху и боярам тайную грамоту с извещением об угрожающем обороте дел. Филарет и Голицын, оба испытанные в политических интригах люди, давние вожаки беспокойного боярства, вдруг поднимаются на высоту общенародного сознания. Под давлением королевской дипломатии находят они в себе силы стать на охрану высших интересов своей родины и защищают их до потери собственной свободы. Их тайные письма в Москву, Смоленск, Ярославль и в другие города, предостерегая об опасности, будят народное чувство в других деятелях. В самой Москве появляются люди, готовые устно и письменно возбуждать народ против поляков и раскрывать в истинном свете намерения короля Сигизмунда. Они составляют и распространяют по Москве и по всему государству подметные письма и патриотические грамоты от имени страдающих под Смоленском и в самой Москве русских людей. В этих писаниях они горячо призывают московских людей на освобождение родины. Но сами писатели пока таят свои имена, потому что боятся за свою личную участь и за безопасность своих семей. Самым типичным деятелем этого рода был автор талантливо сложенного подметного письма, так называемой «Новой повести о преславном Российском царстве». Хотя он старательно заметал свой след, объясняя читателям, что не может без большого риска назвать себя, однако, по всем признакам, можно отнести его к числу хорошо осведомленных московских дьяков, вроде уже названного выше дьяка Григория Елизарова. Люди посмелее, например Прокопий Ляпунов, прямо и открыто ставят боярам вопрос об их дальнейшем отношении к королю, раз король не посылает в Москву своего сына. Со всех сторон слышатся встревоженные голоса, говорящие об опасности для всего государства и всего народа, – и все эти голоса обращаются прежде всего к патриарху, раньше других вспоминают именно о нем. С одной стороны, положение пастыря московской церкви было таково, что в безгосударную пору он становился не только церковным, но и государственным «верхом», действительно «начальным человеком» всей земли. С другой стороны, в ту минуту всего более боялись водворения в государстве иноверного владычества и всего более говорили о нежелании Сигизмунда принять просьбу москвичей о крещении Владислава в православие. Вероисповедный же вопрос прямо входил в ведение патриарха; с самого начала московско-польских переговоров именно патриарх настойчиво высказывал мысль, что воцарение Владислава может состояться лишь при условии перемены религии. Когда обнаружилось, что такой перемены ждать нельзя, по крайней мере в ближайшем будущем, все взгляды обратились к патриарху. Он представлялся теперь провидцем, который противился избранию королевича и вступлению в Москву польских войск не по простому упрямству, а в предчувствии той беды, которая была еще скрыта от сознания прочих. На Гермогена и на его личную стойкость с надеждой начали смотреть все патриоты, считая, что в ту минуту именно патриарх должен был стать первым борцом за народное дело. При всей серьезности своей политическое положение было так ясно и просто, что даже самый ограниченный ум мог правильно оценить значение патриарха в Москве, потерявшей не только государя, но и правильный боярский совет[205].
Тем более должен был почувствовать свое значение сам Гермоген. Сбывались его опасения; его подозрительность и недоверие к полякам и тушинским дьякам получали полное оправдание. На его плечи ложилось тяжкое бремя забот о пастве, потерявшей своих правителей. Сам он, несмотря на старость, готов был нести это бремя с обычным упорством, с той «грубостью» и «косностью», которые поражали в нем его современников, как поклонников, так и врагов его. Но в окружающей среде патриарх не находил никакой поддержки и оставался «един уединен»; по словам писателя-современника, патриарху не было помощников: «иному некому пособити ни в слове, ни в деле». Другие иерархи «славою мира сего прелестного прельстилися, просто рещи, подавилися и к тем врагом приклонилися и творят их волю». А бояре-земледержцы, или, как назвал их писатель, «землесъедцы», давно отстали от патриарха и «ум свой на последнее безумие отдали»: пристали к врагу, «к подножию своему припали и государское свое прирожение переменили в худое рабское служение». Не в освященном соборе и боярской думе и не в столичном московском населении должен был искать Гермоген своих помощников. Москва вся была «прельщена» и «закормлена» или же запугана королевскими слугами: они, по тогдашнему выражению, «сильно обовладели» столицей и «везде свои слухи и доброхоты поизстановили и поизнасадили». Помощь патриарху могла идти только из-за московских стен, – оттуда, где еще было цело и могло действовать привычное земское устройство, не задавленное польской властью. Служилые люди, державшиеся вокруг городских воевод, поставленных еще при Шуйском, да тяглый городской люд со своими выборными старостами – вот те общественные силы, на которые мог рассчитывать Гермоген, задумывая борьбу с «врагами». Необходимо было сплотить эти силы, организовать их в видах борьбы за народную независимость и с помощью их решить не разрешенный боярством вопрос о восстановлении государственного порядка. Как увидим, Гермоген понял правильно эту задачу, но он не сразу получил возможность взяться за ее исполнение[206].
Первые признаки смуты в занятой поляками Москве появились в октябре 1610 года, когда князья Воротынский и А. Голицын были посажены на их дворах за приставами по обвинению в сношениях с Вором. За их делом возникло дело стольника Вас. Ив. Бутурлина, обвиненного в том, что, по соглашению с Пр. П. Ляпуновым, он «в Москве немцов тайно подговаривал» на избиение поляков. Эти немцы, введенные Гонсевским в Кремль после доноса на Воротынского и Голицыных, должны были будто бы ночью ударить на поляков и побить их. Неизвестно, основательны ли были все подобные обвинения, но они привели к важным последствиям. Польский гарнизон счел их достаточным поводом для того, чтобы вмешаться «в справы московские»: захватить «ключи от ворот городовых», привести весь город на военное положение, запереть наглухо добрую половину городских ворот; в остальных воротах и на стенах поставить караулы, а по улицам посылать патрули. Москва приняла вид завоеванного города: населению было запрещено носить оружие; у улиц были уничтожены охранительные решетки; в город не пускали подгородных крестьян; ночное движение по городу было запрещено, так что даже священникам не давали ходить к заутрене. Добровольное подчинение «царю Владиславу» становилось похоже на позорный плен и иноземное завоевание. В те же самые дни, когда в Москве водворяли этот военный порядок, там получены были первые тайные письма от великих послов, посланные ими 30 октября, с предупреждениями о планах Сигизмунда. Насилия в Москве, таким образом, связывались с известиями о насилии под Смоленском. 21 ноября последовал штурм Смоленска, который, однако, не удался. Известие о нем должно было потрясти московские умы, не постигавшие, каким образом мог король продолжать военные действия во время переговоров о мирном соединении государств; «так ли сыну прочити, что все наконец губити?» – говорили москвичи о короле. Пролитие крови под Смоленском было для русских людей доказательством двоедушия короля и побуждало окончательно не верить ни королю, ни его московским слугам. Когда 30 ноября М. Г. Салтыков явился к патриарху с каким-то разговором о короле, желая, вероятно, склонить Гермогена на уступки Сигизмунду, «все на то приводя, чтоб крест целовати королю самому», то Гермоген дал волю своему негодованию и отказался от всяких уступок. На другой день к патриарху пришли и другие бояре с Мстиславским во главе и, по согласному показанию современников, стали просить патриарха, чтобы он «благословил крест целовати королю». Гермоген отказался, и между ним и Салтыковым произошла бурная ссора. Салтыков, по одним известиям, бранил Гермогена площадной бранью, по другим же, даже не остановился на «продерзке словесной», а бросился на патриарха с ножом. Потом он опомнился и «прощения испросил» у патриарха, оправдываясь тем, что «шумен был и без памяти говорил»; однако для Гермогена этот случай имел решительное значение. Мы не знаем, точно ли о крестном целовании на имя короля просили бояре патриарха, но Гермоген именно так истолковал их просьбу. Он немедля послал «по сотням» и собрал московских гостей и торговых людей в Успенский собор. Там он прямо объяснил им положение дел, запретив присягать королю, и по его слову московские люди «отказали, что им королю креста не целовать». Так выступил Гермоген на открытую борьбу с королем Сигизмундом[207].
В первые недели этой борьбы Гермоген не считал возможным призывать народ к открытому восстанию против поляков. Два обстоятельства переменили его настроение и вынудили его к тому, чтобы «повелевати на кровь дерзнути». Первое из них – смерть Вора (11 декабря 1610 г.), второе – распадение великого посольства и отъезд его членов в Москву, что случилось в начале того же декабря. Давно и очень хорошо выяснено С. М. Соловьевым то значение, какое имела гибель самозванца в Калуге на ход событий в Московском государстве. У тех московских людей, которые боялись торжества казачьего «царика» над Москвой в случае столкновения Москвы с поляками, теперь развязались руки для действий против поляков. Гермоген принадлежал именно к числу таких людей. По всем указаниям, он тотчас после смерти Вора начал думать и говорить об открытой борьбе против иноземного господства в Москве. Разъезд из-под Смоленска земских представителей, бывших при послах, мог только узаконить для Гермогена призыв к восстанию. В Москве на глазах патриарха, осенью 1610 года, произошел государственный переворот, состоявший в том, что правительство седмочисленных бояр было насильственно заменено новым правительственным кругом королевских агентов. Теперь, в декабре, этот переворот завершался упразднением земского совета при послах, отправленных к Владиславу и Сигизмунду. Обе составные части законного московского правительства теперь были упразднены; их сменили польские воеводы и чиновники да русские изменники и беззаконники, служившие королю. Страна попала во власть иноземных и иноверных завоевателей; против них возможно было действовать только оружием[208].
Во второй половине декабря 1610 года Гермоген наконец решился на то, чтобы открыто призвать свою паству к вооруженному восстанию на утеснителей. Он начал посылать по городам свои грамоты, в которых объяснял королевскую измену, разрешал народ от присяги Владиславу и просил городских людей, чтобы они, не мешкая, по зимнему пути, «собрався все в збор со всеми городы, шли к Москве на литовких людей».
В первый раз Гонсевскому удалось перехватить такую грамоту на Святках 1610 года. Затем полякам попали в руки списки с грамот патриарха, датированные 8-м и 9-м числами января 1611 года; эти грамоты были отправлены патриархом в Нижний Новгород (с Василием Чертовым) и к Просовецкому в Суздаль или Владимир. Главным же образом Гермоген рассчитывал на Пр. Ляпунова и подчиненных ему рязанских служилых людей. К Ляпунову он обратился, по-видимому, раньше, чем ко всем прочим, и Ляпунов поднял знамя восстания через две-три недели после смерти Вора, около 1 января 1611 года. Об отложении Рязани Сигизмунд и Ян Сапега знали уже в середине января по известиям из Москвы. Таким образом, обнаружилась враждебная Сигизмунду деятельность патриарха и его полный разлад с изменным московским правительством. Это последнее не остановилось перед тем, чтобы немедля употребить силу против строптивого пастыря. Для того чтобы он не мог ссылаться письменно с городами, у него были «дияки и подьячие и всякие дворовые люди пойманы, а двор его весь разграблен». О таком насилии 12 января 1611 года уже знали в Нижнем. В те дни пришла о том весть и к Прокопию Ляпунову. Он тотчас же заступился за Гермогена и послал грамоту «к боярам о патриархе и о мирском гонении и о тесноте». Его грамота подействовала: «С тех мест, – писал он в исходе января, – патриарху учало быти повольнее и дворовых людей ему немногих отдали». Но это было лишь временное послабление: Гермоген до конца своих дней оставался под тяжелым надзором и томился в Кремле «аки птица в заклепе». Одинокий, никем не поддержанный старец лишен был возможности действовать, как бы хотел, и ему оставалось только твердым словом своим возбуждать и ободрять народное движение, поднятое им самим. Зато верная паства патриарха очень ценила это твердое слово, именовала Гермогена «вторым Златоустом» и слагала ему благоговейную похвалу. Уже в марте 1611 года ярославцы писали о Гермогене: «Только б не от Бога послан и такого досточудного дела патриарх не учинил, – и за то (народное дело) было кому стояти? не токмо веру попрати, хотя б на всех хохлы хотели (поляки) учинити, и за то бы никто слова не смел молвити!» Так высоко ставили русские люди подвиг патриарха: он один открыл глаза русским людям на иноземный обман и своей твердостью спас государство от окончательного порабощения… «Неначаемое учинилось!» – замечали современники, говоря о великом подвиге слабого и одинокого среди «изменников» старика[209].
IVСедьмой момент Смуты – образование и разложение первого земского правительства. Руководители народного движения. Рязань и Ляпуновы. Нижний Новгород и Ярославль. Образование и состав народного ополчения. Причины и последствия сближения П. Ляпунова с тушинцами. Ополчение под Москвой. Организация подмосковного правительства «всея земли». Приговор 30 июня 1611 года. Устройство рати и земли по этому приговору. Отношение приговора к казачеству. Междоусобие в рати, смерть П. Ляпунова и распадение подмосковного войска. Подмосковное правительство становится казачьим
Итак, патриарх, лишенный возможности действовать правильно через «освященный собор», «царский синклит» и «совет всея земли», обратился прямо к народной массе, вызывая ее стать на защиту отечества. В этой массе, потерявшей привычное для нее руководство столичной власти, скоро должны были обнаружиться свои вожаки, должен был образоваться свой руководящий круг излюбленных авторитетных людей. Естественно, что в этом отношении наибольшее значение выпадало на долю тех лиц, которые стояли во главе местных общественных организаций. Чем крупнее и сильнее была подобная организация, тем шире и действительнее было влияние ее представителей, тем виднее они становились сами. Простое соображение говорит нам, что первенствующее значение в народном движении должны были получить воеводы и дворяне крупнейших городов и уездов и выборные власти наиболее людных и зажиточных общин. Если в податных слоях подъем народного чувства вызывал готовность жертвовать имуществом и людьми, то в среде наиболее видного провинциального дворянства чувствовалась не одна необходимость жертв, но и обязанность взять в свои руки предводительство народным движением. С падением боярского правительства в Москве и с разложением центральной администрации под властью «изменников» общественное первенство переходило к наиболее «честным» людям провинциального служилого класса. Когда стало известно, что в Москве «владеют всем» изменники и поляки, что «дьяки с доклады» приходят к Гонсевскому не только «в верх», то есть во дворец, но «и к нему на двор», что большие бояре посажены «за приставы», а «по приказом бояре и дьяки в приказах не сидят», то в уездах служилые люди «больших статей» поняли, что общественная вершина разрушена и что теперь они оказываются наверху московского общественного порядка. Они нередко были связаны родством со столичным дворянством, «выбор» из их среды служил постоянно в самой Москве с московскими дворянами, поэтому московские события им были понятны и близки. Они настолько живо чувствовали необходимость заступиться за своих угнетенных в Москве товарищей и родных и встать на защиту всей народности и церкви, что раньше прямого призыва со стороны Гермогена уже справлялись о течении дел в столице и обсуждали политическое положение[210].
В этом отношении особенно энергичны были рязанцы, у которых, как уже было выше показано, образовались тесные связи со столицей за время тушинской осады. Благодаря этим связям рязанское дворянство привыкло играть деятельную роль в московских делах и даже получило решающее значение в перевороте, низложившем Шуйского. Избрание Владислава Москвой совершилось не без сочувствия и участия рязанцев. Воевода рязанский Прокопий Ляпунов, по словам Жолкевского, «радовался (content byl), услышав, что бояре учинили с гетманом договор о королевиче». Он послал к гетману с приветствием своего сына Владимира и доставлял польскому войску продовольствие из своего Рязанского края. Его брат Захар Ляпунов был в числе земских послов к Сигизмунду и под Смоленском не один раз получал от короля жалованные грамоты на земли. Со стороны главных послов Захар даже вызвал обвинение в «воровстве» и измене, так как он, бражничая с «панами», смеялся над Филаретом и Голицыным и обвинял их в самоуправстве. Но рязанские вожаки только до тех пор дружили с литвой и поляками, пока не увидели признаков королевского двуличия. Когда возникли сомнения в том, что королевич приедет в Москву, Прокопий Ляпунов сделал запрос об этом московским боярам и стал показывать неприязнь к полякам и московскому правительству. Поляки позднее, в 1615 году, взвели на Пр. Ляпунова обвинение в том, что он сам желал «сесть на государстве» и потому интриговал против них. Но ничто не подтверждает такого обвинения. В обнаруженных московской властью тайных сношениях Прокопия со стольником Вас. Ив. Бутурлиным в Москве и с братом Захаром под Смоленском нет следов личных вожделений Прокопия. Бутурлин московскими боярами был уличен лишь в том, что «в Москве все вылазучивши, к Ляпунову на Рязань отписывал» и уговаривался с ним ночью ударить на поляков в Москве и побить их. О Захаре Ляпунове было дознано лишь то, что он «из-под Смоленска с братом своим с Прокофьем ссылается грамотками и людьми; а которые люди были с ним, с Захарьем, под Смоленском и он тех людей своих из-под Смоленска отпущал на Рязань к брату своему Прокофью, – и те люди ныне объявилися у брата его». Всего вероятнее, что Прокопий, собирая под рукой сведения о Сигизмунде, раньше многих других и даже независимо от Гермогена узнал об опасности, какая грозила Московскому государству, и готовился встать на защиту его самостоятельности, не задумываясь пока о том, кто сядет впоследствии на государство в Москве. Положение Прокопия Ляпунова на Рязани давало ему особую силу и влияние. Во-первых, он был облечен властью воеводы и в то же время принадлежал к составу местного дворянства; административные полномочия соединялись у него с возможностью житейского влияния на среду, ему давно близкую и хорошо известную. Во-вторых, он уже несколько лет в качестве главного воеводы действовал в крае, имевшем для столицы особенное значение. Рязань снабжала Москву хлебом и содержала своим земельным фондом лучшие отряды Московского гарнизона. Владея, по словам Жолкевского, большим расположением (fawor) народа, сознавая свою силу и влияние, понимая значение своего края в ряду московских областей, Пр. Ляпунов должен был ценить себя очень высоко. Именно потому он и считал за собой право и обязанность вмешиваться в общегосударственные дела и возвышать свой голос перед членами боярской думы, к числу которых он и сам принадлежал по чину думного дворянина. Именно этим, а не желанием престола следует объяснять движение, начатое Ляпуновым против Сигизмунда тотчас же, как патриарх обратил к Ляпунову свое воззвание[211].
