[249]. Кроме того, как показывает опыт, само установление фактов рецепции египетской традиции эллинской культурой не так просто: строго говоря, каждый такой факт должен устанавливаться при помощи подробного исследования, которое выявляло бы механизмы взаимодействия этих двух культур. Не следует забывать, что на порядок менее активной была, по крайней мере, на этапе высокого эллинизма, рецепция культурных явлений «в обратном направлении» – из греческой культуры в восточную: оценка значимости этого процесса Дройзеном была, безусловно, чрезмерной. В целом было бы несравненно лучше, если бы поиск проявлений греко-восточного культурного синтеза в эллинистическое время вызывал меньший пыл и сопровождался большей трезвостью, чем это нередко бывает. Вместе с тем бесспорно, что в эпоху эллинизма масштабы греко-восточного синтеза несравненно шире, чем до нее, – и это опять же было бы невозможно без завоеваний Александра и экспансии македонян и греков на Восток.
Итак, завоевания Александра оказываются фокусом, к которому сходятся истоки целого ряда значимых явлений эпохи эллинизма. В таком случае закономерно спросить: значит ли это, что эллинизма не было бы без Александра? Прежде чем перейти к этому вопросу, стоит, пожалуй, задать еще один: были ли неизбежны сама деятельность Александра и ее успех? [250] Сегодня вряд ли кто-нибудь станет настаивать, что Восточный поход был предопределен каким-то мощным объективным фактором в жизни греческого общества, подобно колониальной экспансии европейских держав в новое время. В подготовке Восточного похода фундаментальную роль сыграли пропаганда в его пользу, совместившаяся со стремлением македонских царей упрочить свои позиции в греческом мире общим с греками предприятием [251], т. е. моменты скорее конъюнктурные и в значительной мере субъективные. При этом множество его обстоятельств и, в значительной мере, его успех (тем более масштабы этого успеха) зависели от личных черт Александра. Можно не сомневаться, что его исход и последствия были бы как минимум иными, чем известные нам, если бы Александр, к примеру, погиб в его начале; а в том, что македонский царь не был неуязвим, убеждают и судьба его отца, и ранения самого Александра. При этом в истории древности можно найти немало примеров, казалось бы, хорошо подготовленных, но в итоге неудачных войн против межрегиональных держав Ближнего и Среднего Востока: это и войны Рима против Парфии и сасанидского Ирана, и, за поколение до Александра, попытка египетского царя Тахоса со стотысячным войском начать войну против Ахеменидов [252]. Разумеется, Тахос, согласно Элиану, бежавший в итоге в Персию и умерший там от обжорства (Ael. V.H. V. 1), – это не Александр; однако убийство Филиппа II, начавшего готовить Восточный поход, и его осуществление до самого конца именно Александром никоим образом не были предопределены. Между тем неудача или ограниченный успех Восточного похода означали бы, что эллинистическая ойкумена на Востоке не сложилась бы вообще или, по крайней мере, в том масштабе, в каком это произошло в реальности [253]. Равным образом, именно с личностью Александра было связано и оформление эллинистической монархии теми темпами и с тем объемом полновластия царя, что нам известны [254].
Понятно, что без эллинистической ойкумены на Востоке преодоление кризиса греческого полиса происходило бы в гораздо более узких территориальных рамках (собственно балкано-эгейского региона и мира греческих колоний), а в отсутствие эллинистической монархии – по моделям, отличным от тех, что реализовались в ее рамках и под ее влиянием. Имелись ли, однако, такие модели в действительности, и можем ли мы высказать сколько-нибудь обоснованные предположения об их специфике? Думается, что утвердительный ответ нужно дать на оба эти вопроса. Прежде всего, как и в известных нам условиях, существовала полная возможность возникновения надполисных объединений на основе еще классической их традиции, в том числе в синтезе с предэллинистическими институтами единоличной власти [255]. Далее, весь IV век до н. э., по сути дела, полон опытов взаимодействия даже не отдельных полисных союзов, а объединений всего греческого мира (хотя бы и номинальных) с сильными монархами. Исторически первым примером такого взаимодействия был Анталкидов мир между греческими полисами, гарантированный персидским Великим царем и возобновлявшийся неоднократно в течение 370–360-х гг. до н. э. [256]; однако гораздо более прочная система неравноправного союза между объединением полисов и монархом была создана Филиппом II по условиям Коринфского договора [257]. Персонализация власти в этих условиях не столько предполагала бы прямое установление монархии, сколько шла бы по моделям традиционных для Греции институтов тирании, институциализованного или чисто морального лидерства в союзах полисов и патроната по отношению к ним, а также модификации полномочий военачальников. В связи с этим показателен следующий общеизвестный факт: хотя Исократ не принял той формы «протектората» над греческим миром, которая была реализована Филиппом, до этого он видел путь к спасению полисов от стасиса и раздоров именно в лидерстве этого царя, которое было бы при этом сравнительно слабо формализовано [258]. Иными словами, вполне реальную основу для конституирования надполисных структур мы видим в политической практике IV в. до н. э. на том этапе, когда расширение эллинской ойкумены на Восток и формирование эллинистической монархии еще не произошли [259]. Нелишне вспомнить, что именно иерархический союз гражданских общин стал основой таких мощных территориальных государств, как Карфаген и Рим в III в. до н. э.; и в их составе полностью и вполне успешно произошла передача функций и бремени независимого государства от отдельных общин к интегрирующей их структуре. Альтернативы реально осуществившемуся эллинистическому варианту преодоления кризиса греческого полиса, безусловно, были, и вряд ли они оказались бы менее эффективными. Наконец, если продолжить нашу «экспертную оценку» в совсем далекую перспективу, можно сказать, что в отсутствие эллинистической ойкумены на Востоке подчинение эллинского мира и Македонии Римом было бы делом более легким, чем в реальности. Однако затем последовала бы конфронтация Рима с крупной древневосточной державой – прямой преемницей государства Ахеменидов либо им самим, если бы его существование продлилось, – конфронтация наверняка более трудная и затяжная, чем реальные войны с Понтом, Арменией, да и впоследствии с Парфией.
Теперь, как нам кажется, можно подвести итог сказанному, и попытаться все же сформулировать суть того явления, которое мы обозначаем термином «эллинизм». По-видимому, совершенно справедливо связывать закономерности развития эллинского мира с эволюцией, под воздействием объективных факторов, полиса. В ее рамках исторически закономерны были сначала этап кризиса полиса, то есть утраты им способности полноценно нести нагрузку независимого государства, а затем этап преодоления этого кризиса, то есть конституирования надполисных структур, которые приняли на себя эту нагрузку [260]. Термин «эллинизм» фактически относится к варианту конституирования таких структур, который осуществился в наблюдаемой нами исторической реальности, в ходе и вследствие завоеваний и деятельности Александра Великого, при том что сами эти события жестко детерминированы не были. В таком случае наступление эллинизма закономерно в том смысле, что закономерен был этап в эволюции древнегреческого общества, формой которого стала обозначаемая данным термином совокупность явлений. Собственно эллинизм – это именно конкретно-историческая форма данного этапа, предпочтительная реализация которой среди возможного спектра таких форм не была закономерна и предопределена. Кроме того, поскольку начало эллинизму было положено именно завоеваниями Александра, создавшими качественно новую ситуацию широкой экспансии на Восток эллинского мира, естественно, что далеко не все черты этого этапа его истории генетически связаны с этапом предыдущим: в целом понятие эллинизма не только конкретнее, чем понятие об этапе преодоления кризиса древнегреческого полиса, но, по сути дела, и совпадает с ним лишь отчасти, хотя и в очень существенных чертах. Мы сильно (хотя, как уже постарались показать, не абсолютно) ограничены в возможностях суждения о том, какими могли бы быть иные формы этого закономерного этапа. Можно, однако, с уверенностью сказать одно: распространять на них термин «эллинизм» в нашем его употреблении заведомо не стоило бы.
4. «Мировые державы» Ближнего и Среднего Востока I тыс. до н. э. в теоретических схемах советской и постсоветской историографии древности[261]
Одной из важнейших тенденций в истории Старого Света I тыс. до н. э. – первых веков н. э. было образование крупных государств, каждое из которых включало в свой состав целый ряд географических регионов и исторических областей и которые часто обозначаются в современной отечественной литературе как «мировые державы», или империи. Раньше и, пожалуй, отчетливее всего эта тенденция стала заметна на Ближнем и Среднем Востоке, со времени его широкой интеграции в составе Новоассирийской державы в VIII–VII вв. до н. э. Ее крушение в 610-х гг. до н. э. показало, что само явление такой интеграции не случайно: Ассирию сменили именно в качестве межрегиональных держав Мидия и Нововавилонское царство, а в середине VI в. до н. э. их поглотила простершаяся от Эгеиды и Ливии до Инда персидская держава Ахеменидов, «двойником» которой стала затем держава Александра Великого. Эту тенденцию заметили и осмыслили уже ее свидетели: так, для древних греков Ближний и Средний Восток едва ли не с начала времен были единым «царством Азии», власть в котором переходила от одного народа к другому, причем наследницей этого государства, также осуществившей небывало широкую интеграцию, стала римская держава. Аналоги этого представления были и у восточных народов I тыс. до н. э., а далее его унаследовала христианская традиция