Но почему у Расина выходило, а у Кафки — нет? Видимо, на каких-то этапах театр и повествовательное искусство исходят из определенного свода правил, достаточно хорошо известного тем, кто пишет, кто воспринимает и кто оценивает. Он настолько ясен и всем знаком, что нет необходимости в привычной нам отдельной фигуре критика, который объяснял бы, в чем состоят правила. Во времена Расина не было театральных критиков (кстати, в современном массовом кино критиков тоже нет — зрителю для ориентировки и оценки достаточно рейтинга или суммы, вырученной за билеты). Правда, вы скажете, что и нас сейчас никто не обучает смотреть театральные спектакли. Читать — учат, а вот смотреть спектакли или кино — не учат (факт, отмечу попутно, важнейший!). Предполагается, что мы опираемся на какие-то естественные умения и сами понимаем все, что там происходит. Но это ерунда, ни на какие естественные умения мы здесь опереться не можем.
На что же мы можем опереться, когда смотрим на происходящее в театре? Ведь нас никто не учил, как это все устроено. А оказывается, что, приходя в зал, мы что-то знаем, к чему-то уже готовы. Например, знаем, что нельзя лезть на сцену или что будет антракт. А если его не будет, то об этом заранее объявлено, у нас в программке стоит: «Спектакль идет без антракта». И дело не в том, что в одном случае зритель устает, а в другом — нет. Это прием: мы не должны выключаться из того, что происходит с нами во время и, скорее всего, где-то внутри этого спектакля, потому что тоже в него включены. Далее, очевидно, что когда для создателей спектакля или авторов повествования становятся проблемой начало, конец и то, что между ними, тогда это происходит и с образом человека — кого показывают, кому, ради чего показывают и как он вообще может понимать, что ему показывают. Соответственно, под вопросом оказывается то, что Кант называл априорными формами созерцания, — пространство и время.
Как устроены пространство и время спектакля? Одна из наиболее влиятельных теорий драмы в XX в. (имею в виду Петера Сонди[662]) исходит из предпосылки, что в современном театре время спектакля — это время того, что реально происходит сейчас на сцене. В этом смысле современный спектакль не отсылает ни к какому прошлому: проблема разрешается или приходит к своей неразрешимости здесь, в реальном времени, в котором мы сейчас сидим на спектакле, и на этом все заканчивается.
Вообще говоря, это и так, и не так. И тут интересно посмотреть, каким образом современный театр втягивает в себя другое время и другое пространство. Для средневекового зрелища это не было проблемой: мир разделен на три этажа, и каждый вошедший в театр знает, кто на верхнем этаже, кто на среднем и кто на нижнем. А каким образом мы сейчас можем включать эти реальности? Как устроено театральное время? Можем ли мы повернуть его вспять? Что это означает? Что это дает спектаклю? Как мы это воспринимаем и можем к этому относиться? И тут пора наконец сказать, что решающим толчком для моего нынешнего размышления стала статья Кристофа Бидана о постдраматическом театре, вернее — ее подготовленный Марией Неклюдовой обстоятельный реферат[663]. Меня этот материал очень задел: действительно, если мы исходим из ситуации, как ее описывает Ханс-Тис Леманн[664], если мы находимся в ситуации постдраматизма, то театр не может опираться на привычные конвенции (фикция героя, мотивации его поведения, пространство/время спектакля, да и сама конструкция драмы, заранее изготовленного текста для профессиональной постановки и разыгрывания). Они ставят его под вопрос, и здесь же, прямо по ходу спектакля (это и является, можно сказать, его, спектакля, содержанием), выясняется, в каком времени и пространстве он находится, кто такие эти действующие лица, и в каком смысле они — герои, и что, собственно, они делают, как они сами понимают, что с ними происходит. В таком случае, наверное, попробуем типологизировать, что может театр в подобной ситуации.