Одновременно с движением на Рязани началось одинаковое движение и в других московских областях. Перечислить эти области нет возможности, потому что грамоты, относящиеся к данному моменту Смуты, не указывают точно первоначальных очагов восстания против польской власти, а ограничиваются лишь глухим упоминанием о «многих городах», которые от королевича «отступили». Но, во всяком случае, одним из таких первоначальных очагов был Нижний Новгород. Выше не раз указывалось то значение, какое имел этот крупный город для восточной части Московского государства. Обладая большим рынком и сильной крепостью, Нижний послужил надежным базисом для военных действий в Клязьминском краю во время борьбы с Тушином в 1608–1609 годах. Тогда он представил собой центр для очень значительного района волжских и окских областей. С таким же значением центра выступил он и в 1610–1611 годах, в пору движения против Владислава. Очень рано, еще в декабре 1610 года, завязались у Нижнего Новгорода постоянные сношения с Гермогеном, продолжавшиеся и весь 1611 год. Нижегородский «мир» в полном составе – от архимандритов, воевод и земских старост до стрельцов, казаков и служилых иноземцев – не один раз посылал к патриарху ходоков «бесстрашных людей»: сына боярского Романа (или Ратмана) Пахомова и посадского человека свияженина Родиона Мосеева. Эти люди проникали к патриарху даже тогда, когда он был под арестом, и носили к нему «советные челобитные» и «отписки» от нижегородцев, а от него просили «подлинных вестей» и указаний, что делать. Уже 12 января 1611 года Пахомов и Мосеев приехали в Нижний от патриарха и привезли его словесные инструкции – знак, что сношения Гермогена с Нижним были налажены еще в ту пору, когда только что возникала решимость на открытую борьбу с Сигизмундом. Полученные вести Нижний распространял по другим городам и таким образом брал на себя как бы руководство движением, становился в его челе. Такое же руководящее значение получал и центральный город Среднего Поволжья – Ярославль. Движение в нем против поляков возникло очень рано, и, по сообщению самих ярославцев, даже прежде, чем патриарх начал писать к Ляпунову свои грамоты. В феврале 1611 года ярославцы сообщали в Вологду, что к ним ранее «с Москвы паны приезжали» и теснили их поборами и что в Ярославле самостоятельно, до всяких указаний из Москвы, решили сопротивляться панам. «И как, господа, – говорили ярославцы волгожанам, – мы панам в кормех отказали, что нам кормов давать невозможно, а се мы крест целовали на том, что было панам на Москве и во всех городах Московского государства не быти, – и на Москве, господа, от литовских людей… почало быть утесненьем и насильство великое и с Москвы, господа, святейший Ермоген… и московские люди писали на Рязань» и т. д. Стало быть, Ярославль зашевелился самостоятельно, и ярославцы очень рано поднялись против поляков сами по себе всем городом. Их военные приготовления были закончены уже в феврале, и в последнюю неделю февраля ярославские дружины уже вышли в поход. В городе остались с воеводой И. В. Волынским «дворяне старые для всякого промыслу: всех выбивати (на службу) и по городом писати». От этих-то стариков с ярославским духовенством и посадскими людьми шли по городам (между прочим, «в царствующий преславный град Казань») прекрасно написанные грамоты, из которых видно, что ярославский «мир» считал себя средоточием всех северных областей. Он призывал к себе с Севера дружины для общего похода к Москве и выборных людей для совета и почитал своей обязанностью разъяснять другим городам положение дел в государстве. «Мы вам не от одного Ярославля пишем, – сообщали в Казань ярославцы, – а объявляем вам, – всему миру, что здеся делается»[212].
Таким образом, речи патриарха Гермогена, обращенные к его пастве и призывавшие ее на подвиг, пали на земле доброй и дали плод. Население крупнейших общественных центров было уже готово встать на защиту народной самостоятельности от иноземного покушения и по первому слову Гермогена рванулось к Москве с такой быстротой, какая может удивить наблюдателя, знакомого с обычной медлительностью массовых московских движений. Около Рождества 1610 года начал «второй Златоуст» Гермоген свой открытый призыв к народу на Рязани и на Поволжье, а уже 8 февраля началось движение нижегородских отрядов к Москве; 21 февраля ярославский передовой отряд, «первая посылка», выступил под Москву; 28 февраля пошла и вся ярославская рать с «нарядом», то есть с орудиями; 3 марта Ляпунов с «нарядом» и с гуляй-городом вышел к Москве уже из Коломны. Во второй же половине марта к Москве подошли уже многие земские и казачьи дружины, и у стен сожженной столицы образовалось знаменитое подмосковное ополчение 1611 года.
Интересен его состав. Сообщенная в Казань из Ярославля в марте 1611 года «роспись кто из которого города пошел воевод с ратными людьми» дает нам такой перечень. К Москве двинулись с Рязани с Пр. П. Ляпуновым «Рязанские городы и Сивера»; из Мурома с окольничим князем Вас. Фед. Масальским «муромцы с окольными городы»; из Нижнего Новгорода с князем А. А. Репниным «понизовые люди»; из Суздаля и Владимира с Артемьем Измайловым и Просовецким «окольные городы да казаки волжские и черкасы»; с Вологды с Ф. Нащекиным поморских городов люди; с Романова с князьями В. Р. Пронским и Ф. Козловским мурзы, татары и русские люди; из Галича П. И. Мансуров «с галицкими людьми»; из Костромы князь Ф. И. Волконский «с костромскими людьми». К этому перечню ярославцы прибавляли в своих грамотах, что «пошли на сход к тем же воеводам» кашинцы, бежечане и угличане и что у них самих в Ярославле собраны к походу под Москву: «ярославцы дворяне и дети боярские» с воеводой И. И. Волынским; «полный приказ пятьсот человек» московских стрельцов, удаленных боярским правительством из Москвы в Вологду, но оставшихся в Ярославле; казаки «старые» ярославские да служилые казаки «Тимофеева приказа Шарова», пришедшие в Ярославль из Великого Новгорода вместе с астраханскими стрельцами после службы в рати М. В. Скопина; наконец, «с монастырей и с земли даточные люди многие». В этих перечнях узнаем знакомых нам участников движения 1608–1610 годов: дворян «заречных» городов, клязьминских и заволжских мужиков да остатки новгородских войск Скопина-Шуйского. Первые из них сидели с Шуйским в московской осаде и держали за царем Василием Рязань и Коломну; вторые прогнали тушинцев с Волги и Клязьмы; третьи пришли на освобождение Москвы с Волхова, Меты и волжских верховий. Верная служба московскому правительству и вражда к Тушину соединяла их в одном движении в течение 1608–1610 годов и приучила их к политической солидарности. Призыв Гермогена указал им, вместо побежденного Тушина, нового врага, и они, легко возобновив свои прежние сношения, скоро и согласно встали для нового подвига на защиту исконного государственного порядка.
Но к этим старым борцам за народное дело теперь пристали люди иных общественных течений. Все, что прежде в Замосковье держалось Тушина, теперь увлеклось в движение против польской власти. Дети боярские разных городов, романовские татары, казаки московские и черкасы, прежде действовавшие во имя Вора, а после его смерти застигнутые в замосковных городах патриотическим подъемом народного сознания, пошли теперь на «очищение» Москвы «в сход» к главным вожакам земщины. Присоединение старых врагов не испугало московских патриотов. Напротив, они радовались умножению своих ратей новыми воинами и обращались ко всем русским людям с увещанием «со всею землею быти в любви и в совете и в соединенье и итти на земскую службу под Москву ко всей земле». Виднейший организатор движения против Сигизмунда Пр. Ляпунов вполне сознательно искал союза с той общественной стороной, которая жаждала социальных перемен и до тех пор восставала на московский порядок с Болотниковым и самозванцами. Он не довольствовался добровольным поступлением на «земскую службу» отдельных тушинцев и случайных казачьих станиц, а желал всю оппозиционную массу, казачью и крепостную, направить против общего всем русским людям врага. Нельзя сказать точно, думал ли он дать брожению этой массы наилучший выход в борьбе за общенациональный интерес или же не шел далее близорукого расчета на помощь многочисленных, хотя и ненадежных союзников. Из двух возможных здесь предположений нужно выбрать, кажется, первое. Ляпунову был очень хорошо известен еще со времен его союза с Болотниковым характер казачьего движения. Именно с «ворами» из Северы и с Поля сражался Ляпунов во все время царствования Шуйского, обороняя от них свою Рязань. Ему как представителю землевладельческого класса южной окраины казачество должно было быть известнее и понятнее, чем кому-либо иному из замосковного дворянства или поморских тяглецов. Заключая политический союз со своими социальными врагами, ища соединения с казачеством, «изрядный ополчитель», «властель и воевода» рязанский не мог сразу ослепнуть и утратить добытый горьким опытом ясный и правильный взгляд на свойства этих врагов. Очевидно, у него был сознательный расчет, который поможет разъяснить нам обзор сношений Ляпунова с тушинскими боярами и казаками[213].
Народное ополчение против поляков и московских изменников затеялось и устраивалось в такое время, когда еще не рассеялся скоп, окружавший Вора в Калуге и действовавший его именем в заоцких и украинных городах. После побега Вора в начале 1610 года из Тушина число его сторонников очень уменьшилось: отстали поляки; русские бояре в большинстве перешли к Сигизмунду, часть казаков перестала служить Вору; даже Заруцкий весной 1610 года на время передался королю. Новая убыль постигла Вора при отступлении его от Москвы в конце августа 1610 года: тогда от него отъехали в Москву князья М. Туренин, Ф. Долгоруков, А. Сицкий и Ф. Засекин, дворяне А. Нагой, Гр. Сумбулов, Ф. Плещеев, дьяк Петр Третьяков и много других «служилых и неслужилых людей». Из так называемых бояр у Вора в последнее его пребывание в Калуге можно только указать князей Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и Дмитрия Мамстрюковича Черкасского, остальные его приверженцы были или казаки, или люди без «отечества». Одна их часть держалась в самой Калуге, «бояре, окольничие и всяких чинов люди»; другая часть, собственно казаки, сидела в Туле с боярином Заруцким, который вскоре же после своего приезда к королю под Смоленск снова отстал от поляков и сблизился с Вором. Как ни смущены были все эти люди внезапной гибелью своего «царя Дмитрия Ивановича», они все-таки представляли собой грозную силу, с которой необходимо было считаться и московскому правительству, и восставшим против этого правительства русским людям. После смерти Вора из Москвы от имени Владислава посылают в Калугу князя Юрия Никитича Трубецкого склонить калужских сидельцев, «чтоб целовали крест королевичу». Но князь Юрий не мог поладить со своим двоюродным братом князем Дм. Т. Трубецким, главным человеком в Калуге, и от него «убежал к Москве убегом». Одновременно с Москвой завязала сношения с Калугой и Рязань. Ляпунов не мог идти к Москве, имея у себя на левом фланге и в тылу «воровские» войска. Вот почему он очень рано, еще в январе 1611 года, завел сношения с Заруцким в Туле, а в феврале послал в Калугу к «боярам» своего племянника Федора Ляпунова «с дворяны». Мир и союз с «воровской» ратью были необходимы Ляпунову прежде всего по соображениям чисто военным. Надобно было перетянуть от короля на свою сторону ту силу, которая по смерти Вора лишилась возможности действовать самостоятельно, но не могла и оставаться нейтральной зрительницей начинавшейся борьбы за Москву. Ляпунову удалось столковаться с Калугой и Тулой, и у новых союзников был выработан общий план действий – «приговор всей земле: сходиться в дву городех, на Коломне да в Серпухов». В Коломне должны были собраться особой ратью городские дружины с Рязани, с нижней Оки и с Клязьмы, а в Серпухове должны были сойтись, тоже особой ратью, старые тушинские отряды из Калуги, Тулы и Северы. Прежние враги превращались в друзей. Тушинцы становились под одно знамя со своими противниками на «земской службе»[214].
Раз обстоятельства привели Ляпунова к сближению с «воровскими советниками» и казачеством, он должен был почувствовать и неизбежные последствия этого сближения. Прежних «воров» ему уже следовало считать такими же прямыми людьми, как и людей из земских дружин: и те и другие стояли теперь «против разорителей веры христианския» за национальную независимость, за исконный государственный и общественный строй; и те и другие были одинаково желанными борцами «за Московское государство» и заслуживали награды за свой подвиг. Ляпунову казалось, что лучшей наградой для зависимых «боярских людей», которыми тогда полнилась «воровская» казачья сила, будет «воля и жалованье». Вместе с «боярами» из Калуги и Тулы вот что писал он в Понизовье, после того как пришел под Москву: «И вам бы, господа, всем быти с нами в совете… да и в Астрахань и во все Понизовые городы, к воеводам и ко всяким людем, и на Волгу и по Запольским (т. е. за Полем текущим) речкам к атаманом и казаком от себя писати, чтоб им всем стать за крестьянскую веру общим советом, и шли б нам изо всех городов к Москве. А которые казаки с Волги и из иных мест придут к нам к Москве в помощь, и им будет всем жалованье и порох и свинец. А которые боярские люди, и крепостные и старинные, и те б шли безо всякого сумненья и боязни: всем им воля и жалованье будет, как и иным казаком, и грамоты, им от бояр и воевод и ото всей земли приговору своего дадут». Нет сомнения, что этот призыв имел в виду привлечь под Москву все бродившее на Поле казачество, направить его силы в интересах земщины и, взяв казаков на земское иждивение, сделать беспокойную казачью массу безвредной для общественного порядка. Но, разумеется, этот призыв не провозглашал общего социального переворота и не сулил свободы всем боярским людям, которые оставили бы своих господ для службы в земской рати под Москвой. Грамота земских воевод разумела лишь тех боярских людей, которые с «иными казаками» уже жили на Поле «старо» и могли явиться под Москву в составе казачьих станиц. Только таким беглым людям обещали свободу и жалованье, то есть поместные и денежные дачи и хлебный корм, «как и иным казакам». Однако подобное обещание было, как далее увидим, очень рискованным: с одной стороны, оно будило надежды на освобождение и у тех, кому этого не думали обещать, а с другой стороны, оно способствовало собранию больших казачьих масс в центре государства. Под Москву во множестве сходились и боярские люди и вольные казаки, ждали воли и жалованья, а вместе с тем не могли отстать и от «воровства», к которому крепко привыкли за смутные годы[215].
Итак, в составе ополчения 1611 года ясно различаются три слоя: во-первых, старые войска царя Василия, то есть дворяне с Оки, мужики с Клязьмы и из волжских мест и отряды из рати Скопина; во-вторых, «из Колуги бояре и воеводы и все ратные люди, которые служили Колужскому» (подразумевается Вору), и, в-третьих, казачьи скопища: из Тулы «Ивашка Заруцкого полку атаманы и казаки»; из Суздаля Андрея Просовецкого «казаки волжские и черкасы, которые подо Псковом были»; наконец, отдельные казачьи станицы, сошедшиеся по призывным грамотам к Москве с Поля и из городов. Каждый слой этой рати имел своего вождя: Пр. Ляпунов стоял во главе первого слоя; князь Дм. Т. Трубецкой был знатнейшим из калужских воровских бояр; Заруцкий и Просовецкий были атаманами крупнейших казачьих отрядов. Сойдясь под стенами московского Белого или Каменного города, разные части войска стали особыми лагерями от устья Яузы до р. Неглинной и до Тверских ворот (западная часть Каменного города оставалась до времени в обладании польского гарнизона Москвы). При этом, однако, случилось так, что казачий табор Трубецкого и Заруцкого стал «против Воронцовского поля», между станом Ляпунова с его рязанцами (у Яузских ворот) и лагерями других земских дружин (от Покровских ворот до Трубы и далее). Земские дружины, таким образом, были разрознены и разделены казачьими – ошибка, которой постарались избежать вожди ополчения 1612 года, но которая имела роковое значение для ополчения 1611 года[216].
Военная задача подмосковного ополчения была не сложна, но и не легка. Польский гарнизон занимал две внутренние цитадели Москвы, Кремль и Китай-город, и сверх того удержался в западных башнях Каменного Белого города. Ополчению надобно было овладеть этими укреплениями, что при тогдашнем состоянии осадного искусства не могло быть скоро достигнуто. Не отваживаясь на общий штурм и не располагая хорошей артиллерией, воеводы стремились лишь к тому, чтобы овладеть сполна всей стеной Каменного города и таким образом запереть поляков в стенах Кремля и Китая, отрезав им сообщение с окрестной страной. Но и этого удалось добиться только в июле 1611 года. До тех пор ополчение осуждено было на простое выживание и заботилось лишь о том, чтобы не допустить к осажденным помощи и самим отстояться в своем укрепленном лагере между Яузой и Неглинной от польских нападений со стороны крепости и от Поля, где долго стоял Я. П. Сапега[217].
Важнее и сложнее была задача государственная – организовать правительство не только для ополчения, но и для всей страны, которая создала и питала это ополчение. Пестрота состава народных дружин была естественной причиной внутренних недоразумений в рати: «бысть у них под Москвой меж себя рознь великая, – говорит летопись, – и делу ратному спорыни (пользы и толка) не бысть меж ими». Необходимо было устроить порядок. В первое же время московской осады, в апреле и мае 1611 года, вопрос об этом порядке получил определенную постановку. Под Москвой «всею ратью» московские люди начали рассуждать, что им следует «выбрати одних начальников, кому ими владеть, и им бы одних их и слушати». И сошлись «всею ратью» и выбрали Д. Т. Трубецкого, Ляпунова и Заруцкого; «они же начаша всеми ратными людьми и всею землею владети». Так рассказывает летопись, а грамоты подтверждают справедливость ее слов.
В грамоте от 11 апреля 1611 года, написанной «на Москве» в первую неделю подмосковной стоянки, находится уже указание на «приговор», постановленный «всею землею» и касающийся не одного войска, но и земских дел. По этому «приговору» Ляпунов посылает в Сольвычегодск нового воеводу и велит ему «ведати у Соли всякие земские дела и расправу чинити, советовав с лутчими земскими людьми о всяких делех»; затем приказывает собрать с Соли всякие казенные денежные сборы и «те деньги для земского дела ратным людям велети прислати тотчас наскоро к Москве ко всей земле». Таким образом, с первых же дней под Москвой действует совет «всея земли» вокруг Пр. Ляпунова; составляют его «бояре и воеводы и думный дворянин П. П. Ляпунов и дети боярские всех городов и всякие служилые люди». Власть этого совета распространяется на дела не только рати, но и всего государственного управления. Из того, что во главе бояр и воевод грамота 11 апреля не называет Трубецкого и Заруцкого, можно заключить, что тогда в ополчении еще не совершился выбор «одних» (то есть общих) начальников всей рати и земли и что под словами «вся земля» здесь следует разуметь только тот совет, который сложился постепенно во время совещаний северных и восточных московских городов, шедших за Рязанью, Нижним и Ярославлем. Точный состав этого совета неизвестен, но его существование вряд ли может подлежать сомнению. По городским грамотам 1611 года можно заключить, что городские миры не довольствовались обменом мыслей на письме, но усвоили себе обычай посылать «для доброго совета» в другие города своих представителей. Так, сам Ляпунов с Рязани посылал в Нижний в январе 1611 года «для договора» стряпчего Ив. Ив. Биркина и дьяка Ст. Пустошкина «с дворяны» и «всяких чинов людей»; в Калугу, как уже было сказано, от Ляпунова ездил его племянник «с дворяны» для переговоров с тушинскими «боярами». В то же время, в начале 1611 года, из Казани на Вятку послами ездили сын боярский, два стрельца и посадский человек, а с этими казанцами послан был и один «вятченин»; Пермь отправила в Устюг двоих «посыльщиков» «для совету о крестном целованье и о вестех»; из Галича на Кострому «для доброго совета прислали дворяне и дети боярские дворянина Захарья Перфирьева, а от посадских людей посадского человека Полиекта»; «из Ярославля, ото всего города, дворянин Богдан Вас. Ногин да посадский человек Петр Тарыгин» посланы были на Вологду; из Владимира к «войску» Просовецкого в Суздаль отправили «на совет Елизарья Прокудина с товарищи, да и посадских лутчих людей». Словом, оба общественных слоя, создавшие ополчение 1611 года, – служилые люди и тяглые горожане, – обменивались вестями и советом через сословных уполномоченных. Судя по грамоте 11 апреля, такие уполномоченные оказались и под Москвой, образовав в ляпуновском стане общий земский совет – «всю землю». О том, что в совете были люди служилого сословия, грамота 11 апреля говорит прямо, о том же, были ли вместе с ними и советники от тяглых «миров», можно только догадываться. Как кажется, они в обычном словоупотреблении ратных воевод и дьяков разумелись под общим именем «всяких служилых людей», в отличие от служилых людей «дворян и детей боярских». По крайней мере, под общим земским «приговором» 30 июня 1611 года есть подписи от таких городов (например, Архангельского города), где дворян и детей боярских обыкновенно не бывало, а бывали стрельцы да тяглая посоха с их сотниками и головами. Вот этих-то голов, предводивших тяглыми ратниками, прежде всего и следует считать в ратном совете представителями тех городов и волостей, которые посылали своих «мужиков» на освобождение Москвы. Были ли вместе с ними и особые тяглые выборные от городов в ратный совет «всея земли», по документам совершенно не видно; во всяком случае, у Ляпунова не было определенного желания собрать их вокруг себя в виде постоянного и правильного совещания. Он довольствовался только ратным советом[218].
