Очерки по социологии культуры — страница 114 из 162

Те или иные группировки умеренных социальных критиков «прогрессивного» толка выступают зависимыми от этой легенды власти, предлагая лишь ту или иную по степени радикальности корректировку официальной истории, устранение в ней идеологических лакун — можно сказать, бесконечную и бесконечно разветвляющуюся последовательность сносок и комментариев к единому, каноническому тексту. «Борьба за историю», образующая основные силовые линии полуторавекового сценария существования российской, а потом и советской интеллигенции, как раз и представляет собой попытки «восстановления» подобного целого, частично разрушенного, искаженного исторической практикой и идеологическим заказом власти, «возвращение исторической справедливости». Так или иначе, идеи сложного переплетения множества времен и активности, избирательности, конструктивности памяти (как и забвения) в обычную, «нормальную» работу российского историка, включая историков литературы, не входят.

Больше того, идею единственной и единой истории поддерживают и ее, казалось бы, оппоненты. И не только приверженцы почвенничества, что понятно, но и сторонники более «либеральной», социально критической точки зрения. Так, если брать советский период времен эрозии и постепенного распада системы, то обе названные стороны разделяют при этом стереотипы двойного сознания, различаются же — в соответствии с позицией — лишь их предпочтения того или иного полюса оценок. И для тех, и для других есть внешняя, разрешенная, печатная (официальная, заказная и проч.) история, включая, как в нашем случае, историю литературы, и история другая, негласная и внепечатная (уклад народной жизни — «лад», в терминологии В. Белова, и его разрушение, неписаная история ГУЛАГа, как у Солженицына, вторая, «подлинная» культура — эмигрантская, подпольная, сам- и тамиздатская литература). Два этих плана никак не воссоединяются в действии, но постоянно конфликтуют в сознании. Ценностный конфликт здесь — в самом образе мысли интеллигента, перед нами две соотнесенные проекции интеллигентского самоопределения: по отношению к фигуре власти и к образу интеллигента XIX века или к фигуре Запада. Задачей предполагаемого историка, ценностным импульсом к его работе выступает требование и усилие соединить два этих взгляда или две предстоящие интеллигентскому взгляду реальности.

Отсюда периодически повторяющийся, воспроизводящийся, как синдром, импульс к написанию истории — к историо-графии (не путать с историзацией определений реальности, с сознанием историчности: эти идеи — из обихода совсем других групп). Такой двойственный импульс — к созданию новой, единой истории и/или к примирению с прошлым, принятию его в его противоречивости — возникает всякий раз «на выходе» из авторитарного (или тоталитарного) социального порядка и «на входе» в него. Иными словами, ключевыми проблемными ситуациями для российского интеллектуального сознания двух последних столетий (включая сознание «историческое» и работу профессиональных историков России, а потом СССР) выступают:

— исходное столкновение с феноменами модернизированного общества и культуры (первичный шок модерности, который и дает для русской культуры XVIII–XIX вв. — от «золотого» до «серебряного» века — амбивалентное, крайне напряженное и внутренне конфликтное значение «Запада»);

— «срыв» попыток регулируемой сверху и однонаправленной модернизации, вступление в авторитарный или тоталитарный общественный порядок с соответствующими формами индивидуальной, семейной, коллективной жизни, управления культурой, системами воспитания и репродукции и т. п.;

— ослабление или разложение этого последнего, новые попытки выйти из него либо его обойти, компенсировать «отставание», потери, ликвидировать «лакуны» и проч.

Соответственно, в трех этих базовых ситуациях самоосознания и самоопределения наиболее ответственных, подчеркнем, наиболее рефлексивно ориентированных фракций интеллигенции импульс к написанию (до-, над- и переписыванию) истории ощущают, признают, пытаются реализовать разные социокультурные группы. И эти типовые коллизии в их соотнесенности образуют основную сюжетику (и поэтику) советской литературы, они же — и то еще в лучших случаях, о прямом поточном официозе сейчас речь не идет — составляют проблемный костяк ее «истории». Видимо, случай здесь примерно тот же, что с проблематикой поколений, «отцов и детей» в русском обществе и культуре: одни группы объединяет ощущение, что все изменилось, сознание полного отрыва от прошлого, другие — желание с этим прошлым порвать, стремление переписать его, установив свой «новый порядок». Это, обобщенно говоря, позиции ОПОЯЗа, с одной стороны, и Комакадемии либо Института красной профессуры, с другой.

