Очерки по социологии культуры — страница 112 из 162

менным структурам (областям «исторического», «будущего», «возможного») отмечала принципиально сложную систему ориентаций действия вне прямых социальных импликаций — успеха, карьеры. Принудительной социальной пародизации образца в процессе его смещенной репродукции противопоставлялась самопародия, рефлексивная литературная игра[489].

С подобной «стереометрической» организацией социальных рамок и смысловых полей литературного действия связана и проработка опоязовцами проблематики его субъекта. Она, как представляется, также шла в направлении все большей отчетливости культурного своеобразия и сложности писательской роли, понимания литературной инновации на фоне многообразных возможных позиций и при признании неопределенности конечной траектории литературной эволюции[490]. Этим не отрицались иные, нормативные формы литературного самоопределения — напротив, подчеркивалась их разнофункциональность на различных фазах и направлениях литературной динамики. Так, параллельно обрисовке социальных типов автора, в статьях Эйхенбаума о многообразии форм писательского самоопределения от Некрасова до Шкловского вводился новый уровень рассмотрения — собственно литературная роль, сложная проекция бытовых обстоятельств на плоскость текста, связываемая с особенностями его поэтики. Близкий ход мысли прослеживается в начатых Тыняновым разработках проблем «литературной личности». Наконец, принципиальные моменты литературной аксиоматики набрасываются Тыняновым в письме 1929 г. к Шкловскому, где личность понимается как «система отношений к различным деятельностям ‹…› не резервуар с эманациями в виде литературы и т. п., а поперечный разрез деятельностей, с комбинаторной эволюцией рядов»[491]. Принцип «дифференциации человеческих деятельностей»[492], которым обосновывался исходный спецификаторский пафос ОПОЯЗа, этим не отвергался, а проблематизировался, вводился в поле теоретического изучения.

Совокупность разнопорядковых факторов лишила опоязовцев возможности развернуть и продумать намеченные подходы. Сужение границ инновационного действия подрывало культурную идентичность группы. Иные аксиоматические основания самоопределения и действия в модернизирующейся культуре устойчиво блокировались. Упор на современность задавал исследователям сознание историчности, но, мощная как методологический ход, историзация определений литературы не решала теоретических задач. Потенции же теории не могли быть развиты из-за деформаций культурной аксиоматики. Тогда проблематизированное социальное обстоятельство или культурная тема фиксировались опоязовцами в «общем» или «чужом» языке (например, «труд», «профессия», «быт» и т. п.). По семантической конструкции образовывалась эвристическая метафора, в содержательном, предметном плане которой был «свернут» адресат полемики — носитель нормы. В принципе тем самым проблематизировался и сам этот компонент: в том, что для оппонентов выступало внелитературными обстоятельствами, опоязовцы искали литературный факт, выявляя значимую для себя культурную и познавательную проблему. Однако при отсутствии методологического контроля ценностное заострение собственной позиции в форме понятия определяло далее отбор материала, способ объявления, а нередко и самый «жанр» их труда (например, «монтаж» у Шкловского и его учеников). Не закрепленные в теоретических значениях и в этом смысле лишенные терминологической остойчивости, концепты опоязовцев нередко поддавались давлению «материала», в том числе — влиянию «чужой» семантики и стоящих за ней точек зрения[493]. Социально-конфликтная методология, заданная спецификой самоопределения группы и сказавшаяся в особенностях и противоречиях ее институционализации и воспроизводства, сама становилась фактом и фактором литературной борьбы. Этим очерчивались границы возможной рационализации проблематизированных обстоятельств и тем изнутри самой литературы.

1986

«Русский ремонт»: проекты истории литературы в советском и постсоветском литературоведении

Первой задачей истории литературы оказывается не погоня за фантомом труднодостижимой «самой» истории литературы, а анализ и прореживание опосредующих ее слоев.

А. В. Михайлов[494]

За нынешними (впрочем, периодически возобновлявшимися даже в сравнительно недавнее время) внутридисциплинарными вопросами и спорами о том, возможна ли в России здесь и сейчас история литературы, в содержательном плане, видимо, стоит фундаментальный комплекс куда более общих проблем. Речь идет о характере детерминации человеческого поведения, предполагаемой отечественными учеными-гуманитариями как интеллектуальной группой или сообществом, включая, понятно, детерминацию самого познания, систематической рефлексии, сомнения, критики. А соответственно — о характере задаваемой или принимаемой исследователями антропологии, представлений о человеке, мотивах его поступков, критериях оценки сделанного или не сделанного им, вменяемой аналитиком своим «героям» и вносимой им в истолковываемый материал.