В мае 1611 года рядом с Ляпуновым во главе правительства становятся и другие воеводы, «которые ото всей земли выбраны». Уже от 1 июня имеем грамоту, данную Трубецким, Заруцким и Ляпуновым «по совету всея земли». В середине июня в далеком Шенкурске уже знают о существовании «выбранных» воевод «на Москве» и исполняют их распоряжения. Эти даты указывают, что избрание «троеначальников» совершилось гораздо раньше того приговора 30 июня, которым оно было санкционировано. Соединение ратного «совета» ляпуновского ополчения с казачьим «кругом» дружин Заруцкого и с «воровскими советниками», пришедшими с Трубецким, в один общий совет «всея земли» состоялось также до 30 июня. Приговор всей рати, помеченный этим числом, не был первым опытом земского законодательства: в нем самом указывается более ранний «приговор» 25 или 29 мая, постановление которого смягчается и изменяется приговором 30 июня. Таким образом, подмосковное правительство сложилось во всем своем составе еще весной 1611 года; но оно не могло сразу ни достигнуть внутреннего согласия в самой рати, ни установить прочный порядок на признавшей его власть государственной территории. Сознание своего бессилия справиться с неустройством и смутами повело земскую власть к решимости одним торжественным постановлением определить и собственные полномочия, и обязательный для всей рати порядок службы и житейских отношений. Это постановление было составлено 30 июня 1611 года и с замечательной ясностью и отчетливостью отразило в себе всю путаницу интересов, все беспорядки общественной жизни, томившие и раздражавшие московских людей. Разбор этого постановления всего лучше поможет нам уразуметь дальнейшую судьбу злополучного ополчения 1611 года[219].
К сожалению, пока неизвестен подлинный текст или же полный и исправный список приговора 30 июня. Карамзину была доставлена новая, начала XIX века, копия с неизвестного оригинала. Список Карамзина дословно сходен с тем, тоже поздним, списком приговора, какой имел в своем распоряжении И. Е. Забелин. В обеих рукописях не вполне исправен текст, одинаково сокращены и опущены «рукоприкладства» участников приговора. Можно было бы даже сомневаться в подлинности изучаемого памятника, если бы не сохранилось в описи 1626 года определенного указания на то, что в московском Разряде уцелел от пожара 3 мая 1626 года «приговор Московского государства всяких чинов людей, как выбрали под Москвой бояр и воевод, князя Д. Т. Трубецкого, в правительство к земскому делу, в 119 (1611) году». Пробелы, допущенные в списках приговора, лишают возможности точно определить действовавший 30 июня состав ратного «совета всея земли». По началу приговорного текста видно, что «всю землю» представляли только те «всякие служилые люди и дворовые (т. е. дворцовые), которые стоят… под Москвой», иначе говоря, составляют ополчение. Это – «Московского государства разных земель царевичи, и бояре и окольничие, и чашники, и стольники, и дворяне и стряпчие, и жильцы и приказные люди, и князи и мурзы, и дворяне из городов и дети боярские всех городов, и атаманы и казаки». Люди городские, выборные от тяглых общин, не упоминаются вовсе. Если мысль посадских людей и сказывалась в ратном совете 30 июня, то, как мы видели, она могла идти лишь от «служилых» же людей, поставленных в подмосковную рать городскими мирами Замосковья. За дружины северных мужиков говорили на совете, вероятнее всего, их «головы», которые, как было раньше видно, избирались всего чаще из служилой среды. Таким образом, совет «всея земли» не был всесословным и общеземским: в него вошли представители разных частей рати, а не разных городов и уездов государства. Из того слоя рати, который стоял за Ляпуновым, были представители дружин Кашина, Дмитрова, Ростова, Ярославля, Мурома, Владимира, Нижнего Новгорода, Пошехонья, Романова, Вологды, Галича, Архангельского города, Переяславля-Залесского, Костромы, Юрьева-Польского. За «калужскими» боярами с Д. Т. Трубецким во главе были «советники» от Калуги, Можайска, Лихвина, Брянска, Мещерска, Воротынска, Болхова и иных южных городов, заоцких и украинных. Атаманы, сотники и казаки «разных полков» и «станиц» представляли на совете сторону «боярина Ивана Мартыновича Заруцкого»[220].
Однако этот, неполный с нашей точки зрения, совет считал себя законным выразителем народной мысли и полномочным распорядителем всего государства, отрекшегося от изменного московского правительства. Он смотрел на свою задачу очень широко и простирал свои заботы не на одних ратных людей, но и на всю страну. Его занимала мысль дать всему государству новое верховное управление и разрешить насущнейшие вопросы текущей общественной жизни. Поэтому приговор 30 июня получил очень широкое содержание. В нем были собраны в одно уложение все частные постановления предшествующих недель и, как кажется, в том порядке, в каком они возникали в ратных совещаниях майских и июньских. Сперва изложено постановление об избрании «в правительство» Трубецкого, Заруцкого и Ляпунова и об их земельном обеспечении всей вообще подмосковной рати и прочих лиц служилого класса; за статьями же о поместьях и вотчинах дворян и детей боярских следует определение о казачьем жалованье. Далее указан порядок управления всем государством, как «строить землю и всяким земским и ратным делом промышлять». Наконец, дан указ о возвращении беглых людей к их законным владельцам, а в заключение приговора сказано, что выбранные «в правительство» лица могут быть всею землею лишены власти, если окажутся неспособными или нерадивыми. При таком порядке изложения в приговоре допущены повторения; один предмет обсуждается в нескольких статьях, и вместе с тем неполно, мимоходом. О мелочах в деле поместного верстанья говорится обстоятельнее, нежели, например, об общем устройстве центральной администрации. Этот внешний беспорядок в тексте приговора может быть объяснен всего легче именно тем, что приговор 30 июня был составлен из равновременных определений, сведенных вместе для окончательного утверждения в торжественном собрании всего ратного совета. Для большего удобства изучения следует дать свою систему постановлениям 30 июня: сначала рассмотреть статьи, относящиеся к устройству «земского» управления как верховного, так и подчиненного, затем статьи, относящиеся к устройству самой подмосковной рати, и, наконец, определения, касающиеся казачества и крепостной массы.
По точному смыслу «приговора», верховная власть в рати и всем царстве принадлежит «всей земле», олицетворяемой советом рати. «Земский приговор» этого совета имеет силу закона. По отношению к нему избранные «в правительство» бояре и воеводы суть только подчиненная власть, которой предоставлены ограниченные административно-судебные функции. В сфере управления воеводы имели лишь исполнительную власть; в сфере суда им принадлежала только «расправа всякая меж всяких людей», то есть соединенное с административной властью право суда над подчиненными людьми. Но это право, обычное в то время, не распространялось на тяжкие правонарушения, караемые смертной казнью и ссылкой «по городом» (§ 19). Без «земскаго и всей земли приговора» таких дел бояре вершить не могли. Они должны были только «про то сыскивать в правду»; наказание же определялось уже не ими одними, а «поговоря со всей землею». «А не объявя всей земле, смертные казни никому не делать и по городом не ссылать, – гласил приговор, – а кто кого убьет без земского приговору, и того самого казните смертью». Страхом смертного наказания сдерживала «вся земля» произвол своих воевод и, сверх того, грозила им «переменою», то есть отставкой, если они «о земских делах радети и расправы чинити не учнут во всем вправду и по сему земскому приговору всяких земских и ратных дел делати не станут» (§ 24). Наконец, имущественное обеспечение бояр и воевод было приведено к известной норме: им предоставлялось взять себе «боярину боярское, а окольничему окольническое, примеряся к прежним большим боярам, как было при прежних российских прироженых государях». Все же лишнее из правительственных и частных земель, что «розняли бояре по себе без земского приговору» и другим людям «роздали они ж бояре», постановлено было изъять из незаконного пользования для передачи «в Дворец» (то есть в ведение приказа Большого дворца), с целью испомещения безземельных служилых людей (§ 1). Таким образом, была поставлена в ополчении власть воевод; надобно признать, что в определении состава земского правительства и взаимных отношений его органов сказалась зрелая и точная политическая мысль.
Под руководством «всей земли» и ее бояр должна была действовать правильная центральная администрация. В опустевших и бездействовавших московских приказах, как мы знаем, уже с января 1611 года «не сидели» бояре и дьяки по той причине, что все дела в Москве вел Гонсевский с русскими «изменниками» на своем дворе. На смену этим столичным приказам в подмосковном ополчении явились свои приказы. Они возникали постепенно, по мере того как в ратном стане выяснилась необходимость упорядочить ту или иную отрасль ратного или земского хозяйства. Есть, например, отказная грамота, данная властями ополчения в июне, бесспорно ранее приговора 30 июня, и в ней указано уже на существование «в полках» Поместного приказа[221]. Между тем приговор 30 июня говорит об учреждении этого самого приказа, как о деле еще предстоящем: «А в Поместном приказе для поместных дел посадити дворянина из больших дворян, а с ним дьяков, выбрав всею землею» (§ 16, 22). Очевидно, что здесь или повторено постановление, состоявшееся ранее, или же дело идет не об учреждении, а о реорганизации уже существовавшего ведомства. Так было, вероятно, и с другими приказами, в которых нуждалась подмосковная рать. Они открывались «в полках» по мере надобности, а приговор 30 июня их узаконил и вкратце определил их ведомство и ближайшие задачи. По некоторым намекам текста разбираемого памятника можно сделать тот вывод, что в разных «полках» земского ополчения были первоначально особые приказы для поместных, разрядных и иных дел. Эти приказы выдавали от себя грамоты за печатями отдельных воевод; грамоты с печатью, например, одного Ляпунова не составляют редкости среди актов, принадлежащих ополчению. Приговор же 30 июня образовал вместо многих однородных приказов «в полкех» одни, общие для всего войска, учреждения. В этом главным образом и состояло его новшество. «Ратные всякие большие дела ведать, – гласил приговор, – в большом в одном Разряде» (§ 21); «а поместныя и вотчинныя всякия дела ведати в одном Поместном приказе, а в иных полкех поместных дел не ведати и грамот поместных и вотчинных не давати, чтоб в поместных делах смуты не было» (§ 22); «а печать к грамотам о всяких делах устроить земскую и о больших о земских делах у грамот быти руке боярской» (§ 20). Таким же порядком были устроены для всей рати и всего государства одни общие приказы Большого прихода и Четверти, в которых и должны были сосредоточиться все податные поступления с городов (§ 1, 20). «Меньшим воеводам» было воспрещено самовольно вмешиваться в дело взимания денежных сборов, как и вообще в дела местного управления (§ 20). Точно так же в одном общем для всей страны Дворце были сведены дела по управлению земельным фондом, предназначенным для обеспечения служилых людей, и «кормом» для казаков и стрельцов (§ 1, 3, 6, 17). Наконец, для охраны внешнего порядка в лагере и во всем государстве – для того чтобы про воров «сыскивати всякими мерами и от всякого воровства унимати и наказанье и смертную казнь чинити» – были устроены приказы Разбойный и Земский (§ 18). Так сложилось в рати центральное управление. Последние два из названных приказов ведали суд и полицию; Разряд и Поместный приказ – администрацию военную и земскую; Дворец, Большой приход и Четверти – финансы и хозяйство. Этим были бы удовлетворены насущные нужды войска и населения при том, конечно, условии, если бы новая администрация могла достигнуть действительного правительственного авторитета. Далее будет видно, что это ей не удалось.
Причины такой неудачи лежали во внутренней разладице, которая подтачивала силы подмосковного ополчения. Постановления 30 июня, относившиеся к устройству самой законодательствовавшей рати, были направлены именно к тому, чтобы искоренить эту разладицу; но они не только остались без успеха, а, напротив, даже ускорили кризис, окончательно разрушивший ополчение 1611 года. Рассказывая о делах подмосковной рати, современники указывают на два «нестроения», которые всего пуще раздражали и угнетали как ратных, так и земских людей. Первое нестроение заключалось в самоуправстве воевод, которые расхищали сами и другим дозволяли расхищать государственные земельные имущества – «городы и волости», поместные и дворцовые земли. Самоуправцы богатели, «ратные же люди под Москвой помираху с голоду». Второе нестроение заключалось в том, что «казакам даша волю велию, и быша по дорогам и по волостям грабежи великие». Недовольные беспорядком, ратные люди собрались и даже написали челобитную «боярам», чтобы эти нестроения исправить. Приговор 30 июня и предлагал ряд мер к исправлению именно этих нестроений.
Произвол воевод и злоупотребления при раздаче поместных и вотчинных земель касались самого основания ратного устройства. Служилые люди, за редкими исключениями, обеспечивались только земельным владением и с потерей его утрачивали годность к службе. Поэтому они должны были с особой ревностью следить за порядком и справедливостью в устройстве земельного обеспечения всех тех, кто стоял за народное дело. С большим вниманием «совет всея земли» 30 июня разработал вопрос о правильном распределении земель между лицами, имевшими право на земельные дачи, и о конфискации земли у тех, кто казался «всей земле» изменником и вором. Было уже сказано, что самим своим боярам «вся земля» предоставила лишь нормальные боярские оклады, «как было при прежних российских прироженых государях» (§ 1). Указание на прирожденных государей прежней династии имело большой смысл, потому что в смутные годы Вор и Сигизмунд беззаботно увеличивали до небывалых размеров оклады тем московским людям, которые соглашались им служить, изменив своей законной власти. Совет «всея земли» в своем приговоре поспешил установить, как общее правило, что оклады всех вообще служилых людей должно приурочить к старым московским окладам, «верстать с теми, которым давано на Москве за осадное сиденье и за раны по их мере». Тушинские же и королевские чрезмерные дачи подлежали конфискации (§ 2, 9). Точно так же подлежали конфискации и обращению во Дворец или в раздачу беспоместным людям все те лишки, какие были присвоены служилыми людьми без пожалования, самовольством, или же по ложному челобитью, обманным способом (§ 3, 11). Если таким образом незаконные стяжания возвращались государству, то, наоборот, всякая заслуга перед государством признавалась достойной воздаяния. Все служилые люди, которые «ныне под Москвой в полкех служат» и в то же время не обеспечены землей, имеют право получить поместья (§ 4, 10, 11, 14). Сохраняют право на свои поместные земли семьи тех служилых людей, которые попали в польский плен с князем В. В. Голицыным (§ 5) или умерли и побиты в Смуту (§ 7). Сохраняются за владельцами и выслуженные вотчины, какие были жалованы при царе Василии за осадное сидение и за службу с князем М. В. Скопиным «за Московское государство» (§ 8). Тем казакам, которые давно служат Московскому государству, предложено, если они пожелают, «верстаться поместными и денежными оклады и служить с городы» (§ 17). Наконец, церковные земли оставляются нерушимо во владении патриарха, властей, церквей и монастырей, «а про ратных людей собирать с них корм в Дворец» (§ 6). Право на землю оставалось, однако, в силе лишь при условии участия в деле народного освобождения. Пребывание с литвой в Москве «воровством», как и неявка в полки без уважительной причины, «ленью и воровством», влекли за собой конфискацию земель (§ 12, 13). Так решался в рати земельный вопрос. Нетрудно заметить тенденцию, господствовавшую в этом решении. Нормальным и правильным считался тот порядок, какой действовал в Москве, а не в Тушине, в Калуге или королевском стане. Одна статья приговора откровенно выражает, что людям, которые «съезжали с Москвы и были в Тушине и Калуге», следует давать земли, «как давно на Москве», а не по тем окладам, «которые им учинены в таборах» (§ 9). В другой статье такое же соображение применяется и к людям, получившим поместья «на королевское и на королевичево Владиславово имя» (§ 2). Чувствуется, что в ту минуту, когда редактировались постановления приговора, распорядителями дел и хозяевами положения были те ратные люди, которые стояли за Ляпуновым и пришли под Москву не из «таборов», а после своих трудов «за Московское государство» с воеводами царя Василия. Этот чисто «земский» слой рати спешил в приговоре 30 июня узаконить старый московский служилый и земельный порядок. Поэтому-то «челобитная» ратных людей об исправлении нестроений в рати, по словам летописи, привлекла на свою сторону Ляпунова, «начальникам же двум, Трубецкому и Заруцкому, та их челобитная не люба бысть». Оба тушинских боярина видели в ней движение против их стороны[222].
И к другому «нестроению» приговор 30 июня отнесся с той же самой тенденцией. Это нестроение выражалось в казачьем своеволии. Из полков Заруцкого и Просовецкого казачьи станицы «человек по двести и по триста и больше» ездили по дорогам, въезжали «в села и в деревни и в городы на посады» и везде грабили и били людей. Поэтому движение по дорогам остановилось и население боялось сноситься с подмосковным лагерем. Ляпунов в Разряде «многажды говорил» другим воеводам, что необходимо принять меры против разбоев и не выпускать казаков из таборов, «чтоб под Москву всякие ратные люди и торговые люди ехали без опасенья, чтоб под Москвой ратным людям нужи не было». Заруцкий и Просовецкий увещевали казаков перед Разрядом, и казаки торжественно обещали своим воеводам не воровать и из-под Москвы не ездить. Но они не сдержали слова. Тогда пришлось прибегнуть к мерам иного порядка, и приговор 30 июня с некоторой подробностью остановился на общем определении положения казаков в земском ополчении. Прежде всего, из всей казаковавшей массы он выделил атаманов и казаков, которые «служат старо», то есть которые давно и официально были признаваемы в этом звании и служили государству сотнями с городов или станицами с Поля. Этим старым казакам приговор предоставлял на выбор: или «верстаться поместными и денежными оклады и служить с городы», или же получать «хлебный корм с Дворца, а деньги и из Четвертей, во всех полкех равно» (§ 17). В первом случае казаки стали бы «поместными» или «беломестными» и вошли бы особым чином в состав поместного служилого класса, слившись с уездными дворянами и детьми боярскими как по форме земельного владения, так и по роду службы. Во втором случае они остались бы вольными казаками на казенном жалованье. И то и другое поставило бы их в зависимость от государства и превратило бы из оппозиционного слоя в опору старого политического и общественного порядка. Словом, предположенная относительно старых казаков мера имела целью примирить их с существовавшим строем отношений, приняв на иждивение государства. Прочие элементы казачества даже не называются в приговоре казаками: они разумеются под общим выражением «холопи боярские или какие люди не буди» (§ 18). Как они, так и старые казаки под одним наименованием «атаманов и казаков» лишаются права назначения на должности в местной администрации. «А с приставства из городов и из дворцовых сел и из черных волостей атаманов и казаков свесть, – говорит приговор (§ 17), – а посылати по городом и в волости для кормов дворян добрых, а с ними для россылки детей боярских и казаков и стрельцов». Казак вне своего табора отдавался, таким образом, в полное подчинение дворянину, выходя в города и в волости не со своим атаманом и не в казачьей станице, а только в составе дворянского отряда. Для казачьих «полков», составлявших «великое войско» Заруцкого и Просовецкого, это было стеснением и обидой. Мало того, в приговоре 30 июня было проведено в самой категорической форме такое постановление, которое уничтожало самый источник, полнивший казачество. Оно гласило относительно вывезенных и выбежавших «боярских крестьян и людей», что «надлежит по сыску крестьян и людей отдавать назад старым помещикам» (§ 23). Это было явное признание того самого крепостного порядка, против которого живым протестом было казачество в его целом, во всей его массе, «старой» и нестарой[223].
