урное течение московских дел увлекало собою Гермогена не в том направлении, какого он сам хотел держаться197.
Патриарх не сразу занял должное ему место и во временном московском правительстве, образовавшемся летом 1610 года. Он не скоро и не легко позволил себя склонить в пользу избрания Владислава. Свержение Шуйских разорвало связь патриарха с реакционным правительством княжат. Принадлежа по своему происхождению к тяглым слоям московского населения, Гермоген не мог увлекаться специально княжескими идеалами и потому должен был притязаниям на престол Голицына предпочитать кандидатуру М.Ф. Романова198. Именно эту кандидатуру он и выдвигал против имени Владислава, не желая призывать в Москву иноверца и но- земца. У Жолкевского находим определенные указания на то, что Гермоген сопротивлялся соглашению бояр с гетманом и что его приходилось уговаривать и утишать (uchodzid). По другим сообщениям, между патриархом и боярами дело доходило до крупных объяснений уже в сентябре 1610 года. Перед самым введением в Москву польского гарнизона Гермоген собрал у себя большую толпу служилого люда и обсуждал с нею общее положение дел, а главным образом вопрос о занятии Москвы поляками и литвою. Он посылал за боярами и звал их на совет; после двукратного отказа они должны были притти к патриарху и давать свои объяснения. Разговор в конце концов принял резкий оборот; уходя, бояре советовали патриарху не мешаться в распоряжение земскими делами, так как прежде, по их словам, не бывало того, чтобы "попы ведали государственные дела". На другой день дело о вступлении поляков в Москву было решено в стане гетмана без патриарха и против его желания, и Жолкев- скому пришлось впоследствии приложить большое старание, чтобы приобрести расположение патриарха и примирить его с польскою оккупацией Москвы. Таким образом, ясно выступает перед нами, с одной стороны, раздор патриарха с думою, а с другой - бессилие Гермогена. В первые дни боярского правления Москвою он оказывается отстраненным от решения важнейших политических дел и не пользуется тем первенством в правительстве, на какое, казалось бы, давал ему право его сан199.
Но положение дел изменилось, когда стали обнаруживаться гибельные для Москвы последствия призвания Владислава. Водворение у власти в Москве "изменников-воров", тушинских дьяков и "верников" Сигизмунда, холодный прием, оказанный великому посольству королем под Смоленском; унижение и аресты московских бояр; слухи о том, что Сигизмунд сам желает московского престола, - все это были такие признаки грядущих бед, которые должны были встревожить самые беспечные умы. Московские люди не могли не понимать, что их собственное правительство было упразднено, властью овладевали недостойные и беззаконные руки, государству грозила зависимость от чужеземной и иноверной силы, которая не желала связать себя законом и правом. Национальное и религиозное чувство заговорило в московских людях громче других чувств, личных и мелких. Своекорыстная погоня за личною карьерой и добычею, приводившая москвичей к разделению и вражде, к изменам и обманам, теперь сменялась опасением за целость общего достояния - родины и веры.1 Русские люди начали отрезвляться от собственной смуты, когда почувствовали над собою чужую руку! В польском стане у стен осажденного поляками Смоленска; в московских приказах под началом тушинских людишек ставших королевскими агентами; на московской улице под надзором польского караула; наконец, в городах и селах под гнетом польских военных реквизиций, - везде созревал нравственный перелом, везде общая опасность заглушала личные страсти и вожделения и вызывала более высокие и благородные порывы народного чувства. В конце октября 1610 года послы из-под Смоленска уже шлют в Москву патриарху и боярам тайную грамоту с извещением об угрожающем обороте дел. Филарет и Голицын, оба испытанные в политических интригах люди, давние вожаки беспокойного боярства, вдруг поднимаются на высоту общенародного сознания. Под давлением королевской дипломатии находят они в себе силы стать на охрану высших интересов своей родины и защищают их до потери собственной свободы. Их тайные письма в Москву, Смоленск, Ярославль и в другие города, предостерегая об опасности, будят народное чувство в других деятелях. В самой Москве появляются люди, готовые устно и письменно возбуждать народ против поляков и раскрывать в истинном свете намерения короля Сигизмунда. Они составляют и распространяют по Москве и по всему государству подметные письма и патриотические грамоты от имени страдающих под Смоленском и в самой Москве русских людей. В этих писаниях они горячо призывают московских людей на освобождение родины. Но сами писатели пока таят свои имена, потому что боятся за свою личную участь и за безопасность своих семей. Самым типичным деятелем этого рода был автор талантливо сложенного подметного письма, так называемой "новой повести о пре- славном Российском царстве". Хотя он старательно заметал свой след, объясняя читателям, что не может без большого риска назвать себя, однако, по всем признакам, можно отнести его к числу хорошо осведомленных московских дьяков, вроде уже названного выше дьяка Григория Елизарова. Люди посмелее, например, Прокопий Ляпунов, прямо и открыто ставят боярам вопрос об их дальнейшем отношении к королю, раз король не посылает в Москву своего сына. Со всех сторон слышатся встревоженные голоса, говорящие об опасности для всего государства и всего народа, - и все эти голоса обращаются прежде всего к патриарху, раньше других вспоминают именно о нем. С одной стороны, положение пастыря московской церкви было таково, что в бузгосударную пору он становился не только церковным, но и государственным "верхом", действительно "начальным человеком" всей земли. С другой стороны, в ту минуту всего более боялись водворения в государстве иноверного владычества и всего более говорили о нежелании Сигизмунда принять просьбу москвичей о крещении Владислава в православие. Вероисповедный же вопрос прямо входил в ведение патриарха; с самого начала московско- польских переговоров именно патриарх настойчиво высказывал мысль, что воцарение Владислава может состояться лишь при условии перемены религии. Когда обнаружилось, что такой перемены ждать нельзя по крайней мере, в ближайшем будущем, все взгляды обратились к патриарху. Он представлялся теперь провидцем, который противился избранию королевича и вступлению в Москву польских войск не по простому упрямству, а в предчувствии той беды, которая была еще скрыта от сознания прочих. На Гермогена и на его личную стойкость с надеждой начали смотреть все патриоты, считая, что в ту минуту именно патриарх должен был стать первым борцом за народное дело. При всей серьезности своей политическое положение было так ясно и просто, что даже самый ограниченный ум мог правильно оценить значение патриарха в Москве, потерявшей не только государя, но и правильный боярский совет200.