Вообще говоря, именно степень разнообразия, развитости, дифференцированности и взаимосоотнесенности в культуре подобных представлений, механизмов детерминации осмысленного и самостоятельного действия, систем его оценки, структур символического вознаграждения — если она, конечно, осознается исследователем и вносится в его работу как исходный рабочий принцип — отмечается в его методологическом аппарате обращением к категориям «истории». Так что в принципиальном плане отсылка к истории — это указание на особую, весьма высокую, может быть, предельную для европейской мысли и культуры Нового времени степень сложности изучаемых и реконструируемых объектов, систем человеческих действий — сложность системы их детерминаций. Учесть ее своими интеллектуальными средствами как раз и пытаются гуманитарные и общественные науки.

Однако представление о сложности действия не ограничивается здесь лишь комплексностью системы соотнесений того или иного акта поведения, сферы действия, многомерностью их семантики. Данный плюралистический момент крайне важен. И все же основная составляющая в смысловой конструкции «сложности» и, соответственно, в семантике понятия «история» — это указание на относительную автономность поведенческой регуляции индивидов и сообществ, независимость структуры детерминаций действующего лица или, точнее, группы взаимодействующих лиц, на формы их самосознания и самоопределения как смысловой ресурс и, вместе с тем, как предел истолкования их мотивов и поступков. В данном плане обращение к истории той либо иной группы действующих лиц, структур их взаимодействия и т. п. означает признание самодостаточности «внутренних» мотивов, связей и значений для понимания исследуемого объекта. Предполагается, что все ориентиры действующих лиц, включая план предельных санкций их поведения, входят в саму структуру действия и не отсылают ни к какой «внешней» инстанции — верховной власти, авторитету «изначального», силам сверхъестественного и проч. Сложное действие (а именно оно выступает в данном кругу идей и понятий образцом и мерой, любое действие следует оценивать в рамках и категориях сложного) можно понять, нужно понимать из него самого. Многомерность подобной системы, системы смысловых координат действия, отмечается в развитии общества и наук об обществе ценностной антиномией «история — современность», где «история» представляет собой один из сопряженных планов «современности» («модерности»).

В таком развороте становится содержательным противопоставление «истории» и «традиции» — принципиально различных способов регуляции человеческого поведения, через отнесение к которым аналитически разделяются «доисторическое» и «собственно историческое» прошлое. Строго говоря, в рамках такого понимания можно говорить лишь об одной истории (точнее, разных групповых проекциях одной ценности и одной исторической формы истории) — об истории современности, как ни парадоксально это звучит. Только современность, в заданной здесь трактовке, исторична: она обладает (вернее, семантически задана так, что наделяется) внутренним измерением историчности как автономным механизмом движения, развития, структурным началом динамизма и, вместе с тем, ее, этой динамики, мерой, устройством самосоотнесения тех или иных рефлексирующих групп, средством их самопонимания и представления «другим».

Соответственно дифференцируется и проспективный план действия: семантически нагруженной делается антиномия «утопии» и «традиции». В своеобразном семантическом квадрате «традиция — история — современность — будущее» формируются основные силовые линии и проблемные точки новоевропейской программы культуры как антропологии модерности.

1

В характерную для модерной эпохи развитую («полную») структуру организации сложных действий и, соответственно, в аналитическое либо дескриптивное представление этой организации историком, социологом отдельным условием включается «время» как разветвленная совокупность различных социальных и культурных измерений, планов действия со своими циклами и ритмами, своими правилами «вывода» их на экран аналитического сознания, предъявления «воображаемым другим». Время в данном аналитическом плане — это историческое время, то есть время изменений (что позволяет ставить вопрос об их рамках и структуре: для кого, что и под влиянием каких факторов меняется; кто и в какой перспективе, в расчете на кого фиксирует эти изменения и т. д., с помощью каких общекультурных и специально познавательных средств; как подобные определения ситуации воспринимаются прожективными и реально действующими партнерами и т. д.). Такое время не равно физической, астрономической, психологической длительности процессов и действующих в них лиц, не сводимо к этим более простым сущностям. Так что «история» в структуре представляемых подобным образом сложных действий означает предельно обобщенную инстанцию взаимного соотнесения действующих лиц, воплощение высших, собственно культурных санкций, которые носят надэмпирический, сверхфункциональный, ценностно-символический характер. Но таков лишь самый общий, принципиальный смысл «больших» временных конструкций и исторических моделей при описании и объяснении фактов культуры.