С той точки зрения, какая была установлена выше, совсем не было противоречия между решением «всей земли» отдавать назад в неволю беглых боярских людей и, с другой стороны, приглашением в подмосковную рать боярских же людей «крепостных и старинных» с обещанием дать им волю и жалованье. Ратные воеводы, как мы видели, грамотами созывали себе казаков с Поля и в их числе тех боярских людей, которые уже вошли в казачью организацию. В приговоре же 30 июня имелись в виду те беглые крестьяне и холопы, которые ушли не в казачество, а в чужие деревни и на городские посады. Однако такое различие не могло нравиться крепостным людям, искавшим лучшей доли, должно было раздражать всех недовольных крепостным порядком. Кроме того, правило о возвращении беглых не могло быть всегда одинаково приложимо. Ратные люди указывали воеводам в своем челобитье на один подобный случай, когда было бы неуместно настаивать на таком возвращении. Они просили «про боярских людей, – кои сидят в Москве бояре, а люди их ныне в казаках», чтоб о тех людях договор учинить. Как, в самом деле, боярину-изменнику, у которого «вся земля» конфисковала поместья и вотчины за то, что он сидел с литвой в осаде, возвращать его людей, ставших на защиту народного дела и пришедших в казачьи таборы под столицу биться «за Московское государство»? Очевидно, необходимо было в данном случае изъятие из общего порядка. Путаница общественных отношений, выросшая в смутные годы, постоянно наталкивала на подобные изъятия, а «совет всея земли» ограничился в своем приговоре 30 июня только общим и категорическим подтверждением выработанного XVI веком принципа крестьянской и кабальной крепости.
И в отношении казаков, стало быть, приговор 30 июня обнаружил ту же тенденцию, как в вопросах земельного устройства рати. Он стремился удержать и укрепить старый московский порядок отношений без всяких, или почти без всяких, уступок вожделениям вольного казачества. Самое большее, что предоставлялось казакам, было поместное верстание, но его удостаивались лишь «старые» казаки. Казачество же во всей его массе ставилось в подчиненное положение, попадало под надзор и контроль служилых людей, «дворян добрых». Вопрос об обращении в прежнюю «крепость» боярских людей, тянувших к казачьим таборам, получал в приговоре 30 июня такую постановку, которая была безусловно неблагоприятна для казачьего элемента рати. Принцип крепостного права торжествовал в подмосковном ополчении. Как и в прежние годы, он послужил в данную минуту главной причиной острой социальной распри между землевладельческим служилым слоем подмосковной рати и ее низшими слоями, представлявшими собой организованную в казачьих полках оппозиционную массу московского населения.
Из анализа приговора 30 июня неизбежно следует вывод, что редакция данного законодательного акта принадлежала той стороне подмосковного ополчения, которую можно назвать консервативной и землевладельческой. Представителем ее был Ляпунов. Понимая его силу как вожака торжествовавшей в рати партии, летописец о приговоре 30 июня выразился так, как будто Ляпунов «повеле написати приговор». Неточное формально, это выражение, однако, вполне справедливо приписывает почин и руководство в совете 30 июня не тушинским «боярам», а предводителю земских дружин, еще недавно ведших борьбу с Тушином. Эти земские дружины Поморья и Замосковья еще один лишний раз обнаружили, что они сильнее казачьих полков. Одолевая казаков в открытых боях времен царя Василия, они и теперь, в мирных отношениях, взяли верх над казачеством и думали подчинить его своим земским порядкам, своему начальственному надзору. Приговором 30 июня они набросили на вольную казачью массу сеть стеснений и обязательств, скрепленных подписями казачьих «атаманов, судей, ясаулов и сотников» на подлинной приговорной грамоте. Казаки, разумеется, поняли то положение, в какое их поставил земский приговор, и не были склонны с ним помириться. Не имея законных средств повернуть дело по-своему и переделать приговор в свою пользу, они пошли на открытый мятеж против земской власти. Особенно раздражились казаки на того, кого считали виновником приговора, – на Ляпунова: «И с тое же поры начаша под Прокофьем думати, како бы его убить». Поводом послужило деятельное применение постановлений 30 июня, направленных против казачьих разбоев. Говорили, будто бы Ляпунов «велел в городы писать грамоты: воров казаков имать и присылать под Москву, а иных воров, на кого приедут, (тому) с ними битися и от своих животов (то есть имущества) побивать». Этим правом самообороны с особенной ревностью воспользовался один из Плещеевых (Матвей) и превратил его в самосуд. Он «поймал» – вероятно, на «воровстве» – 28 казаков и посадил их в воду. Товарищи их спасли и привели в таборы под Москву. В таборах поднялся бунт: «шумяху на Прокофья» и покушались его убить. Ляпунов даже решил бежать на Рязань и уже ушел из своего стана. Его догнали и убедили остаться; дело затихло, хотя и не надолго. При новой вспышке страстей враги Ляпунова заманили его для объяснений в казачий «круг» и там изменнически убили (22 июля 1611 года). Насилие было так возмутительно, что поразило даже «врага» Ляпунова, Ивана Никитича Ржевского, типичного «перелета» того времени, изменившего и Шуйским, и Вору с Рожинским, и Сигизмунду с Владиславом. Он «казакам стал говорить: за посмешно де Прокофья убили, Прокофьевы де вины нет», – и был убит вместе с Ляпуновым[224].
Смерть Ляпунова послужила началом открытого междоусобия в подмосковном ополчении. Казаки не скрывали своей вражды к противной стороне и грозили служилым людям боем и грабежом. Они ограбили «дом» Ляпунова в подмосковном лагере и другие соседние «станы» дворян. Они «лаяли и поносили служилых людей» при торжественной встрече иконы, принесенной в полки из Казани. Они выбили из Ярополческой волости испомещенных там дворян. Грабежи по дорогам и насилия над крестьянами достигли невероятной наглости. Служилые же люди, земская часть ополчения, были, очевидно, подавлены внезапным убийством своего вождя и растерялись. Уже было сказано, что земские дружины под Москвой стояли вперемежку с казачьими и, будучи разделены казачьим табором, не составляли отдельного стана. Поэтому они не могли отделиться от казаков и образовать свой особый лагерь, в котором была бы возможность отсидеться и от польского нападения из осажденного Кремля, и от казачьего насилия. Поставленные между двумя врагами и утратившие единство и силу, дворяне и дети боярские ударились в бегство. «Мнози разыдошася от царствующего града», – кратко замечает Палицын о распадении подмосковной рати; «отоидоша вси от Москвы прочь», – столь же кратко говорит летописец. В разрядной же записи много точнее и подробнее выясняется происходившее под Москвой. «После Прокофьевы смерти, – читаем здесь, – стольники и дворяне и дети боярские городовые из-под Москвы разъехались по городом и по домам своим, бояся от Заруцкого и от казаков убойства; а иные, у Заруцкого купя, поехали по городом, по воеводствам и по приказам; а осталися с ними (казаками) под Москвой их стороны (дворянской), которые были в воровстве в Тушине и в Калуге». Как мало осталось в таборах людей этой «стороны», можно видеть из выписи, относящейся к ноябрю 1611 года и перечисляющей дворян и детей боярских, бывших «на земской службе» в полку князя Д. Т. Трубецкого под Москвой. Их всего насчитано 95, от стольников до детей боярских и подьячих.
Земское ополчение рассылалось, побежденное не врагом, а союзником, и побежденное в такую минуту, когда оно законным образом, в «приговоре всея земли», определило в свою пользу весь строй административных и общественных порядков. Замосковные и рязанские ратные люди пошли из-под Москвы по своим местам, и с августа 1611 года под кремлевскими стенами уже не стало земского стана и земского «совета всея земли». Остались только «казачьи таборы» и «воровские» казачьи власти: рядом с тушинцем князем Д. Т. Трубецким «боярином же писался Ивашко Мартынов сын Заруцкой». Правительственная организация, созданная усилиями земщины, теперь стала служить казачеству. «А Розряд и Поместной приказ и Печатной и иные приказы под Москвой были, – говорит современник, – и в Розряде и в Поместном приказе и в иных приказех сидели дьяки и подьячие и из городов и с волостей на казаков кормы собирали и под Москву привозили». Такое обладание центральным административным механизмом обращало воровских вожаков в правительственную власть и открывало им возможность распоряжаться всей страной. В этом была большая опасность для московского общества. Оно теперь имело над собой два правительства: польско-литовское в Москве и под Смоленском и казацко-воровское в таборах под Москвой. Первое грозило ему политическим порабощением, второе – общественным переворотом. Первое было страшно потому, что опиралось на военную силу, второе – потому, что овладело только что созданным в рати 1611 года правительственным устройством. Ни тому ни другому московское общество не могло противопоставить никакой организованной силы, никакого обще-земского авторитета. Уездные дворяне и дети боярские, волостные и посадские мужики были разрознены и подавлены несчастным ходом событий. А враги торжествовали: Сигизмунд взял Смоленск, шведы покусились на Новгород, казаки же «воровства своего не оставили, ездили по дорогам станицами и побивали». Они теперь стали правительственным войском[225].
Вот к чему привела вторая попытка восстановить государственный порядок. Она исходила из средних слоев московского общества, принявших на свои плечи бремя, не снесенное московским боярством. Не остерегшись от союза с «ворами» и казачеством, средние московские люди надеялись дисциплинировать их своей властью и подчинить их вновь устроенному земскому порядку. Но они сами не устояли против казачьего мятежа и разошлись, оставив в казачьих руках все свое «правительство». Овладев властью под Москвой, казачий табор стал на время правительственным средоточием целой страны и в первый раз мог торжествовать казачью победу над представителями старого московского порядка. Наступил самый критический момент во внутренней истории московского общества.
VКритическое положение государства вызывает подъем народного чувства; видения и проповедь покаяния. Значение Гермогена и троицкой братии для московского общества. В грамотах Гермогена и Троицкого монастыря предлагаются различные программы действия. Земщина избирает программу патриарха
Вторая половина 1611 года была наиболее тяжелой, прямо безотрадной порой для московского общества. И служилых и тяглых людей одинаково угнетало сознание собственного бессилия. Две попытки восстановить государственный порядок привели к плачевной неудаче. Попытка бояр пригласить королевича предала столицу в иноземное обладание; попытка служилых и посадских людей создать земское правительство поставила казачество во главе правительственного порядка. В обоих случаях неосторожный союз земских сил с врагами земщины давал торжество не земщине, а именно ее врагам, и в конце концов московское общество оказалось в полном проигрыше. Оно было лишено всякой общей организации и должно было думать не о торжестве над поляками и казаками, а о сохранении собственной целости. Разъезд служилых людей из-под Москвы, превращение земского правительства в казачье, падение Смоленска и плен великих послов, занятие Новгорода шведами, свержение и заточение Гермогена, гонение на больших бояр в Москве – все это для московских людей было предвестьем близкой погибели, потрясало их умы, угнетало душу. Вопрос о том, что делать, получал значение неотложного и рокового, и на этот вопрос сразу ни у кого не находилось готового ответа.
Теряясь среди ужасающих событий, в отчаянии за будущую судьбу своей родины, многие московские люди ждали своего избавления только свыше и полагали свое спасение в одном небесном заступничестве. Они призывали друг друга молиться, чтобы Господь пощадил «останок рода христианского» и оградил миром «останок Российских царств и градов и весей». Молитвой и покаянием они думали избыть свою беду, которую считали беспримерной. Никакие книги, говорили они, «не произнесоша нам таковаго наказания ни на едину монархию, ниже на царства и княжения, еже случися над превысочайшею Россиею». Подъем религиозного чувства достигал чрезвычайного напряжения и выражался в чудесных видениях, в истинность которых верили не только те, кому бывали видения, но и все те, кто о них слышал. Во Владимире простая посадская женщина объявила воеводе, что к ней ночью «в свете несотворенном» являлась «пречудная жена» и велела ей проповедать всему городу пост и молитву, обещая, что Господь услышит моление и «даст земли тишину и благодетельное житие». Владимирцы по слову молодой женщины постились и молились три дня, известили об этом другие города и им «заповедь дали поститися и молитися Богу три дни по явлению». Осенью 1611 года, вместе с владимирским «видением», оглашено было видение нижегородское, отнесенное к маю 1611 года. В «полках» под Москвой появился «свиток, неведомо откуду взяся». В свитке была изложена повесть о том, какое видение некто «многогрешный Григорий» видел в Нижнем Новгороде. В «храмине» этого никому не знаемого Григория произошло несказанное чудо: к одру его спустились два небожителя и дали ему откровение о будущей судьбе Московского царства. Они так же, как «пречудная жена» во Владимире, указали на необходимость трехдневного поста и покаянной молитвы и обещали очищение государства. От них Григорий узнал, что по очищении Москвы надлежит воздвигнуть храм «близь Василия Блаженнаго» и что в этом храме на престоле на «бумаге не писанной» будет чудесным образом изображено «имя, кому владети Московским государством». Несмотря на грубоватую конструкцию «повести» Григория, она произвела сильнейшее впечатление в полках под Москвой: «от того же писания и пост зачася», – говорится в летописи. Пост притом был так строг, что «многие младенцы помираху с того посту». Так как Григорий с его повестью не были ведомы в самом Нижнем Новгороде, то летописец пришел в смущение. Отметив, что «в Нижнем же того отнюдь не бяше и мужа Григория такова не знаху и посту в Нижнем не бысть», летописец называет все это дело «тайной, неведомо от Бога ли, или от человека» и признается, что не смел положить в забвение этой тайны, «видячи такую к Богу веру». Его поразило то же, что поражает и позднейшего наблюдателя: глубина религиозного чувства, в котором русские люди черпали тогда не только утешение, но и мужество для борьбы с бедой. По личному признанию Кузьмы Минина, источник его собственной решимости поднять ополчение таился в чудесном видении, которое явило ему высшую волю и дало пророческие указания. Минин сам рассказал об этом в 1612 году троицкому архимандриту Дионисию; «от уст» же Дионисия рассказ Минина был записан известным Симеоном Азарьиным, который очень хорошо знал цену правдивому слову. Всего, стало быть, из вторых рук передается нам повесть о том, как преподобный Сергий, явясь во сне Минину, велел ему «казну собирати и воинских людей наделяти и итти на очищение Московского государства», прибавляя, что «старейшие в таковое дело не внидут, наипаче юннии начнут творити». Минин уверовал в видение лишь тогда, когда оно повторилось и когда он был наказан болезнью за свое «небрежение». Принявшись за дело ополчения, «глаголя предо всеми в земской избе и идеже аще обреташеся», он убедился, что святой Сергий истинно предрек, будто «юннии преже имутся за дело». Именно молодежь нижегородская увлекла отцов на новый подвиг[226].
Глубокая и горячая вера давала утешение потрясенным душам, укрепляла их в терпении и, возвышая над мелкими побуждениями страха и корысти, готовила их к подвигу и жертвам. Но молитва и пост не указывали, какой надобен подвиг и какие потребны жертвы. Чтобы знать, что делать и как поступать, необходимо было знакомство с политическим положением и понимание действительных политических условий и отношений. На окраинах государства, вдали от обоих «правительств», московского и подмосковного, не легко было судить о делах. Довольствуясь слухами или краткими сообщениями грамот, присылаемых из соседних городов, провинциальные московские люди понимали ясно лишь одно то, что государство гибнет и что необходимо новое усилие для его «очищения» от врагов. Но что надо сделать для этого очищения, они не разумели. Увещания московского правительства о соблюдении верности Владиславу никто не желал слушать, а призыв казачьих бояр, Трубецкого и Заруцкого, о соединении с ними и о помощи им возбуждал неразрешимые сомнения после мученической смерти Ляпунова. Страна не верила ни тому ни другому из враждующих станов, но она не имела никаких иных вождей и правителей, которые так же уверенно, как в свое время Скопин и Ляпунов, увлекли бы за собой народную массу, организовали ее и сами стали бы во главе народных ополчений. Не видя таких вождей и не имея их практического руководства, русские люди тем охотнее и внимательнее прислушивались ко всякому голосу, который давал им сведения, совет и указания, предлагал некоторым образом программу действий. Таких голосов было много: в каждой городской грамоте давались указания и советы стать «заодин на разорителей» государства. Но все эти голоса повторяли, в сущности, лишь то, что писали в своих посланиях заточенный поляками патриарх Гермоген и освобожденная от тушинской осады братия Троицкого монастыря. За недостатком боевых вождей, которым мог бы верить народ, народным движением начинали руководить духовные отцы, которым народ не мог не верить. В патриархе он видел привычного ему руководителя, высокий образец мужества и стойкости, борца «единым словом», второго Златоуста. Братия троицкая собственным страданием в долгой осаде от «воров» стяжала право на общее уважение и внимание. Однако послания патриарха и троицкой братии не были согласны: в них предлагались такие способы действия, которые не были совместимы. Между советами Гермогена и троицких монахов надобно было выбирать, потому что в них заключались совсем различные политические программы.
О том, что говорил патриарх, можно заключить по его грамоте, написанной в августе 1611 года. В то время под Москвой только что взяли верх казачьи вожделения, и Заруцкий почувствовал себя хозяином положения. Близость его к Марине Мнишек, известная всем, подала повод к упорному слуху, что Заруцкий желает «на царство проклятого паньина Маринкина сына». Этому слуху поверил и Гермоген. Зная истинное положение дел в таборах и очень хорошо понимая, какие беды московскому обществу может нанести торжество казачьей стороны под Москвой, он отнюдь не желал допустить образования казачьего правительства с воровским царем во главе. В те дни, именно около 5 августа, победа Я. Сапеги над казаками освободила московские цитадели от полной осады и их население, польское и русское, могло свободно через устье Неглинной выходить из Кремля и входить в него. Этим воспользовались не одни осажденные, но и их враги – московские патриоты. Некоторые из них, «бесстрашные люди», проникли в Кремль к своему «учителю и новому проповеднику» патриарху Гермогену, и патриарх получил возможность передать им вместе с пастырским благословением свои взгляды и мысли. Он не только вел с ними устные беседы, но и дал одному из «бесстрашных людей» Роде Мосееву наспех составленную грамоту к нижегородскому «миру». Родя, не раз ходивший от нижегородцев к патриарху, бережно донес пастырскую грамоту в Нижний 25 августа 1611 года. Гермоген так поспешно писал свое послание, что даже не означил, в какой именно он город пишет. «Благословение архимандритом, – начинает он, перечисляя чины нижегородского населения, – и игуменом и протопопом и всему святому собору и воеводам… и всему миру; от патриарха Ермогена… мир вам и прощение и разрешение; да писати бы вам из Нижнего…» Только по этим словам «из Нижнего» да по дальнейшим упоминаниям о Нижнем Новгороде можно определить, кому назначал патриарх свою грамоту. Цель этой грамоты, как и устных речей Гермогена, сводилась к тому, чтобы показать земщине в настоящем свете поведение казаков. Указания на «воровство» казаков под Москвой шли по городам и раньше патриаршей грамоты. Тотчас по смерти Ляпунова Казань, например, сослалась с Нижним и с другими городами в Понизовье о мерах осторожности против казачьих покушений. Между ними было решено жить в согласии; не менять городской администрации, то есть не принимать новых воевод от казачьего правительства; не впускать в города и казаков; государя избрать «всея землею Российские державы»; «а будет казаки учнут выбирати на Московское государство государя по своему изволенью одни, не сослався со всею землею, и нам того государя на государство не хотети». Города, таким образом, сами остерегались совместных действий с казаками, и в этом отношении грамота патриарха не давала им ничего нового. Ново в ней было лишь то указание, что казаки, принимая Воренка, склонились к возобновлению самозванщины. Патриарх поручал нижегородцам писать в Казань, на Вологду, на Рязань «да и во все городы», чтобы оттуда послали «в полки» под Москву увещания, «учительные грамоты» с запрещением брать на царство Воренка. Гермоген желал, чтобы, сверх письменных увещаний, нижегородцы послали в полки и по городам со словесными речами тех самых «бесстрашных людей свияженина Родиона Мосеева да Ратмана Пахомова», которые не один раз прежде хаживали к самому патриарху «с советными челобитными». Эти люди должны были патриаршим «словом» говорить в городах о посылке в полки увещательных грамот, а в полках «говорити бесстрашно, что проклятый (Воренок) отнюдь ненадобе». Шедшая от патриарха новость о Воренке, имея все гарантии достоверности, должна была оказать решающее влияние на настроение земщины в отношении казачества. Уклоняясь в старое «воровство», призывая к власти «Маринку» с ее сыном, казаки тем самым обращались в лютых врагов земщины, страшных особенно потому, что они в данную минуту обладали правительственной организацией. Волнение, овладевшее патриархом, и та торопливость, с какой Гермоген призывал на борьбу с казачьей затеей, показывали, что он придает очень важное значение внезапному отрождению самозванщины. Должна была производить сильное впечатление и та особенность письма патриарха, что в нем не было ни одного слова о поляках и короле, а все внимание земщины призывалось на казаков и Воренка. Патриарх указывал на них как бы на главного и опаснейшего врага[227].