Тем более должен был почувствовать свое значение сам Гермоген. Сбывались его опасения; его подозрительность и недоверие к полякам и тушинским дьякам получали полное оправдание. На его плечи ложилось тяжкое бремя забот о пастве, потерявшей своих правителей. Сам он, несмотря на старость, готов был нести это бремя с обычным упорством, с тою "грубостью'' и "косностью", которые поражали в нем его современников, как поклонников, так и врагов его. Но в окружающей среде патриарх не находил никакой поддержки и оставался "един уединен"; по словам писателя-современника, патриарху не было помощников: "иному некому пособити ни в слове, ни в деле". Другие иерархи "славою мира сего прелестного прельстилися, просто рещи, подавилися и к тем врагом приклони- лися и творят их волю". А бояре-земледержцы, или, как назвал их писатель, "землесъедцы", давно отстали от патриарха и "ум свой на последнее безумие отдали": пристали к врагу, "к подножию своему припали и госу- дарское свое прирожение переменили в худое рабское служение". Не в освященном соборе и боярской думе и не в столичном московском населении должен был искать Гермоген своих помощников. Москва вся была "прельщена" и "закормлена" или же запугана королевскими слугами: они, по тогдашнему выражению, "сильно обовладели" столицею и "везде свои слухи и доброхоты поизстановили и поизнасадили". Помощь патриарху могла итти только из-за московских стен, - оттуда, где еще было цело и могло действовать привычное земское устройство, не задавленное польскою властью. Служилые люди, державшиеся вокруг городских воевод, поставленных еще при Шуйском, да тяглый городской люд со своими выборными старостами - вот те общественные силы, на которые мог рассчитывать Гермоген, задумывая борьбу с "врагами". Необходимо было сплотить эти силы, организовать их в видах борьбы за народную независимость и с помощью их решить не разрешенный боярством вопрос о восстановлении государственного порядка. Как увидим, Гермоген понял правильно эту задачу, но он не сразу получил возможность взяться за ее исполнение201.
Первые признаки смуты в занятой поляками Москве появились в октябре 1610 года, когда князья Воротынский и А. Голицын были посажены на их дворах за приставами по обвинению в сношениях с Вором. За их делом возникло дело стольника Вас. Ив. Бутурлина, обвиненного в том, что, по соглашению с Пр.П. Ляпуновым, он "в Москве немцов тайно подговаривал" на избиение поляков. Эти немцы, введенные Гонсевским в Кремль после доноса на Воротынского и Голицыных, должны были, будто бы, ночью ударить на поляков и побить их. Неизвестно, основательны ли были все подобные обвинения, но они привели к важным последствиям. Польских гарнизон счел их достаточным поводом для того, чтобы вмешаться "в справы московские": захватить "ключи от ворот городовых", привести весь город на военное положение, запереть наглухо добрую половину городских ворот; в остальных воротах и на стенах поставить караулы, а по улицам посылать патрули. Москва приняла вид завоеванного города: населению было запрещено носить оружие; у улиц были уничтожены охранительные решетки; в город не пускали подгородных крестьян; ночное движение по городу было запрещено, так что даже священникам не давали ходить к заутрене. Добровольное подчинение "царю Владиславу" становилось похоже на позорный плен и иноземное завоевание. В те же самые дни, когда в Москве водворяли этот военный порядок, там получены были первые тайные письма от великих послов, посланные ими 30 октября, с предупреждениями о планах Сигизмунда. Насилия в Москве, таким образом, связывались с известиями о насилии под Смоленском. 21 ноября последовал штурм Смоленска, который, однако, не удался. Известие о нем должно было потрясти московские умы, не постигавшие, каким образом мог король продолжать военные действия во время переговоров о мирном соединении государств; "так ли сыну прочити, что все наконец губити?", говорили москвичи о короле. Пролитие крови под Смоленском было для русских людей доказательством двоедушия короля и побуждало окончательно не верить ни королю, ни его московским слугам. Когда 30 ноября М.Г. Салтыков явился к патриарху с каким-то разговором о короле, желая, вероятно, склонить Гермогена на уступки Сигизмунду, "все на то приводя, чтоб крест це