3

Несколько слов об этом последнем противопоставлении, поскольку оно, как мне кажется, модельное. В работах опоязовцев (но можно сказать и шире — поколения их современников, 1890-х гг. рождения) фиксируются различные конструкции времени, множество времен. Речь идет прежде всего о средствах теоретического и исторического анализа. Однако за ними стоит более общее мироощущение, самосознание, питающее и поддерживающее постановку собственно исследовательских проблем, выработку средств уже специализированной работы, так что общие с опоязовскими ходы мысли легко найти в прозе и эссеистике Мандельштама или Пастернака, в переписке последнего с О. Фрейденберг и т. д. Например, опоязовцы выделяют, среди прочего:

— время постоянства, повторения («…оказывается, что образы почти неподвижны; от столетия к столетию, из края в край, от поэта к поэту текут они не изменяясь», — цитируя Гейне — Тютчева, отмечает Шкловский[499]);

— «свое время», с которым соотносится и в котором замкнут поэт, группа, течение и их первичная публика;

— преодоление этого «своего времени», уход из «истории» и переход в иные ситуации, к другим группам («…слово может пережить явление, первоначально создавшее его»[500]);

— время как чистое протекание, эквивалент динамического начала — соотношение значений разных временных пластов, сказал бы социолог (ср.: «Ощущение формы ‹…› есть всегда ощущение протекания (а, стало быть, изменения) соотношения подчиняющего, конструктивного фактора с факторами подчиненными… Протекание, динамика — может быть взято само по себе, вне времени, как чистое движение»[501]).

В напряженности и конфликте соответствующих временных планов у опоязовцев обнажается и обнаруживается проблематичность («произвольность») отношений знака и значения, формы и функции. Этот вопрошательный зазор, паузу неопределенности допустимо толковать как «место» субъекта — инстанции, условно синтезирующей смысл происходящего и своей роли в нем по собственным законам, по правилам «культуры». Сознание временного и смыслового разрыва, переживание субъективности, напряженное ощущение истории (как проблемы и задачи, «сознание историчности») — это форма осознания особых моментов, когда индивиду и значимому для него сообществу, кажется, открывается возможность вступления в современную эпоху (модерность), рождения программы культуры как его собственных, самодостаточных правил. Таков, в частности, смысл отсылок опоязовцев к аналогичным моментам отечественного прошлого — фигурам Петра или Пушкина: он заведомо антиклассицистский. В этих же функциях фиксации смыслового сдвига, скажем, у Фрейденберг выступает «трансформация» (переозначение, переосмысление формы — «…проблема семантики, взятая в ее формообразующей стороне»[502], «конструктивная функция»[503]), а у Эйзенштейна — демонстрация архетипического костяка в архисовременном, даже злободневном материале.

В работах ОПОЯЗа мы постоянно находим раздвоение в представлениях о прошлом. Прошлое выступает то как смысловой образец (позже будут говорить «модель»), то как смыслопорождающий момент, смыслопредупреждающий перелом. Таков общеметодологический смысл аналитического противопоставления у Тынянова истории как генезиса и истории как эволюции. Дихотомию системы и эволюции (или даже революции), фабулы и сюжета, практического и поэтического языка в данном аспекте можно представить как относительно различные концептуальные развороты одной и сквозной ценностной темы. Так же двойственно у Тынянова трактуется конструкция (конструктивный принцип), форма (композиция, стих, строфа): «Единство произведения не есть замкнутая симметрическая целость, а развертывающаяся динамическая целостность; между ее элементами нет статического знака равенства, но всегда есть динамический знак соотносительности и интеграции. Форма литературного произведения должна быть осознана как динамическая»[504]. История понимается как изменчивость отношений между факторами («революция») и устойчивость основных принципов конструкции, ее различия с материалом («система»): «Эволюция оказывается „сменой“ систем. Смены эти ‹…› не предполагают внезапного и полного обновления и замены формальных элементов, но они предполагают новую функцию этих элементов ‹…› каждое литературное направление в известный период ищет своих опорных пунктов в предшествующих системах. — то, что можно назвать традиционностью»[505].

При этом поиски автономии литературы и работа над принципами исторического подхода к ней рассматривались ОПОЯЗом не как противоположные, а, напротив, как дополнительные по отношению друг к другу. Открывалась возможность десубстантивировать представления об истории, аналитически представив ее как принцип историчности (относительности, со-отнесенности) в понимании и прошлого, и настоящего; как демонстрацию смыслового разрыва и перехода, отрыва от контекста, сдвига, перелома, ухода «вбок», то есть не в виде линейной, континуальной преемственности; как эволюцию, то есть динамику, движение — изменения в понимании литературности, значений литературы, функций приема.