Нижний немедленно распространил грамоту Гермогена по другим городам, и города, послушно принимая патриаршее слово, давали друг другу обещание не признавать казачьего царя и «против его стояти единодушно». Там, где шли за патриархом, готовы были, стало быть, и на бой с казаками, почитая их за такого же врага, каким была овладевшая Москвой рать иноплеменников и изменников. Иного направления держалась братия Троицкого монастыря.
История этого монастыря в Смутное время очень известна. Находясь вблизи столицы и на одной из главных дорог всего государства, блистая великим именем своего основателя, кипя богатством и многолюдством «в селех работные чади крестьянства», Сергиева обитель была одним из заметнейших населенных мест всей страны. Перенеся осаду от тушинских воевод, она быстро стянула к себе людей и средства из подчиненных ей волостей и приписных монастырей. По «вине и промыслу» троицкого архимандрита Дионисия обитель распорядилась своим добром и трудом своей работной чади всецело на пользу ближних. Московское «разорение», то есть погром и сожжение Москвы в марте 1611 года, указало Дионисию, кому и как необходимо помогать. Из Москвы, как и из других мест, «всеми путьми быша беглецы» к Сергиеву монастырю. Разоренные люди нуждались в крове, уходе и лекарствах, а многие, уже не нуждаясь в помощи, ожидали лишь христианского погребения. Монахи и монастырские слуги и крестьяне строили больницы, «дворы и избы разные на странноприимство всякому чину»; собирали запасы на содержание презреваемых в этих больницах и дворах; питали и лечили больных и слабых; хоронили умерших; «по путем и по лесам ездили и смотрели того, чтоб звери не ели, и мученых от врагов, мертвых и умирающих, всех сбирали». Такая деятельность вышла далеко за стены обители. Больницы и богадельни были помещены «во округе монастыря», в слободах и селах; «приставы с лошадьми» постоянно ездили по дорогам; хлеб и запасы тянулись к монастырю издалека. Все это нуждалось в военной защите и в особом покровительстве власти, так как обычного гражданского порядка не существовало. Единственной же властью, на которую мог опереться монастырь, в ту пору была власть подмосковного ополчения, сперва земского, при жизни Ляпунова, а затем казачьего, после его смерти. Монастырь отстоял всего в 60 верстах от Москвы и входил в сферу казачьего ведения и влияния. Он поневоле должен был завязать постоянные и тесные сношения с казачьими подмосковными таборами, принимать от них помощь и защиту и, в свою очередь, помогать им. Есть, например, отказная грамота бояр и воевод Трубецкого и Заруцкого, данная 20 августа 1611 года по челобитью архимандрита Дионисия и келаря Авраамия на земли в Тарусском уезде, приобретенные Троицким монастырем в силу духовного завещания. Монастырь таким образом искал утверждения своих прав у казачьего правительства. В свою очередь, и это самое правительство обращалось в трудные минуты за помощью и содействием к монастырю. Осенью 1611 года, когда казачьи таборы были стеснены подошедшим под Москву войском гетмана Хоткевича, Трубецкой «с товарищи и со всеми атаманы писали в Троицкий Сергиев монастырь со многим молением о свинцу и о зелии (порохе) и паки моляще, чтобы (из монастыря) писали грамоты во все городы о помощи». Монастырские власти исполнили казачье «моление»; послали грамоты, снарядили даже послов в города «для сбору ратных людей», а в таборы отправили «пеших троицких слуг и служебников с свинцом и с зелием». Так, из соседства монастыря и таборов проистекала необходимость совместных действий, согласия и взаимопомощи. При этих условиях монастырь не мог говорить так, как говорил Гермоген. Для патриарха таборы были вражеским станом, для монастыря они были правительственным центром; патриарх предостерегал города от общения с подмосковным войском, а монастырь взывал к тем же городам о помощи этому войску и о соединении с ним на общего врага. Сидя в тюрьме на Кирилловском подворье, Гермоген был совершенно свободен от всяких партий и влияний, действовавших в московском обществе, а монастырские власти, трудясь на просторе, были связаны по рукам и ногам своими отношениями к возобладавшей временно казаческой власти[228].
Это обстоятельство заметно отразилось и на знаменитых троицких грамотах 1611–1612 годов. Они были обращены ко всей земщине и звали ее на борьбу с ляхами и изменниками, сидевшими в Москве. Во всех сохранившихся от 1611 года подобных грамотах троицкие власти зовут города на помощь таборам и на соединение с подмосковными воинскими людьми. Сперва, еще при жизни Ляпунова, власти пишут: «Ратными людьми и казной помогите, чтоб ныне собранное множество народу христианского войска здеся на Москве скудости ради не разошлося». Когда же Ляпунова не стало и служилые люди разбрелись, а Хоткевич теснил казаков, монастырские грамоты просят: «Ратными людьми помогите, чтоб ныне под Москвой скудости ради утеснением боярам и воеводам и всяким воинским людям порухи не учинилось никоторыя». В монастыре как будто не делают различия между Ляпуновым и Заруцким и в грамотах молчат о той розни, которая сгубила ополчение. В течение всего 1611 года Дионисий и его «писцы борзые» еще верят в возможность общего действия и прочного единения казачества и земских слоев и рознь их представляют временной и случайной. «Хотя будет и есть близко в ваших пределех которые недоволы, – пишут они в города, – Бога для отложите то на время, чтоб о едином всем вам с ними (т. е. подмосковными воинскими людьми) положити подвиг свой… Аще совокупным и единогласным молением прибегнем ко всещедрому в Троице славимому Богу… и обще обещаемся подвиг сотворити… милостив владыка… избавит нас нашедшия лютыя смерти и вечного порабощения латынского». Не нужно сомневаться в искренности этих строк и думать, что троицкие монахи или «очень мало знали» о положении дел, или же склонны были «мирволить» казачеству. Разумеется, они видели разладицу и казачье «воровство» под Москвой, но они оценивали его иначе, чем патриарх. Для них подмосковные «бояре» были общеземским правительством, и, пока оно не было заменено другим, более законным, они считали обязанностью ему повиноваться и поддерживать его. О смутах же в среде этого правительства, пока они казались преходящими, монахи должны были молчать уже из простого приличия и из боязни оглашением их повредить делу народного единения. Настроение монастырской братии, однако, изменилось в 1612 году, когда она увидела, что в Ярославле образовалась новая власть, а под Москвой окончательно взяли верх «воровские заводцы». Тогда, уже не мирволя этим «заводцам», Дионисий с братьею приглашал князя Пожарского и других воевод «собраться во едино место» отдельно от казаков или идти в самый Троицкий монастырь и действовать оттуда для освобождения Москвы, не сливаясь в одну рать с воровскими заводцами[229].
Итак, грамоты патриарха и грамоты троицких властей говорили московским людям не одно и то же. Патриарх призывал московских людей сплотиться для борьбы не только с польской властью, но и с казачьим беззаконием, а троицкая братия звала города соединиться с казачеством и поддержать его в его борьбе с поляками и литвой. Примирить и совместить советы Гермогена и Дионисия было невозможно: они предполагали совершенно различные комбинации политических сил и исходили из взаимно противоположного понимания казачества. Для Гермогена казачество было противогосударственной силой, с которой нужно было бороться как с врагом; это был старый московский взгляд, воспитанный наблюдениями над десятилетней Смутой. Дионисию же и его братии казачество до начала 1612 года представлялось силой, ставшей за весь народ «для избавления нашея истинныя христианския православный веры»; это был новый взгляд, созданный в ополчении Ляпунова, когда в казаках стали видеть желанных союзников и прямых борцов за национальное дело. Какой из этих взглядов был усвоен так называемым нижегородским ополчением, решить нетрудно. Смерть Ляпунова и возобновление самозванщины, в подмосковных таборах показали земщине, как опасна идеализация казаческой среды, – и все замосковные, понизовые и поморские города и волости, поднимаясь в исходе 1611 года на подвиг очищения Москвы, усвоили себе то отношение к казачеству, какое находим у Гермогена. Это необходимо помнить при обсуждении вопроса как о возникновении народного движения в Нижнем Новгороде, так и о руководящих его началах.
VIВосьмой момент Смуты – образование второго земского правительства и его торжество. Начало нижегородского движения; Минин и протопоп Савва Ефимьев. Образование денежной казны. Устройство рати в Нижнем и избрание воеводы. Происхождение и личность князя Д. М. Пожарского. Две воеводские коллегии в Нижнем и распространение их действий на все Понизовье. Начало войны с казаками
Большую заслугу И. Е. Забелина перед русской наукой составляет его исследование о начале нижегородского ополчения. Он вывел вопрос из круга летописных преданий в область критического изучения и впервые показал, что не случайное влияние монашеской грамоты, а сложная работа общественного самосознания подняла нижегородский «мир» на его знаменитый подвиг. Нижегородское движение И. Е. Забелин ведет от грамоты Гермогена о Воренке и начало нижегородских сборов относит ко времени этой грамоты. После всего сказанного выше не может быть, кажется, сомнений в том, что нижегородцы действительно стояли гораздо ближе к патриарху, чем к троицкой братии. После хронологических соображений И. Е. Забелина можно считать доказанным, что троицкая грамота от 6 октября 1611 года, – та самая, которой приписывали решительное влияние на Нижний Новгород, – застала там уже до нее начатое движение. Дальнейшее изложение покажет, что с самых первых своих шагов нижегородский мир усвоил себе программу Гермогена, то есть стал собираться не только на поляков, но и на казаков. И напротив, нельзя найти никакого следа непосредственных сношений Нижнего с Троицким монастырем за всю вторую половину 1611 года: нижегородцы не искали совета и руководства у троицких монахов.
К сожалению, нельзя с желаемой полнотой и точностью изучить первый момент движения в Нижнем; для этого не хватает материала. Архив нижегородского ополчения, несомненно существовавший, не уцелел, сохранились лишь отдельные и разрозненные документы. Писатели же XVII века мало интересовались местными нижегородскими отношениями; они начинают следить за нижегородским ополчением лишь тогда, когда оно стало общеземским. Поэтому в летописных показаниях встречаются противоречия и недомолвки. Известен их результат – разногласие ученых относительно места, где начал Минин свою проповедь, на торгу или в Кремле, также и относительно тех влияний, которые внушили Минину решимость «возбудити спящих». Не с большей надеждой на безошибочность своих заключений, чем все прочие писатели, высказываем мы наш взгляд на это дело. Следуя И. Е. Забелину, мы думаем, что Минин не ждал троицкой грамоты 6 октября 1611 года и задолго до нее начал свой подвиг. Возбужденный вестями из-под Москвы о погибели Ляпунова, о распадении земских дружин, о переходе правительственной власти в руки казачьих бояр, наконец, о возобновлении самозванщины и появлении имен Маринки и Воренка Минин и без монашеских увещаний мог уразуметь, что земское ополчение привело к торжеству давнего врага земщины – казачества – и что в интересах общественных следует не повиноваться казачьим властям, а противодействовать им. Видение, о котором он сам рассказал в Троицком монастыре, внушило ему смелость выступить открыто на проповедь. По словам Симона Азарьина, Минин начал говорить «пред всеми в земской избе и идеже аще обреташеся» о необходимости «чинить промысел» над врагами. Это указание на земскую избу очень важно потому, что объясняет нам, в какой среде говорил Минин. Принадлежа к числу земских старост Нижнего, управлявших хозяйством городской тяглой общины, Кузьма прежде всего обратил увещание к своим выборщикам в том пункте, где тогда велись все дела тяглого «мира», – в земской избе, которая стояла близ церкви Николая Чудотворца «в торгу» (на Нижнем базаре, недалеко от пароходных пристаней). В этой же избе, вероятно, был написан и первый «приговор всего града за руками»; приговором определялся особый сбор «на строение ратных людей», и произвести такой сбор поручалось Минину. Так, почин ополчения принадлежал бесспорно нижегородской тяглой посадской общине, а в среде этой общины – ее земскому старосте Минину. Он первый «собою начат» пожертвования на ратных; за ним пошли «и прочие гости и торговые люди, приносяще казну многу»[230].
Затеянное посадскими людьми большое дело не могло остаться без огласки. По самой сути своей оно требовало широкого оглашения, потому что нуждалось в общем сочувствии и поддержке. Оно было объявлено и другим чинам нижегородского населения. В какой форме это произошло и как именно устроилось соединение с тяглыми людьми нижегородской администрации, духовенства и дворян, точно неизвестно. Но есть об этом одно предание, которое, хотя и дошло до нас в поздней и малоискусной редакции, дает, однако, ценные исторические намеки. По этому преданию, в Нижнем Новгороде после получения одной из троицких грамот (это могла быть грамота, датированная 6 октября) «нижегородские власти на воеводском дворе совет учиниша»; на совете же том были «Феодосий архимандрит Печерского монастыря, Савва Спасский протопоп, с братиею, да иные попы, да Биркин да Юдин, и дворяне и дети боярские, и головы и старосты, от них же и Кузьма Минин». Совет решил собрать нижегородцев на другой день в Спасо-Преображенский собор в Кремле, прочесть там троицкую грамоту и звать народ на помощь «Московскому государству». Так и сделали. Назавтра собрали горожан колокольным звоном в соборную церковь. Савва читал троицкую грамоту «пред святыми вратами» и говорил народу речь. После него говорил сам Минин. Так, по рассказу рукописи Ельнина, началось в Нижнем дело «очищения» Москвы. Показания этого источника заслуживают внимания в особенности потому, что автор рукописи правильно указал на таких нижегородских деятелей 1611–1612 годов, которых другие писатели несправедливо оставляли в тени. Прежде всего таков протопоп Савва Ефимьев, бывший главой соборного духовенства в Нижнем уже в 1606 году. В августе этого года он с причтом Спасского собора получил от царя Василия Шуйского жалованную грамоту, в которой определялись жалованье, владения и права соборного духовенства. Между прочим, нижегородским игуменам и «попом всего города» вменялось в обязанность «Спасского протопопа Саввы слушати, на собор по воскресеньям к молебнам и по праздникам к церквам приходити; …а не учнут они Спасскаго протопопа слушати… и Спасскому протопопу с братьею… имати на тех ослушникех впервые по гривне». За упорное же непослушание и «небрежение» протопоп имел право даже «сажати в тюрьму на неделю» попов и дьяконов, требуя для этого приставов у воевод и дьяков нижегородских. Таким образом, Савве принадлежало первенство в духовенстве всего Нижнего и рядом с ним мог стать лишь архимандрит первого нижегородского, именно Печерского, монастыря. Рукопись Ельнина это знает и помещает архимандрита Печерского Феодосия и Савву на первом месте среди советников, призванных на воеводский двор. Что за Саввой действительно признавались большие заслуги в деле нижегородского ополчения, доказывается тем, что после московского очищения Савва «с детьми» получил в собственность в Нижегородском кремле у самого собора «государево дворовое место», рядом с таким же государевым дворовым местом, пожалованным Минину. В писцовой книге Нижнего 20-х годов XVII столетия на этих местах описаны уже дворы Нефеда Кузьмина сына Минина и протопопа Саввы Ефимьева. Насколько правильно «Ельнинская рукопись» называет на первых местах Феодосия и Савву, настолько верно указывает она далее на Биркина и Юдина. Они не принадлежали к составу нижегородской воеводской избы, то есть тех властей, которые «на воеводском дворе совет учиниша», но они приняли участие в ополчении и были ближайшими помощниками Пожарского в самом начале его деятельности в Нижнем Новгороде. Стряпчий Иван Иванович Биркин происходил из рязанского рода Биркиных и был в начале 1611 года прислан в Нижний Пр. Ляпуновым «о всяком договоре и о добром совете». Василий же Юдин был, кажется, из нижегородцев, но если он и входил в состав администрации Нижнего, то, во всяком случае, не был воеводским дьяком; эту должность тогда нес дьяк Василий Семенов. Таким образом, все указания «Ельнинской рукописи» на лиц, участвовавших в первом общем нижегородском совете, могут быть признаны основательными, а потому и самое известие рукописи может быть принято как заслуживающее доверия. Основываясь на нем, можно высказать не совсем произвольную догадку, что мысль об ополчении, возникшая сначала в среде тяглой нижегородской общины, была объявлена всему городскому совету в воеводской избе, а на другой день торжественно оповещена всему городу, причем народу сообщена была и троицкая грамота, подходившая своим патриотическим содержанием к настроению нижегородцев. Но чтение этой грамоты в соборе вовсе не показывало, чтобы именно она «возбудила» до той минуты спавших обитателей Нижнего. Сама рукопись Ельнина опровергает такое толкование. По ее рассказу, видение святого Сергия Минину было раньше, чем Минин узнал на воеводском дворе о троицкой грамоте. Прося прочесть грамоту в соборе, Минин прибавил слова: «а что Бог даст»; в них сквозила уверенность, что Бог даст доброе начало предполагаемому ополчению. Такая уверенность могла быть основана лишь на знакомстве с тем подъемом духа, какой был вызван самим же Мининым в тяглых людях Нижнего Новгорода[231].
В таком виде представляется нам начало изучаемого движения. В Минине нашла своего вожака тяглая масса, Савва же Ефимьев явился первым выразителем высших слоев нижегородского общества. За ними увлеклось все население их города, причем служилый люд и духовенство пошли за тяглыми людьми, которым по праву должно принадлежать данное им летописью название «Московского государства последних людей». В их лице действительно последние люди взялись за трудное дело очищения государства и восстановления порядка, с каким не могли сладить ни московские бояре, ни дворяне ляпуновского ополчения. Умудренные неудачей предшествующих попыток, городские мужики с особой осмотрительностью устраивали дела своего ополчения.
