Очерки по истории советской науки о древнем мире — страница 16 из 61

Допущенная Зельиным методическая ошибка была в определенной мере закономерным следствием его научной добросовестности, стремления быть строгим в описании и классификации исторических фактов – в сочетании с необходимостью работать в рамках марксистской методологии. Саму эту методологию он явно воспринимал не как навязанные и надоевшие правила игры, а как действенное исследовательское орудие: об этом свидетельствуют его выкладки, связанные с принципами классификации форм зависимости (см. наше прим. 14). Как ученый, он не мог и не считал правильным признавать эллинизм этапом в эволюции рабовладения, – но, очевидно, как приверженец марксистской теории, он и не мог признать, что этап такой исторической значимости может быть детерминирован чем-то кроме эволюции форм эксплуатации (см. наше прим. 11). Вместе с тем, опять же как ученый, он сознавал и, что еще важнее, наблюдал на материале источников, что употребление этого термина оправданно и что он действительно соответствует необычайно значимому, общему для очень обширной территории явлению. В таком случае оставалось одно: пойти на полную и, как мы сказали, некорректную ревизию его употребления Дройзеном и констатировать, что эллинизм – это не этап вообще.

Однако сама методология древней истории в Советском Союзе на протяжении последних трех десятков лет его существования сильно трансформировалась. По существу, к первой половине 1980-х гг. в советской историографии древности оформились две масштабные концепции, претендовавшие на объяснение процессов большой протяженности: концепция путей развития обществ ранней древности, сформулированная практически единолично И. М. Дьяконовым [234], и концепция эволюции древнегреческого общества, синтезировавшая выводы многих исследователей и отразившаяся в знаменитом двухтомнике «Античная Греция» [235]. Возможность взаимного дополнения этих концепций позволяла построить на их основе единую схему исторического развития значительной части древних обществ, по сути дела, вплоть до рубежа нашей эры. Несмотря на использование марксистской терминологии, обе эти концепции уже не были классически марксистскими, поскольку (если не по номинальной формулировке, то фактически) постулировали наличие иных детерминант общественного развития, чем эволюция форм эксплуатации. В концепции Дьяконова такой детерминантой было взаимодействие государственного и общинно-частного секторов в экономике разных регионов, обусловленное их экологической спецификой; в концепции антиковедов-грецистов – эволюция полиса, также обусловленная объективными факторами [236].

Именно в рамках этой второй схемы, при активном использовании научных результатов зарубежных авторов, как марксистов, так и немарксистов, было достаточно полно описано явление кризиса классического греческого полиса в IV в. до н. э .[237] Суть этого явления в его экономическом и политическом аспектах, на наш взгляд, реально свести к следующему: по ряду причин полисы перестают выдерживать нагрузку (в первую очередь военную и финансовую), которая лежала на них как на независимых государствах. В силу этого они были вынуждены так или иначе встраиваться в более обширные структуры, способные забрать у них и принять на себя эту нагрузку. Как экономно и весьма удачно сказала Л. П. Маринович в заключении к своей монографии «Греки и Александр Македонский», «полис перестает быть субъектом истории и превращается в ее объект» [238]. На наш взгляд, такая формулировка сути процессов кануна эллинизма не противоречит мнению И. Е. Сурикова о том, что в них принципиальна трансформация самосознания эллинов, их отход от ощущения себя гражданами, осуществляющими суверенную власть в своем государстве. Суриков, безусловно, говорит о важнейшем изменении в мировоззрении эллинов, однако кризисные явления в экономике и политике греческих полисов IV в. до н. э. если не предопределяли его в точном смысле слова, то, несомненно, шли с ним рука об руку. Мы поспорили бы лишь с определением Суриковым этого процесса как эволюции самосознания эллинов в направлении «от гражданина к подданному» [239]. Эта емкая формулировка, принадлежащая Е. М. Штаерман, описывала процесс, происходивший в римском обществе [240], то есть в очень большой, но все же одной гражданской общине, в которой существовала и живо ощущалась прямая связь граждан с формируемыми ими институтами. Именно эти связи в эпоху принципата и трансформировались в «подданство» – ощущение тоже прямой (по крайней мере, номинально) связи с единоличным правителем, в то время как столь же неопосредованной связи граждан эллинистических полисов и монархов (как в Греции, так и на Востоке), как правило, не было. Стоит сказать и еще об одном: в контексте нашей европейской культуры распад самосознания граждан полисов классической эпохи, по понятным причинам, воспринимается особенно близко к сердцу; однако с общеисторической точки зрения его уникальность не стоит переоценивать. Мы практически ничего не знаем о том, какие надломы в культуре и особенно в самосознании происходили, например, у людей Месопотамии при утрате их городами-государствами независимого статуса и соединении их в территориальную державу в середине III тыс. до н. э., но едва ли этот процесс был для его современников менее драматичен [241].