Необходимо несколько остановиться на известных обстоятельствах образования денежного фонда в нижегородской «казне» и первоначальной вербовки в Нижнем ратных людей. Устранив те басни, которыми обставлено это дело как в старых хронографах и летописцах (вроде хронографа князя М. А. Оболенского или сборника А. Е. Балашева), так и в новейших сочинениях о Смуте, мы получим согласные свидетельства современников, что нижегородцы прежде всего обязались особыми приговорами жертвовать на ополчение «по пожитком и по промыслом», а затем начали искать годных к бою ратных людей. По приговорам в земской и воеводской избе не один раз назначались чрезвычайные сборы на ополчение, имевшие характер то третьей или пятой деньги, то натуральных сборов, то простого займа у частных лиц до того времени, «покамест нижегородские денежные доходы в сборе будут». В подобных приговорах участвовали вместе с земскими старостами и целовальниками «все нижегородские посадские люди», а кроме того, и нижегородская администрация: «окольничий и воевода» князь Василий Андреев Звенигородский, Андрей Семенович Алябьев и дьяк Василий Семенов. Действие этих приговоров распространялось не только на нижегородский посад, но и на весь уезд, даже на другие города, приставшие к ополчению, – Балахну и Гороховец. Средства, добываемые сборами, имели специальное назначение: они шли на жалованье и корм ратным людям. Для раскладки взимания и хранения этих чрезвычайных сборов было избрано особое лицо, «выборный человек», именно сам Кузьма Минин. Принимая новую обязанность, становясь «окладчиком» по обычному выражению того времени, Минин должен был выйти из числа земских старост: того требовал тогдашний порядок служебных отношений. В силу своих полномочий по окладному делу Кузьма «нижегородских посадских торговых и всяких людей окладывал, с кого что денег взять, смотря по пожитком и по промыслом, и в городы, на Балахну и на Гороховец, послал же окладывать». Как лицо, облеченное властью, Минин действовал на нижегородцев не одним убеждением, а и силой: «Уже волю взем над ними по их приговору, с Божией помощью и страх на ленивых налагая». В этом отношении он следовал обыкновенному порядку мирской раскладки, по которому окладчики могли грозить нерадивым и строптивым различными мерами взыскания и имели право брать у воеводы приставов и стрельцов для понуждения ослушников. Эта сторона дела ввела в соблазн некоторых исследователей: приписав одной личности Минина черты, характеризующие общественный строй, они готовы были в нем видеть человека исключительной крутости и жестокости. Создалось даже обвинение в том, что Минин завел торговлю людьми – «пустил в торг бедняков», чтобы вырученные за них деньги обратить на «очищение» государства. Нечего и говорить, как далек этот взгляд от исторической правды. Если бы даже и было доказано, что при сборах на нижегородское ополчение происходили случаи отдачи людей по житейским записям для того, чтобы добыть денег на платеж Минину, то это не доказывало бы никакой особой жестокости сбора, а было бы лишь признаком того, что житейская запись, хорошо знакомая середине и концу XVII столетия, уже в начале этого столетия была достаточно распространенным видом личного найма с уплатой за услуги вперед. Как бы то ни было, определенные нижегородским «миром» чрезвычайные сборы были сразу же сосредоточены в управлении Минина, который и ведал их сообразно с обычаями тогдашней податной практики. Когда же князь Пожарский пожелал, чтобы хозяйство его рати находилось в опытных руках того же «выборного человека», то Минин ушел с ним в поход к Москве, а сборы на ополчение в Нижнем перешли в совместное ведение нижегородских воевод и земских старост, приговоры которых отчасти нам известны по нижегородской приходной книге 1611–1612 годов и по грамотам того же времени[232].
Так были устроены хозяйственные дела будущей рати. Надобно было устраивать самую рать. Число собственно нижегородских служилых людей по спискам было довольно велико. В 1606–1607 годах нижегородские десятни насчитывали более трехсот дворян и детей боярских разных статей. Но многолетняя смута развеяла служилый люд по разным станам и городам, согнала его с вотчин и поместий, многих свела в могилу. Собрать нижегородских дворян в Нижний и устроить из них правильное войско было нельзя, по крайней мере в скором времени. Одна любопытная частность, сохраненная разрядной книгой, указывает нам на то, что при начале движения в Нижнем там не было никого из местных дворян, так сказать, первого разбора – ни окладчиков, ни выборных и дворовых. Во главе посольства к Пожарскому с посадскими людьми послали «нижегородца дворянина доброго»; но этот добрый дворянин был не «из выбора» и не дворовый, а из обычных «городовых» детей боярских – Ждан Петров Болтин. От прочих подобных он выделялся лишь тем, что имел право на ежегодное четвертное жалованье, был «четвертчиком». Если таким образом не было возможности стянуть в Нижний в достаточном числе своих военных людей, надобно было искать их на стороне. Случай помог нижегородцам. В это время на Руси блуждали служилые люди из городов «от Литовской украйны»: Смоленска, Дорогобужа, Вязьмы. Они были прогнаны со своих земель нашествием Сигизмунда. Через Калугу они пришли под Москву, а там «начальники» приказали испоместить их в дворцовых волостях: смольнян в Арзамасе, а вязьмичей и дорогобужан в Ярополче (ныне г. Вязники на р. Клязьме). Однако из Ярополча скоро прогнал их Заруцкий, а в Арзамасе смольнян «дворцовые мужики не послушали, делить себя не дали, чтоб им быть за ними в поместьях». Долго стояли смольняне под Арзамасом, и у них «бои с мужиками были, только мужиков не осилили: помогали мужикам арзамасские стрельцы триста человек». Не успев здесь, смольняне отправили в Нижний «челобитчиков, чтоб их приняли к себе в Нижний». О нижегородском ополчении услышали и теснимые казаками вязьмичи и дорогобужане: они также двинулись в Нижний. Нижегородцы приняли тех и других «честно»; из них-то и составились первые отряды нового войска. По приблизительному счету Азарьина, смольнян было около 2000 человек, – число очень значительное по тому времени. К этим пришельцам примкнули затем и местные ратные люди: дворяне, стрельцы и служилые казаки. В то же время нижегородские власти начали приглашать из понизовых городов ратных людей «со всею службой итти в Нижний», а из Нижнего под Москву. Таким образом, предполагалось сделать Нижний сборным пунктом многих городских дружин, главным образом тех, которых ждали с востока, из Понизовья[233].
Воеводой над всеми этими дружинами нижегородцы, всем городом, избрали стольника князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Его служба при царе Василии была всем известна. Он был в то время одним из видных боевых воевод, пожалуй, самым видным после Пр. Ляпунова и князя И. С. Куракина. По своему происхождению он принадлежал к знаменитому роду стародубских князей, который поник под частыми опалами московских государей XVI века и опустился с вершин московской аристократии в ее средние слои. Опричнина не лишила этот род, один из немногих, его старой оседлости, но все-таки она не прошла бесследно как для лиц, так и для земельных владений этого рода. В 1566 году посад и городище Стародуба-Ряполовского вместе с многими селами и волостями, а в том числе и с волостью Пожаром, откуда шли князья Пожарские, были отданы Грозным князю Владимиру Андреевичу. В этих местах к Стародубу с его новым удельным князем должны были тянуть «судом и данью» все «вотчины и купли и монастырские и церковные земли»; сами же вотчинники могли служить «вольно, где кто хочет», или московскому государю, или своему князю Владимиру Андреевичу. Другие стародубские вотчины были взяты прямо на государя, и в том числе многие вотчины Пожарских; их перечень можно читать в завещании Грозного. Эти земли впоследствии возвращались старым владельцам, но иногда не на вотчинном праве, а только в качестве поместья. Так, самому Дм. Мих. Пожарскому соседнее с его старинной Мугреевской вотчиной село Нижний Ландех дано было первоначально как поместье; другим же «приселком» к Мугрееву, именно Могучим или Могучевым, Иван Грозный распорядился в завещании как собственностью, а затем этот приселок снова отошел в вотчину князя Д. М. Пожарского. Таким образом, не прогнав Пожарских с их родины на верхнем течении Духа и Тезы, царь Иван, однако, нарушил целость их земельных владений и подчинил их власти – правда, кратковременной и мимолетной – удельного князя. Это было гонение и разорение такое же, какое переживала при Грозном вся вообще удельная аристократия. Но для семьи князя Д. М. Пожарского такое гонение соединялось еще и с прямой опалой. «Мои, государь, родители Пожарские, – говорил князь Дмитрий Михайлович в конце 1602 года, – были, государь, много лет в государеве опале». Родной дед князя Дмитрия Федор Иванович вскоре после взятия Казани был туда сослан и долго оставался на Низу «в государевых опалах», так что не бывал на иных службах. Опалы не окончились со смертью Грозного; около 1599 года, уже во времена Годунова, пришла государева опала на мать князя Дмитрия, рано овдовевшую, и на него самого. Неизвестно, в чем была их вина, но уже в 1602 году до них «милость царская воссияла»; они были прощены, и князь Дмитрий начал свою службу в чине стольника, особенно выдвинувшись в царствование Василия Шуйского как верный ему воевода и администратор[234].
Приведенные сведения помогут нам до некоторой степени определить личность избранного нижегородцами вождя. Соображая положение семьи Пожарских в общем ходе событий второй половины XVI века, прежде всего заметим, что Пожарские были в числе жертв опричнины и созданных ею придворных отношений и порядков. Знатные и богатые, они теряли вотчины и были опалами выброшены из Москвы на должности по местному управлению. Прижатые Грозным, они терпели и при Борисе, его политическом наследнике и последователе. Разумеется, они не могли быть в числе поклонников нового режима и должны были вспоминать старые, лучшие для них времена. В местнических столкновениях своих с князем Б. М. Лыковым в 1602 и 1609 годах князь Д. М. Пожарский упорно стоял на том, что если его «дед или которой родитель» по их грехам в государеве опале и должны были принимать низкие должности, то это никак не может понижать их высокой родовой чести. «Кои, государь, по греху своему, – говорил он, – в государевых опалах наша братья всех родов, и как, государь, до них милость воссияет, и с кем, государь, им случай будет в отечестве, – и они, государь, бьют челом и тяжутся по своей лествице и своим родительми; …и яз, государь, холоп государев, по его царской милости таков же стольник, что и князь Борис Лыков». Этот принцип родословности, не признававший, что опала и отсутствие придворного фавора могут влиять на отечество служилого человека, сближает его сторонника князя Дмитрия Михайловича с княжатами-олигархами, которые восстали с Василием Шуйским против годуновских порядков. Д. М. Пожарский, несомненно, принадлежал к их стороне. Он верно служил правительству Шуйского, а после падения Шуйских считал главой княжеской среды князя В. В. Голицына. В этом смысле он и сказал о нем свои известные слова. В 1612 году, в июле, беседуя с новгородским посольством в Ярославле, Пожарский заметил о В. В. Голицыне: «Надобны были такие люди в нынешнее время! Только б ныне такой столп, князь Василий Васильевич, был здесь, и об нем бы все держались и яз к такому великому делу мимо его не принялся; а то ныне меня к такому делу бояре и вся земля сильно приневолили»[235].
Таков был, на наш взгляд, князь Дм. М. Пожарский. Это – представитель определенного общественного слоя, носитель старой традиции. С такой точки зрения о нем нельзя говорить, как не раз говорилось раньше, что он «тусклая личность», «ничей сторонник», «беспринципный» и «простой русский человек». С высоким понятием о своей родовой чести и с консервативным настроением Пожарский, разумеется, не мог ни служить самозванщине, ни прислуживаться Сигизмунду. Он и в Тушине не бывал и королю ни о чем не бил челом: напротив, крепко бился с тушинцами и первый пришел под Москву биться с поляками и изменниками. Военный талант Пожарского, несмотря на его сравнительную молодость, вполне определился в войнах времени Шуйского. Все это, вместе взятое, создало Пожарскому определенную репутацию и остановило на нем выбор нижегородцев. Хотя Пожарский в то время, когда в Нижнем искали вождя, жил довольно далеко от Нижнего и не в Нижегородском, а в Суздальском уезде, в своей мугреевской вотчине на р. Лухе, однако нижегородцы о нем прослышали и его нашли. Во-первых, Мугреево не было в глуши, а лежало на большой дороге из Суздаля на Балахну и Нижний, и вести о раненном под Москвой его хозяине легко могли дойти до Нижнего. Во-вторых, к 1611 году семья Пожарских в Клязьминском краю стала одной из наиболее знатных и богатых. С тех пор как Шуйские попали в королевский плен и вотчины их кругом Суздаля и Шуи были расхватаны на части по грамотам короля и московских бояр, Пожарские выдвинулись в тех местах на первый план. За свою службу при царе Василии князь Дмитрий Михайлович получил большие земли, именно села на р. Ландихе да слободку Холуй, и за ним считалось уже 1850 четей вотчины и поместья. Не знать такого многоземельного князя в Нижнем не могли[236].
Итак, нижегородцы, собирая к себе отовсюду ратных людей, решили всем городом просить в начальники своей рати Пожарского. К нему было отправлено посольство, состоявшее из архимандрита Феодосия, сына боярского Ждана Болтина и «изо всех чинов всяких лучших людей». Пожарский принял предложение и прибыл в Нижний одновременно с приходом туда из Арзамаса смольнян. А так как время ухода последних из-под Арзамаса известно («в осень о Дмитриеве дни», то есть 26 октября), то этим определяется и время приезда в Нижний самого Пожарского. Князь Дмитрий явился туда в конце октября. С этих пор начинается в Нижнем работа по устройству ополчения и по организации такой власти, которая могла бы собой заменить непризнаваемые Нижним правительства московское и подмосковное. К сожалению, подробности этой работы очень мало известны. Можно, однако, сказать, что для ополченских дел в Нижнем был составлен особый от городского административный штат. Городом управляли раньше и при Пожарском продолжали управлять воеводы окольничий князь Василий Андреевич Звенигородский и дворянин Андрей Семенович Алябьев да дьяк Василий Семенов. А ратными делами заведывали воеводы стольник князь Д. М. Пожарский и стряпчий Ив. Ив. Биркин да дьяк Василий Юдин. Обе власти, каждая от себя, посылали грамоты по городам, действуя хотя и согласно, но в отдельности одна от другой. Любопытно, что в этих грамотах не называется имени «выборного человека» К. Минина, тогда как в нижегородских «приговорах» он упоминается после дьяков и перед земскими старостами. Первое время военных сборов ушло в Нижнем на разбор и устройство наличных сил, главным образом смольнян. Как безземельных, их «пожаловали денежным жалованьем большим: первой статье давали по 50 рублев, а другой по 45 рублев, третьей по 40 рублев, а меньше 30 рублев не было». Насколько велики были эти оклады, видно из того, что сам Пожарский в 1604 году наравне с другими ему сверстными получал всего 20 рублей денежного жалованья при поместье менее 400 четей. Вместе с разбором ратных нижегородские воеводы занимались и сношениями с другими городами и местами, заботясь о том, чтобы вызвать в них сочувствие и содействие. Прося у городов, сначала ближайших к Нижнему, «чтоб им они помогали итти на очищение Московского государства», нижегородцы предлагали городам и волостям не только присылать в Нижний деньги и ратных людей, но для совета и выборных людей. Из Курмыша, например, Пожарский требовал в декабре 1611 года прислать «для справки» в Нижний «дворян и детей боярских и земских лучших людей, изо всех чинов по человеку». Тогда же из Мурашкинской волости «для земского совету велено быть в Нижнем Новгороде старостам и целовальникам и лучшим людям; а велена им во всем слушати нижегородского указу, а на Курмыш денежных и всяких доходов не давати, а платити всякие денежные доходы в Нижнем для московского походу, ратным людем на жалованье»[237].
Чем больше собиралось в Нижнем средств и народа, тем больший авторитет приобретали нижегородские воеводы и бывший при них «земский совет». Не только в Нижегородский уезд они посылали своих агентов с поручениями и приказами, но и в другие города отправляли от себя воевод и правителей. Так, в Курмыш, «по совету всей земли», был послан воеводой нижегородский дворянин «из выбору» Дмитрий Савин Жедринский на место Смирного Васильева Елагина. Еще раньше, в декабре 1611 года, по челобитью «Нижнего Новгорода всяких людей» товарищ Пожарского Ив. Ив. Биркин отправился «в Казань для ратных людей». С ним же поехали в Казань нижегородские духовные и дворяне для совещания. Эта посылка имела для дела особенное значение. В Казани с июля 1611 года не было воеводы, а сидел один дьяк Никанор Шульгин; воевода же боярин Вас. Петр. Морозов ушел под Москву к Ляпунову, собрав всю воинскую силу из Казани, Свияжска и «казанских пригородов». Под Москвой казанцы уже не застали Ляпунова, но остались там с казаками и вместе с ними взяли приступом Новодевичий монастырь. Можно было опасаться, что, поладив с казачьим правительством, они и в Казань передадут свое настроение в пользу таборов. Тогда в тылу у нижегородцев оказались бы не друзья и союзники, а враги. Поэтому из Нижнего в Казань посылают целое посольство, а при нем и своего воеводу, чтобы не только привлечь к себе Казань, но и посадить там свою власть. Власть эта и осталась в Казани. Хотя уже с самого начала в Нижнем были дурные вести о поведении Шульгина, который будто бы увлек и Биркина в «воровство», однако Казань не отказалась от соединения с Нижним и, как видно из грамот Шульгина, писанных в феврале 1612 года, не только сама собиралась в помощь Нижнему, но и других побуждала к тому же. Раздоры казанцев между собой и с нижегородцами начались позднее, когда уже средоточием движения стал Ярославль[238].
Таким образом, городское движение Нижнего Новгорода очень быстро выросло в областное низовское, и нижегородские воеводы стали руководить значительным районом. Едва устроясь у себя в Поволжье, Пожарский от лица всего Нижнего уже спешил обратиться с торжественной грамотой к поморским и «верховым» городам, прежде всего к Вологде и Ярославлю. Призывая их на подвиг «очищения» Москвы, он объявлял им о происходящем в Понизовье движении и излагал его программу. Особенно много говорил он о казачьем «воровстве» и о желании казаков начать «новую кровь», то есть междоусобие, провозглашением Марины и ее сына. Отрекаясь от Воренка, и от псковского Самозванца, и от «литовского короля», Пожарский желал всей землей выбрать нового государя, «кого нам Бог даст», а до тех пор настаивал на единении всех земских людей «в одном совете», чтобы «на польских и литовских людей итти вместе» и «чтобы казаки по-прежнему низовой рати своим воровством, грабежи и иными воровскими заводы и Маринкиным сыном не розгонили». Надеясь на силу объединенной земщины, он уверенно говорил о казаках: «Мы дурна никакого им учинить не дадим», «дурна никакого вором делати не дадим». К сожалению, эта первая грамота Пожарского не имеет точной даты, и, стало быть, нельзя сказать, когда именно «вся земля» услышала бодрый призыв нижегородцев. Во всяком случае, это было не позднее начала февраля 1612 года. Пожарский сообщает в грамоте о выступлении из Казани в Нижний «передовых людей» и стрельцов, которых он и ждал к себе «вскоре»; по словам же одной казанской грамоты можно заключить, что стрельцы со служилыми инородцами пошли из Казани около 9 февраля. Месяц февраль, таким образом, был временем, когда нижегородское движение стало общеземским[239].
Грамота Пожарского, распространяясь по городам, произвела сильнейшее впечатление. Те, кто желал восстановления порядка не с казачьим правительством, устремились в Нижний. «Поидоша изо всех городов, – говорит летопись, – первое приидоша коломничи, потом рязанцы, потом же из Украинских городов многие люди и казаки и стрельцы, кои сидели на Москве при царе Василье». Летописец не напрасно охватил здесь такой широкий круг лиц и мест. Нижегородское движение, начатое посадскими людьми, поддержанное провинциальным служилым людом, руководимое князем высокой породы, имевшее, наконец, определенную национально-охранительную программу, могло вызывать к себе сочувствие очень разнообразных слоев общества, утомленных Смутой и господством чужой иноземной и воровской казачьей власти. Но в то же время, представляя собой опыт объединения консервативной части московского общества, нижегородское ополчение было организацией, направленной против всего, что отошло от старого московского порядка. Его должны были бояться и поляки с московскими «изменниками» и подмосковные «воры» казаки. Если первым предстояло, голодая в кремлевской осаде, терпеливо ждать развязки неизбежного столкновения между нижегородским ополчением и казаками, то казачьи вожди должны были немедля определить свое отношение к происходящему на севере движению. Первые же грамоты Пожарского заставили их действовать, Заруцкий и Просовецкий из-под Москвы задумали овладеть Ярославлем и заволжскими городами, чтобы прервать сообщения с Поморьем и изолировать их друг от друга. Хорошо задуманное дело, однако, не удалось. Ярославцы дали знать в Нижний о появлении в Ярославле «многих казаков» и о походе на Ярославль всей рати Просовецкого. Пожарский понял, что медлить нельзя, и ввиду опасности изменил первоначальный план своих военных действий. Сначала он думал идти из Нижнего прямо к Москве на Суздаль, о чем и писал в первой грамоте в таких выражениях: «А мы… собрався со многими ратными людьми, прося у Бога милости, идем на польских и литовских людей, которые ныне стоят под Суздалем». Он тогда еще не определял точно сборного места всех земских ратей и просил, например, вологжан, подумать, «где вам с нами сходиться». Получив же весть о Просовецком, он оставил мысль о Суздале и «наскоро» послал свой авангард в Ярославль, чтобы захватить этот важнейший узел северных путей раньше, чем туда явятся большие казачьи силы. Начальник нижегородского авангарда князь Д. П. Лопата-Пожарский занял Ярославль раньше Просовецкого и, переловив бывших там казаков, бросил их в тюрьму. За передовыми войсками к Ярославлю двинулись и главные силы нижегородского ополчения, пользуясь еще зимним путем. Они шли на Балахну, Юрьевец, Кинешму и Кострому по правому берегу Волги. Уже из Костромы Пожарский послал отряд на Суздаль и успешно занял этот крепкий город, важный для нижегородцев тем, что он прикрывал подступы от Москвы к нижегородским местам и был ключом всего края, лежавшего на левых притоках Клязьмы. Сам же Пожарский продолжал движение на Ярославль и пришел туда около 1 апреля, усиленный отрядами из многих поволжских городов[240].
Этим закончился первый период деятельности нижегородских воевод. В Нижнем они были местной властью, в Ярославле им было суждено стать общегосударственной. «Общий совет» нижегородский в Ярославле должен был превратиться в совет «всея земли» и был пополнен новыми элементами. Деятельность воевод и этого совета в Нижнем была военно-административной, а в Ярославле получила характер политический. Словом, в Ярославле нижегородская власть преобразовалась в новое правительство всей Русской земли.
VIIВторой период нижегородского движения; избрание Ярославля государственным центром. Организация земского правительства в Ярославле. Его состав: освященный собор, начальники, бояре и воеводы; земские представители. Отношение ярославского правительства к подмосковному и новгородскому. Поход под Москву, победа над казаками и бегство Заруцкого из-под Москвы
Покушение казаков на Ярославль послужило началом открытой борьбы двух ополчений – подмосковного и нижегородского. Оно показало нижегородцам, что казаки считают их как бы мятежным скопом против подмосковного правительства и стараются ограничить их мятежное движение одним Понизовьем. Примирение и соединение обеих сторон в совместных действиях против поляков оказывалось невозможным, и Пожарскому по одной этой причине не было расчета спешить под Москву. Раз казаки не желали отставать от воровства, то есть подчиниться вновь возникающей земской власти, эта власть могла под Москвой стать жертвой нового междоусобия, уже раз сгубившего народное дело. Она должна была поэтому искать себе особого центра, к которому тянули бы все подчиненные ей области. Ярославль мог, скорее всего, быть таким центром, как крупнейший город во всем Замосковье и Поморье. Здесь-то и образовалась временная резиденция нового земского правительства. Пожарский оставался в Ярославле с начала апреля до августа 1612 года.
Прежде историки, верившие писаниям А. Палицына, упрекали Пожарского за его медлительность и за бесполезный простой в Ярославле. В этом обличал Пожарского тот самый троицкий келарь, который в свое время умел не медлить и поторопился уехать к Москве из-под Смоленска, не стерпев бездействия в посольском стане. Больше никто не обличал Пожарского; напротив, летопись умела даже точно указать причины, по которым его «поход замешкался». И действительно, если мы вникнем в обстоятельства того времени, то поймем, что нижегородское ополчение неизбежно должно было задержаться в Ярославле. На это были двоякие причины. Во-первых, ополчение должно было докончить работу не только над своим собственным устройством, но и над объединением тех частей государства, которые присоединились к нижегородскому движению. Во-вторых, оно должно было определить свои отношения к другим силам и авторитетам, которые притязали на власть и влияние в стране. Если поляки были главным и безусловным врагом, если казачество в значительной своей части оказывалось столь же враждебным ополчением, как и поляки, то были еще шаткие и колеблющиеся элементы в подмосковном стане, которых можно было перетянуть на свою сторону; оставались еще и шведские власти в Великом Новгороде, где они устроили нечто вроде особого Новгородского государства, к которому надеялись привлечь и всю Русскую землю. Какую форму примут отношения ярославских властей к новгородским властям и к подмосковным, могло показать только время. В Ярославле же были расположены выжидать. Собираясь для общего «очищения» государства, там не были намерены во что бы то ни стало спешить под Москву. «Не в самом же деле, – говорит И. Е. Забелин, – они шли только на Хоткевича, только пособлять казацким воеводам!» Это казалось нужным одному Палицыну, в Ярославле же, как сейчас увидим, понимали свои цели иначе. Сам Пожарский позднее писал о себе, что он из Ярославля хотел было идти со всеми людьми под Москву, но, «видя злое начинание Ивана Заруцкого и атаманов и казаков, под Москву не пошли, а послали по городом воевод с ратными людьми». Причины такой перемены в своих военных планах нижегородские воеводы объяснили «всей земле» с полной обстоятельностью и откровенностью[241].
Тотчас по приходе в Ярославль, 7 апреля, власти земского ополчения, «бояре и окольничие и Дмитрий Пожарский» с прочими «всякими служивыми и жилецкими людьми», разослали по городам грамоты с извещением о своем ополчении и с призывом к общему соединению. После столкновения с казаками из-за Ярославля власти ополчения уже не стеснялись в отзывах о Заруцком и казаках. Они говорили, что, убив Ляпунова, эти «старые заводчики великому злу, атаманы и казаки, которые служили в Тушине лжеименитому царю», желали всем в государстве «по своему воровскому обычаю владети»; что, захватив власть, казаки и «начальник их» Заруцкий грабили, насильничали и разогнали из-под Москвы служилых людей; что, наконец, казаки снова стали служить самозванцам, Маринкину сыну и псковскому вору (которому в таборах присягнули всем войском 2 марта 1612 г.). Этим самым казаки вернулись к «своему первому злому совету: бояр и дворян и всяких чинов людей и земских и уездных лучших людей побита и животы разграбити и владети бы им по своему воровскому казацкому обычаю». Указывая на казачий «первый совет», то есть на давнее казачье стремление к общественному перевороту, ярославские власти призывали всю земщину сойтись на свой земский «общий совет» и выбрать «по совету всего государства» государя, чтобы стоять с ним вместе «против общих врагов, польских и литовских и немецких людей и русских воров, которые новую кровь в государстве всчинают». Для этой цели общего соединения и царского избрания ярославская грамота приглашала города поскорее прислать в Ярославль «изо всяких чинов людей человека по два и с ними совет свой отписати за своими руками». Наконец, города призывались к участию в жертвах на земское ополчение. Подписана ярославская грамота не одним Пожарским, а боярами В. П. Морозовым и князем В. Т. Долгоруковым, окольничим С. В. Головиным, несколькими стольниками, дворянами и дьяками, гостем Гришей Никитниковым и, наконец, тяглыми людьми (всего до 50 подписей)[242].
Смысл этой грамоты 7 апреля 1612 года совершенно ясен, Пожарский и те пятьдесят человек, которые при нем составляли тогда «общий совет» (пока еще не «всей земли»), объявляют всей земле, что они желают устроить в Ярославле общеземское правительство и в Ярославле же выбрать законного государя. Царское избрание они ставят необходимым условием дальнейшей борьбы с врагами. О походе своем под Москву они не говорят вовсе, просят только города отписать от себя «под Москву в полки», чтобы там отстали от воровства и «под Москвой стояли безотступно». Не может быть сомнения в том, что в Ярославле «очищение» государства не отождествляли с освобождением самой Москвы и, не спеша идти под московские стены, считали более важным образование законной и прочной власти, под управлением которой могло бы сплотиться и окрепнуть утомленное Смутой общество. Московскую же осаду пока предоставлялось вести казакам: для земщины было даже выгодно, что ее враги должны были тратить свои силы во взаимной борьбе под Москвой.
Как известно, царское избрание в Ярославле не состоялось, но прочное временное правительство там было образовано. Состав его, к сожалению, может быть определен лишь приблизительно. В совокупности своей оно представляло собой Земский собор обычной московской конструкции, иначе говоря, оно слагалось из духовного совета, заменявшего патриарший «освященный собор», боярского совета, заменявшего московскую государеву думу, и земских выборных служилых и тяглых чинов. Во главе освященного собора, или «властей», по терминологии летописи, был поставлен живший на покое в Троицком монастыре бывший ростовский и ярославский митрополит Кирилл, тот самый, который был в Ростове перед назначением туда Филарета. Можно, кажется, угадать, почему выбор ярославских воевод остановился на Кирилле и он был вызван от Троицы «на прежний свой престол» сначала в Ростов, а оттуда и в Ярославль. В Ярославле желали иметь такого иерарха, который мог бы почитаться главой всего московского духовенства и мог бы своим присутствием утвердить законность ярославского правительства. Так как патриарх Гермоген умер в начале 1612 года, то его надлежало заменить временным заместителем. Таким, по обычаю, должен был бы считаться новгородский митрополит, первый среди русских митрополитов «местом и святительским седанием», но новгородский митрополит Исидор был в шведском порабощении и со всем Новгородом стал «особно» от Московского государства служить шведскому королевичу. За ним по старшинству следовал казанский митрополит Ефрем, но он был необходим в Казани, где не было воевод и сидел ненадежный дьяк Шульгин. Поэтому ярославские воеводы, чествуя Ефрема, «яко некое великое светило», в то же время не звали его к рати в Ярославль. За казанским митрополитом следующее место принадлежало ростовскому митрополиту, которого местопребывание было всего ближе к Ярославлю. Так как Филарет Ростовский был в польском плену, то вспомнили о его предшественнике и потому поставили Кирилла во главе духовных властей в Ярославле, а в то же время обращались по важнейшим делам и в Казань, к первенствовавшему в иерархии Ефрему. Так образовано было временное церковное управление. Под главенством Кирилла мало-помалу сложился в Ярославле такой церковный совет, который почел себя вправе именоваться «освященным собором»; вместе с земской ратью перешел он потом под Москву и участвовал в царском избрании[243]. Рядом с освященным собором образовался в рати своего рода «синклит». Летописец систематически зовет его словом «начальники», различая деятельность этих начальников и полного состава Земского собора – «всее земли». По изображению летописи, ратью управляли начальники, «докладывая» о некоторых делах митрополиту Кириллу, а о других «думая» со «всею землею», со «всею ратью» или с «Московского государства народом». Грамоты, выходившие из земской рати разумели этих начальников под обычными выражениями: «бояре и воеводы», «бояре и окольничие». К этому прибавлялось всегда особое упоминание о Пожарском, который был по своему положению главного земского воеводы, членом боярского синклита, хотя и не носил думного чина. В некоторых случаях это упоминание отличалось торжественностью и вычурностью; «бояре и воеводы и по избранью всех чинов людей Российского государства в нынешнее настоящее время того великого государства многочисленного войска у ратных и у земских дел стольник и воевода Дмитрий Пожарский с товарищи». Таким образом, ратный синклит состоял из двух слоев: собственно думных чинов и ратных начальников. Это не была нормальная боярская дума, потому что ее уже совсем тогда не существовало, как не существовало и правильного патриаршего совета. Но ратный синклит усвоил себе все функции боярской думы, а вместе с тем пользовался и ее обычным названием, именуя себя «боярами». Личный состав этого синклита не вполне известен; по грамотам можно указать лишь несколько бояр и окольничих, стольников и дворян, в него входивших. Наиболее подробный их перечень находится в грамоте 7 апреля 1612 года, о которой шла речь выше. Если не ошибаемся, до самого соединения ярославской рати с табором боярина князя Д. Т. Трубецкого под Москвой у Пожарского было только два боярина: Вас. Петр. Морозов и князь Вл. Т. Долгорукий. Первый пришел из Казани, где был воеводой, под Москву в июле 1611 года и оттуда перешел в Ярославль; второй, счастливо избежав московского плена, приехал в Ярославль, кажется, из новгородских мест[244]. Наконец, что касается до уполномоченных земских людей, служилых и тяглых, то присутствие их при Пожарском в роли «совета всея земли» уже давно не подвергается сомнению. Было выше указано, что еще в апреле 1612 года Пожарский с товарищами просил города о присылке к нему для совета «изо всяких чинов людей человека по два» с письменными наказами. С такой просьбой Пожарский обратился даже в Великий Новгород, предлагая новгородцам вместе с уполномоченными прислать ему точные сведения об условиях договора Новгорода со шведами. Насколько можно судить по летописи и прочим документам, земские представители собрались в Ярославль и принимали там участие в ведении дел военных, судебных и даже дипломатических. Когда Пожарский послал в Новгород с С. Татищевым посольство, то в него вошли «ото всех городов по человеку», «дворяне разных городов». Когда новгородское посольство приехало в Ярославль, то при его приеме присутствовали не одни «начальники»: Пожарский писал в Новгород, что «ныне изо всех городов при ваших посланниках были многие всяких чинов люди и то слово по вашему письму слышали». Ответ на новгородские предложения обсудили тоже не одни начальники, а весь «народ»: митрополит Кирилл и начальники и все ратные люди», то есть весь ратный совет. Когда на жизнь Пожарского было сделано покушение, виновных допрашивали «всею ратью, и посадские люди» и наказание им назначили «землею ж». Точно так же «все ратные люди» приговорили дать «жалованье, денег и сукон» служилым людям, присланным в Ярославль из-под Москвы в послах от своих товарищей, «украинских людей». Нельзя определить точно состав этой «всей рати» и «всей земли» и изучить действительные отношения ратного совета к руководителям рати, ее «начальникам», но, во всяком случае, не подлежит никакому сомнению, что и иностранцам и русским современникам ратный совет казался правильным и полномочным народным собранием. Именно так оценивает Петрей «московские сословия» или «русские сословия» в Ярославле (die Musscowitischen Stände, die zu Jarosslaw versamleten Reussischen Stände). В русских же актах приговоры ратного совета в Ярославле и под Москвой в 1612–1613 годах прямо называются «советом всея земли» и признаются за распоряжения верховного правительства. На этот совет неизменно опираются во всех своих распоряжениях «бояре и воеводы»; его именем действует и вся ярославская администрация, образованная по привычному московскому шаблону в виде «приказов» и различных «изб», как в самом Ярославле, так и во всех прочих городах, подчинившихся ярославской юрисдикции[245].
Такой вид приняло временное земское правительство. Оно слагалось постепенно; сложность дела и расшатанность общественного строя не позволяли достигнуть скорого и определенного успеха ни в правительственной организации, ни в воинском устройстве. Современники разных направлений – и сторонник ярославского правительства, автор «Нового Летописца», и недоброжелатель ярославцев Палицын – одинаково говорят о различных распрях, розни и нестроениях в ратном управлении. Однако оба они удостоверяют, что ярославская рать была в конце концов приведена к большому благоустройству; по выражению Палицына, в ней «вси иже от воинского чина, и нищии обогатишася и быша конны и вооружены», а по казачьему выражению, земские полки в Москве «богата пришли из Ярославля». В конце стоянки в Ярославле ополчение и его власти представляются наблюдателю уже вполне организованной силой, которой подчинено все Поморье, Понизовье и замосковные места на севере от самой Москвы. Созданием этой правительственной силы достигалось решение ближайшей и важнейшей задачи нижегородского движения. Была образована прочная народная власть, ставшая политическим центром и руководительницей для консервативных слоев московского общества, то есть для служилых людей и мужиков Замосковья и Поморья. Этой власти недоставало только «государя», которого думали избирать в Ярославле. Но царское избрание надобно было отложить ради иных неотложных дел[246].
Новой власти надлежало определить свое отношение к другим властям, желавшим овладеть Русской землей. Не считая поляков, это были казачьи власти под Москвой и шведская власть в Новгороде. С первыми была открытая вражда, со второй – неопределенные отношения. Раньше, чем идти против главного врага, польского короля, Пожарскому нужно было сломить казачество и обеспечить себя от войны со шведами. Против казаков он действует открытой силой. Его войска прогоняют казаков Просовецкого из Суздаля, казаков В. Толстого из Пошехонья, а черкас из Антонова монастыря. Под Угличем князь Дм. М. Черкасский наносит казакам большое поражение, а И. Ф. Наумов отбирает от казаков Переяславль-Залесский. Но вместе с тем всех казаков, которые готовы были отстать от Заруцкого, в Ярославле принимали на службу и давали им «жалованье земское довольное». В некоторых случаях Пожарский даже посылал своих дворян в города, занятые казаками, с прямым поручением, чтобы «казаков уговорити и привести в Ярославль». Словом, в рати Пожарского в отношении казаков стали на том, что было постановлено в первом ополчении 30 июня 1611 года: принимать казаков на службу и обеспечивать землями, деньгами или «кормом», но выводить их из городов, не пускать в администрацию и не давать грабить и своевольничать. Терпели только служилого и подчиненного казака и не признавали вольного, «воровского». В этой борьбе с казаками ярославское ополчение одержало полную победу. При его приближении к Москве Заруцкий побежал из своего табора, «собрався с казаками с ворами, – мало не половина войска», и скрылся на Рязанской украйне. Другая же половина подмосковного казачьего войска, после многих волнений и смут, пошла на московскую подневольную службу. Это был окончательный удар вольному казачеству, после которого оно уже не покушалось овладеть государством и переделать общественный порядок, а ушло на свои «реки» и появлялось в государстве «изгоном» лишь для простого грабежа[247].
Против шведов Пожарскому не пришлось действовать вооруженной силой. Правда, шведский отряд занял угрожающую позицию на Тихвине, на большой дороге от шведского рубежа к Волге. Однако в расчеты шведов вовсе не входило воевать с Москвой. После Клушинской битвы они овладели новгородским побережьем Финского залива, а затем в июле 1611 года «взятьем взяли» острог на Софийской стороне Новгорода. После того и весь Новгород, не имея средств обороняться, сдался им на очень своеобразных условиях. Новгородцы присоединялись к Швеции: «Свейские коруны не яко порабощенные, но яко особное государство, яко же Литовское Польскому». Существовали точно определенные условия этой политической унии, «утвержденные грамоты», содержание которых узнаем из латинского текста и русского пересказа. Новгородское государство рассматривалось в «утвержденных» грамотах как «особное» от Швеции и сохраняло свои обычаи и законы. Оно принимало на новгородский престол «государем» одного из сыновей шведского короля, но притом выражало надежду, что этот же королевич будет избран и «на Владимирское и Московское государство государем царем и великим князем». В таком случае Новгород, по представлению новгородцев, должен был слиться с другими государствами Российского царства, потому что «особно Новгородское государство от Российского царствия не бывало и никогда и в смутные времена от Московского государства Новгород отлучен особно не бывал». Таким образом, находясь в обладании шведской армии, Новгород все-таки считал себя скорее московским городом, чем самостоятельной или шведской территорией. Однако, уступая требованиям победителей, новгородцы образовали у себя особое правительство, которое перед шведской короной представляло собой всю Новгородскую землю. Состав этого правительства лучше всего изучается по подписям на новгородских грамотах той поры. Кроме митрополита Исидора и воевод с дьяками, грамоты подписывают игумены новгородских монастырей, белые попы, дворяне из новгородских пятин, пятиконецкие старосты и простые тяглецы новгородские. Сравнение имен рукоприкладчиков на разных грамотах показывает, что, за немногими исключениями, к рукоприкладству призывались каждый раз новые лица и не в одинаковом числе. Иначе говоря, в Новгороде не было правильного представительного собрания с постоянным составом, а были лишь случайные сходки или совещания, которые созывались воеводой и митрополитом по мере нужды. Все это мало походило на законный порядок свободного самоуправления и не обманывало никого из современных наблюдателей. Проживший в Новгороде все время шведской оккупации Иван Тимофеев очень мрачно изображает состояние Новгорода под шведским господством, говоря, что Новгород в это время был «одержим всяко погано туждих руками». А посол из Ярославля в Новгород Степан Татищев, ездивший туда в начале лета 1612 года, по возвращении своем к Пожарскому «сказал, что отнюдь в Новгороде добра нечего ждати». Ярославское правительство поэтому решило, не увлекаясь мыслью о соединении с Новгородом под властью шведского королевича, тянуть время в переговорах. На предложение новгородских послов избрать Карла-Филиппа на Московское государство оно, со своей стороны, отвечало не отказом, а общим соображением, что неправославного государя на царство избирать нельзя и что следует, во всяком случае, дождаться приезда королевича в самый Новгород. На этом и стало дело между Ярославлем и Новгородом. Обе стороны решили мирно ждать[248].