Надо думать, что термин «эллинизм», по самому его звучанию, как и по значению, которое вкладывал в него его создатель Дройзен, все же правомерно относить к истории именно эллинского мира, а к восточному миру – лишь в той мере, в какой его затронуло распространение эллинской цивилизации [242]. С точки зрения истории эллинского мира и эволюции его государства и общества наступление эллинизма и представляло собой выход полиса из кризиса, преодоление его проблем в сферах экономики и политики при помощи встраивания полисов в суперструктуры по нескольким моделям. Одна из них, генетически связанная с классической эпохой, состояла в конституировании союзов полисов, в качественно большей мере обладавших признаками единых государств [243]. Вторая – встраивание полисов в структуру эллинистических монархий – реализовывалась на Востоке и была целиком и полностью предопределена самим появлением этих монархий вследствие завоеваний Александра [244]. Третья модель, которая, как нам кажется, недооценена, – это возникновение более или менее прочных связей эллинистических монархов с формально независимыми полисами Балканской Греции и Эгейского бассейна по типу протектората, военной гегемонии или патроната (например, македонских царей и Птолемеев с Афинами на разных этапах истории III в. до н. э [245]. или Птолемеев – с «союзом несиотов» в Южной Эгеиде [246]). В рамках таких связей монарх брал на себя серьезные обязательства военной защиты полисов, а также, в определенных обстоятельствах, их обеспечения (о значимости для крупных полисов эпохи эллинизма даровых поставок хлеба в свое время хорошо написала М. К. Трофимова [247]). Конечно, подобного рода связи можно обнаружить и в IV в. до н. э.; однако в эпоху эллинизма они становятся гораздо более частым явлением. Как вторая, так и третья модели надполисных структур были бы невозможны без принципиальной новации эпохи эллинизма, всеобщей для греческого мира как на востоке, так и на западе, – превращения в мировоззрении греков автократии из антиценности и атрибута варваров в политическую форму не менее полноценную, чем полисный строй. Между тем сама эта новация состоялась в первую очередь усилиями Александра Великого, создавшего – на основе синтеза элементов греческой и восточной традиций – систему своего культа и обосновавшего с ее помощью необходимость безусловного повиновения себе со стороны македонян и греков [248]. Следующему поколению эллинистических правителей – его военачальникам, принявшим царские титулы, – стать для македонян и греков автократорами, независимо от того, вводились для них культовые почести или нет, было неизмеримо легче, поскольку уже имелся пример автократии Александра. При этом, сравнивая значимость в эллинистическое время трех обрисованных нами моделей, нельзя не констатировать, что те из них, в которых действовали монархи, в целом играли большую роль, чем модель полисных союзов. В таком случае, тот вариант преодоления кризиса греческого полиса, который обозначился уже в начале эллинизма, был в огромной мере предопределен становлением эллинистической монархии, то есть, опять же, деятельностью Александра и идущей от него традицией.

Пока мы не сказали почти ничего о греко-восточном синтезе, который Зельин считал главным «диагностическим признаком» явления эллинизма. На наш взгляд, синтетическим явлением, значимым для всех частей эллинистической ойкумены, независимо от того, присутствовало ли в них «физически» восточное начало, была как раз эллинистическая монархия, в оформлении которой восточная традиция сыграла, безусловно, выдающуюся роль. Что касается духовного мира эллинов в эту эпоху, в нем возможность рецепции восточной традиции была лишь одним из факторов новаций. Не меньшую, а в каких-то случаях и большую роль должны были сыграть освобождение культурной жизни от требований полисного мировоззрения и, наоборот, ее подчинение интересам патронирующих центры культуры монархов. В связи же с синтезом греческого и восточного начала в разных сферах следует иметь в виду, что, например, специалисты по птолемеевскому Египту по крайней мере с середины ХХ в. предпочитают говорить не столько об активном взаимодействии, сколько о сосуществовании людей греко-македонской и египетской культур в долине Нила