Нельзя сказать, чтобы ярославские «начальники» успели в Ярославле достичь всего того, что было намечено ими в апрельской грамоте. Они хотели там избрать государя, чтобы с ним вместе стоять «против общих врагов». Но весть о приближении к Москве гетмана Хоткевича с войском и запасами для польского гарнизона Москвы заставила Пожарского двинуться под Москву. Летопись прекрасно передает то смятение, какое овладело казачьим табором при получении там вестей о гетмане. Трубецкой и Заруцкий, несмотря на открытую вражду с Ярославлем, дают туда знать об опасности. Пожарский немедля посылает два отряда своих войск под Москву с приказом стать у северных ворот Каменного города (Петровских и Тверских) и не входить в казачьи таборы, которые были расположены под восточной стеной Китай-города, между рр. Яузой и Неглинной. Появление земских ратных людей под Москвой произвело там смуту. Часть подмосковного ополчения, именно «Украинских городов ратные люди», между прочим, калужане, стоявшие отдельно от казаков у Никитских ворот, обрадовались приходу земской рати и даже послали в Ярославль послов торопить самого Пожарского идти к Москве, «чтобы им и досталь от казаков не погибнути». Казаки же, оценившие, разумеется, должным образом обособление от них земских людей в укрепленных «острожках», пришли в большое беспокойство. Они со своим Заруцким хотели «побити» украинских служилых людей и разогнали их из их Никитского острожка, а затем и сами разделились. Одни с Заруцким отошли в Коломну и оттуда ушли далее на Рязань. Другие же послали посольство к земской рати «для разведания, нет ли какого умышления над ними» со стороны ярославского правительства. Это было начало казачьего подчинения земской власти, заря земской победы. «Атаманы и казаки ото всего войска» нашли Пожарского уже в Ростове, были приняты хорошо и пожалованы «деньгами и сукном». Однако Пожарский все еще не доверял казакам и нарочно замедлил свой поход, остановившись около Троицкого монастыря с целью здесь выработать точное соглашение с казаками, – «укрепитися с казаками, чтобы друг на друга никакого бы зла не умышляли». Хоткевич помешал этому соглашению: весть, что гетман скоро будет под Москву, заставила Пожарского спешить. Ему, по словам летописи, «не до уговору бысть с казаками», и он двинулся от Троицы. На Яузе, вероятно в селе Ростокине, он стал лагерем и послал искать места, «где бы стати» под Москвой. Трубецкой много раз звал его «к себе стояти в таборы», но всегда получал отказ. До уговора с казаками Пожарский и «вся рать» решили «отнюдь вместе с казаками не стаивать». Они поместились особо у Арбатских ворот, сделали здесь острог и «едва укрепитися успеша до гетманского приходу»[249].
Таким образом, одно приближение земской рати к Москве повело уже к распадению сильного казачьего центра – «таборов». По некоторым указаниям, в таборах в то время сидело одних казаков до 5000 человек, не считая воинского люда других чинов и наименований, а кроме того, «под Москвой же во всех полках жили москвичи, торговые и промышленные и всякие черные люди, кормилися и держали всякие съестные харчи». Гнездо это теперь пришло в полное расстройство. Заруцкий увел из него «мало не половину войска», более 2000 человек; остальные не знали, что делать и как вести себя в отношении земской рати, которая не шла на соединение и примирение. Биться с этой ратью уже не было сил; оставалось ждать и «нелюбовь держати» на земских людей за то, что «к ним в таборы не пошли». В таком неопределенном положении было казачье войско, когда 21 августа под Москвой появился Хоткевич. Во время боя с ним казаки не раз меняли настроение, пока не стали решительно против поляков и вместе с Пожарским не отбили врага от Москвы. Однако и это не повело к прекращению распри и недоразумений. Хоткевич отступил от Москвы 25 августа, а уже 9 сентября Пожарский рассылал по городам грамоты с рассказом о воровских замыслах казаков. В таборах Трубецкого находились люди, которые поднимали казаков на новую борьбу с земской ратью и подавали им мысль занять города в тылу Пожарского и «всех ратных людей переграбить и от Москвы отженуть». Пожарский приписывал эту мысль старым тушинцам Ивану да Петру Шереметевым, князьям Григорию Шаховскому да Ивану Засекину и Ивану Плещееву. Впрочем, подобные смутьяны не могли долго мешать тому, что неизбежно должно было совершиться, то есть подчинению таборов ярославскому правительству. В конце сентября или в начале октября 1612 года в таборах совсем оставили мысль о борьбе с земским войском, и боярин Трубецкой уступил стольнику Пожарскому и «выборному человеку» Кузьме Минину. Сначала он настаивал на том, чтобы для решения общих дел ярославские «начальники» ездили к нему, как к старшему, в его таборы. Они же вовсе уклонялись от всяких деловых с ним сношений. Наконец, соглашение было достигнуто: «приговориша всею ратью съезжатися на Неглинне», на нейтральном месте между двух лагерей, и устроили там общие учреждения. Пожарский и Трубецкой писали об этом, что они «по челобитью и по приговору всех чинов людей стали во единачестве и укрепились, что нам да выборному человеку Кузьме Минину Московского государства доступать и Российскому государству во всем добра хатеть безо всякие хитрости; и Розряд и всякие приказы поставили на Неглинне, на Трубе, и снесли в одно место и всякие дела делаем заодно». Хотя в грамотах первое место всегда принадлежало имени Трубецкого, однако на деле Пожарский и Минин были сильнее и влиятельнее родовитого тушинского боярина, так же как ими устроенное земское ополчение было сильнее казачьего табора, наполовину опустевшего. В новом Разряде на Трубе совершилось уже полное подчинение подмосковного казачества условиям московской службы, и казаки Трубецкого стали служилыми казаками. О борьбе с государством мечтала только та часть казачества, которая с Заруцким ушла на верховья Дона[250].
VIIIОсвобождение Москвы и Земский собор 1613 года для избрания царя. Ход избирательной мысли и круг кандидатов. Порядок избрания М. Ф. Романова. Значение царского избрания
Объединенное ополчение 22 октября 1612 года взяло штурмом Китай-город. Тотчас же открылись переговоры о сдаче и Кремля, и 26 октября он перешел в русские руки. Торжество этой давно желанной победы было не раз омрачаемо казачьими беспорядками, которые доводили русскую рать почти до открытого междоусобия. «Едва у них без бою проиде», «едва без крови проиде», – говорит летопись о первых днях московского очищения. Однако же «начальникам» удалось и на этот раз справиться с инстинктами долго голодавшей массы, которая желала после победы не только пищи, но и добычи. Водворив некоторый порядок в Москве, «начальники» поставили на очередь вопрос о царском избрании. С этим делом теперь надобно было еще больше спешить, чем в Ярославле. Царское избрание должно было завершить земский подвиг, дав временной московской власти характер постоянного и законного правительства[251].
В первые же недели после очищения Москвы, с начала ноября, из Москвы идут уже грамоты по городам «о обиранье государьском». Московское правительство приглашает в Москву городских выборных «по десяти человек от городов, для государственных и земских дел». Из этих выборных должен был собраться в Москве новый совет «всея земли» на смену тому, который работал с Пожарским в Ярославле, вместе с ним был под Москвой и по взятии Москвы устраивал в ней первые основания нового порядка. Когда окончилась деятельность ярославского собора в Москве и когда съехались в Москву выборные на новый собор, неизвестно. Следов соборной практики от 1612–1613 годов осталось так мало, что даже о важнейших моментах соборной деятельности нельзя составить точного и полного представления. Во всяком случае, в январе 1613 года новый земский совет уже существовал и думал о том, «кому быть на Московском государстве».
Состав этого совета можно восстановить лишь отчасти по подписям на избирательной грамоте 1613 года. Хотя эта грамота и помечена маем 1613 года, однако члены собора подписывали ее, очевидно, позже. Князь Д. М. Пожарский, князь И. Б. Черкасский, князь И. Н. Одоевский и Б. М. Салтыков на ней подписались в боярском сане, а между тем они были пожалованы боярством не в мае, а позже: первые два 11 июля, а два вторые даже 6 декабря 1613 года. Таким образом, у нас не может быть уверенности, что в рукоприкладствах участвовала действительно та среда, которая выбирала царя в феврале 1613 года. Но если даже и допустим, что к подписи призывались только те лица, которые лично были на февральских соборах, то все-таки мы не сможем на основании 277 подписей под грамотой узнать общее число и все имена избирателей. При подписании допускалось заместительство: одно лицо подписывалось за нескольких, не перечисляя их поименно, а только означая общим именем «тулян», «серпьян», «чебоксарцев» и т. д. Поэтому возможно до некоторой степени заключать о территориальной полноте представительства. На грамоте находятся подписи представителей 50 городов и уездов от Северного Подвинья до Оскола и Рыльска и от Осташкова до Казани и Вятки. Принимая эту цифру как минимальную, можем вместе с тем быть уверенными, что она неточна. Дальше будет видно, например, что на соборе были выборные от Торопца, подписей которых под грамотой, однако, нет. Что же касается до сословного состава и общей численности Земского собора, то в этом отношении подписи не дают никакого материала для точных выводов. Все группы населения, от бояр до «уездных людей», то есть северных крестьян или мелких служилых людей «приборной» службы, имеют за себя подписи на грамоте. Есть подписи и за казаков; нет их только за боярских людей, то есть владельческих крестьян и холопей. Таким образом, можно сказать, что собор по сословному составу был сравнительно полон, но в каком численном отношении друг к другу стояли различные группы населения на земском совете, мы не знаем. Если судить по числу подписей, то преобладали высшие служилые чины, а казаков было мало, даже очень мало. Между тем есть предания, что атаманы и казаки играли видную роль в избирательной суете. Поляки же прямо говорили московским послам после избрания Михаила Федоровича «непригожие» и несправедливые речи, что его «выбирали одни казаки». Шведские дипломаты также были убеждены, что казачество преобладает в Москве: Э. Горн в самом начале 1614 года писал новгородцам, что «казаки в московских столпех сильнейший». Таким образом, есть повод подозревать, что количеством подписей на грамоте нельзя измерять ни действительной численности, ни значения той или другой сословной группы. Наконец, число подписей очень мало сходится с настоящим числом избирателей, бывших на соборе. Разительный тому пример представляет отношение подписей за Нижний Новгород (которых на грамоте всего четыре) к числу нижегородских выборных. Мы только случайно узнаем, что Нижний послал на Земский собор трех попов, тринадцать посадских, двух стрельцов и одного дьяка, всего 19 человек, кроме выборных от дворян, о которых нет известий. О других городах пока не существует подобных сведений, но если допустить, что все пятьдесят городов послали для царского избрания такое количество выборных, какое просило прислать московское правительство, то есть по десяти человек, то число одних провинциальных представителей на соборе должно полагать в пятьсот, а весь состав собора с московскими столичными чинами – в семьсот человек. Как ни гадательны все подобные соображения, они все-таки ведут к тому вероятному, даже бесспорному общему заключению, что собор 1613 года был люден и сравнительно с другими соборами полон как по числу представленных местностей, так и по разнообразию вошедших в него сословных групп. Можно сказать, что не одни казаки, как говорили в Литве, а все слои свободного населения участвовали в великом государственном и земском деле царского «обиранья»[252].
Очень известен тот небольшой запас фактического материала, каким может располагать историк для изучения избирательной деятельности собора 1613 года. Здесь нет необходимости его пересказывать и после многих и обстоятельных исследований вновь подвергать критическому разбору. Достаточно указать лишь в главнейших чертах ход избирательной мысли. Первым общим решением собора было решение не избирать на престол иностранца. Отвергнуты были и нареченный царь московский Владислав и шведский королевич «за их многие неправды». На очередь стали «великие роды» московского корня, и «бысть по многие дни собрание людем, дела же толикие вещи утвердити не возмогут», по осторожному выражению князя Катырева. Действительно, трудно было решить, который из «великих родов» мог бы превратиться в династию. Мы помним группировку боярских семей и их судьбу. Сторона «княжат», как мы их называли, была вовсе разбита Смутой. Ее руководители, Шуйские и В. В. Голицын, были за пределами государства, в плену у короля. Мстиславский и И. С. Куракин были скомпрометированы близостью к полякам. Один Воротынский мог считаться страдальцем за народное дело, потому что, сидя в осажденной Москве, подвергался гонению от польской власти и изменников. Но он не был на виду в среде главенствовавших княжат, уступая первенство, служебное и родословное, Мстиславскому и Шуйским. Остальные княжата уступали и Воротынскому; из них был заметен только младший Голицын, Иван Васильевич, которого нельзя было, конечно, возвести на престол мимо старшего брата, бывшего в Литве. После польского господства в Москве сторона княжат таким образом лишилась своих «столпов» и потеряла положение у власти. Не в лучшем положении была и другая сторона боярства. Не говоря уже о годуновском роде, который совершенно упал после гибели Бориса, и о Шереметевых, которые разбрелись по всем лагерям и партиям, даже Романовы переживали тяжелую пору. Глава их Филарет был с Голицыным в плену; его брат Иван сидел с поляками в Москве, а сын, выпущенный из кремлевской осады, укрылся с матерью и с ее родней, Салтыковыми старшего колена, в Ипатьевском монастыре. Вся семья Романовых имела вид гонимой и угнетенной, а их родственный круг, князья Черкасские, Сицкие, Лыков, разбились по разным станам. Как и княжата, романовский круг потерял своего главу и свое единство. Из среды боярства поэтому нельзя было ждать никакой попытки овладеть настроением Земского собора или захватить в свои руки политическую инициативу. Боярство, «князь Ф. И. Мстиславский с товарищи», даже не было на первых заседаниях собора. Зато на смену ему жизнь создала новые авторитеты. Пожарский, Трубецкой и другие «начальники» земских и казачьих полков заменили собой старых «бояр» в опустошенном Кремле. На место «думы» там стал ратный совет. Естественной в то время была мысль, что кандидатами на царство могут быть не только старые думцы, но и новые «начальники». Есть свидетельства, что такая мысль была тогда в ходу. Неизвестно, думали ли так сами «начальники», но не подлежит сомнению, что главные из них, особенно же Пожарский, принадлежали к стороне княжат и не могли искать кандидатов на царство за пределами Рюрикова или Гедиминова рода. Их влияние на собор должно было действовать именно в таком направлении[253].
Итак, хотя круг кандидатов на царство был довольно широк, однако отыскать в нем подходящее лицо было трудно. Виднейшие люди были далеко, а те, которые были под руками, не были виднейшими или же родовитейшими. Избирательная борьба не направлялась никакой влиятельной агитацией из среды боярства, потому что боярство было разбито Смутой. Влияние же «начальников» ополчения, настроенных аристократически, должно было бороться с совершенно иным настроением народных масс, среди которых, как мы видели, олигархическое правительство князей Шуйских не пользовалось ни малейшей популярностью. Трудное положение разрешилось тем, что собор остановил свой выбор на романовской семье, и 7 февраля предъизбрал в цари Михаила Федоровича.
Смута научила московских людей быть осторожными. Решив выбор М. Ф. Романова, собор отложил оглашение совершенного им избрания на две недели, до 21 февраля. В это время, во-первых, «послали Московского государства по бояр в городы, по князя Ф. И. Мстиславского с товарищи, чтоб они для большаго государственнаго дела и для общаго земского совету ехали к Москве наспех». Во-вторых, «во все городы Российского царьствия, опричь дальных городов, послали тайно во всяких людех мысли их про государское обиранье проведывати верных и богобоязных людей, кого хотят государем царем на Московское государство во всех городех». В города поехали с такой целью представители этих же самых городов. В Калугу, например, поехал «гость Смирный», как его называет Палицын, или, точнее, «из Калуги выборный человек Смирной Судовщиков», как сам он подписался на избирательной грамоте. В Торопец были посланы тамошние дети боярские, которые из Торопца «до столицы на обиранье царя посыланы были». Их поймал Гонсевский и расспрашивал; они соблюли тайну о М. Ф. Романове и сказали Гонсевскому, что они с выборов «ни с чем отъехали» и что новое избирательное собрание назначено на 3 марта нового стиля или, иначе, на 21 февраля старого. В этом они и не солгали: 21 февраля, когда посланные съехались из городов с хорошими вестями и бояре собрались в Москве, М. Ф. Романов был провозглашен царем «в большом московском дворце в присутствии, внутри и вне, всего народа из всех городов России»[254].
Московское очищение совершилось. После поражения и разгрома боярского правительства 1610 года, после распадения дворянского правительства и ополчения 1611 года почин «последних» московских людей, посадских тяглецов Нижнего Новгорода, привел к неожиданному успеху. По очереди, в порядке сословной иерархии, брались за дело государственного устройства разные классы московского общества, и победа досталась слабейшему из них. Боярство, сильное правительственным опытом, гордое «отечеством» и кипящее богатством, пало от неосторожного союза с иноверным врагом, в соединении с которым оно искало выхода из домашней смуты. Служилый землевладельческий класс, сильный воинской организацией, потерпел нежданное поражение от домашнего врага, в союзе с которым желал свергнуть иноземное иго. Нижегородские посадские люди сильны были только горьким политически опытом, да еще тем, что от патриарха Гермогена научились бояться неверных союзников больше, чем открытых врагов. Их «начальники», вместе с гениальным «выборным человеком» Кузьмой Мининым, подбирали в свой союз только те общественные элементы, которые представляли собой консервативное ядро московского общества. Это были служилые люди, не увлеченные в «измену» и «воровство», и тяглые мужики северных городских и уездных миров, не расшатанных кризисом XVI века. Они представляли собой общественную середину, которая не увлекалась ни реакционными планами княжеского боярства, ни тем исканием общественного переворота, которое возбуждало крепостную оппозиционную массу. Объявив прямую войну «воровскому» казачеству и называя «изменниками» всех тех, кто был заодно с польской властью, руководители ополчения 1612 года обнаруживали вместе с тем большую гибкость и терпимость в устройстве своих отношений. Их осторожность не переходила в слепую непримиримость, и тот, кто принимал их программу, получал их признание и приязнь. Казак, пожелавший стать служилым казаком на земском жалованье, тушинец, вроде дьяка Петра Третьякова и самого Трубецкого, даже литвин, поляк или иной иноземец, шедший на земскую службу, не встречали отказа и становились в ряды ополчения[255]. Эти ряды служили приютом всем, кто желал содействовать восстановлению национального государства и прежних общественных отношений. Определенность программы и вместе с тем широкое ее понимание дали успех ополчению 1612 года и позволили его «начальникам» после завоевания Москвы, сохранив за собой значение общеземского правительства, обратиться в прочную государственную власть.
С появлением этой власти Смута нашла свой конец, и новому московскому царю оставалась лишь борьба с ее последствиями и с последними вспышками острого общественного брожения.