Мне кажется, типологические возможности тут таковы: один полюс — хеппенинг, то есть импровизация (все, что происходит, происходит здесь и сейчас, ничего не придумано, нет специального реквизита, используется то, что есть под рукой, в том числе и в зрительном зале, сами зрители и т. д.). Другой полюс — это, если хотите, ритуал, так как в нем импровизация не то чтобы невозможна, но абсолютно исключена. Вы не можете внести импровизационное начало в обряд погребения или в церковную службу. Тут есть некий незыблемый барьер. Вот это два полюса распада (или два реферативных полюса) нынешнего театра.
Если брать режиссеров, о которых в своей статье пишет Бидан, то понятно, что проблема театральности начинается там, где твердая связь между рассказом и показом распалась или невозможна. Слово стало проблемой, изображение стало проблемой, и тогда возникают эти типологические полюса. С одной стороны, может быть театр, тяготеющий к рассказу. Есть такой относительно молодой итальянский драматург, очень популярный и модный, зовут его Давиде Эниа, представляющий театр рассказа, или театр повествования, в условиях, когда рассказ, казалось бы, больше невозможен. Что он делает? Рассказывает о том, как в восьмидесятые годы состоялся футбольный матч Италия — Бразилия, закончившийся со счетом 3:2. Спектакль так и называется «Италия — Бразилия 3:2»[665], и нам рассказывают, как все происходило. Мы, зрители, не присутствуем при этом событии, перед нами нет футбольного поля, это театр сплошного рассказа. Или вот еще пример того, как современный театр работает с речью: есть такая замечательная камерная опера французского композитора Мориса Оана, которая называется «Азбука для Федры» (1967). Там все партии исполняются таким образом, что каждый звук произносится («поется») отдельно. Сюжетом оперы становится обучение языку, а процесс обучения — это и есть спектакль. И мы вместе с Федрой, наугад и неуверенно складывая буковки-звуки, начинаем в конце концов понимать, что происходит, куда она попала и чем все это закончится. Иначе говоря, можно работать с языком, разложив его на простые составляющие. Это оказывается очень сложным и действенным ходом.
С другой стороны, театр тяготеет к противоположному полюсу — чистому показу, к балету. Слово уходит, или, по крайней мере, отдельные части спектакля явно ставятся не в расчете на то, что там будут говорить. Отсюда элементы балетности в современном театре. Но и сам балет (что уж говорить о modern dance) становится все более драматическим, и это тоже составляет одну из тенденций современного театра. В балет проникает драматическая игра, и замечательные балетные режиссеры от Энтони Тюдора до Матса Эка славятся именно тем, что ввели в балетный спектакль драматическую жестикуляцию, раньше совершенно недопустимую. Иначе говоря, подрывается и проблематизируется и полюс рассказа, и полюс показа. И с этим работают, играют, это пытаются для себя разрешать театральные режиссеры.
Еще одна полярность, о которой мы уже говорили: вовлеченность/дистанцированность; на ней в свое время была построена эпическая эстетика Брехта. Сопереживание — это буржуазный театр, а эпический театр, как его Брехт называл, должен критически дистанцироваться. И в этом смысле и сам спектакль, и пьеса, и ее постановка, и игра актеров, и поведение зрителей обусловлены тем, что не должно быть идентификации с происходящим. Быть вовлеченным в спектакль, отождествляться с ним — фашистская эстетика. Напротив, социально-критическая эстетика состоит в том, чтобы сохранять критическую дистанцию по отношению к происходящему. Отсюда «очуждение», или «остранение», отсюда зонги и многое другое: труды Брехта изданы, отсылаю вас к ним.
Два последних пункта, о которых я хочу поговорить. В принципе, можно и так взглянуть на современный театр: мейнстримные — репертуарные — спектакли исходят из «хорошо написанной пьесы», которую легко играть актерам (там есть характеры, действие, и актеру там интересно). Но если брать то, что не относится к этому типу спектаклей, что выходит за пределы такой эстетики, то это действительно будет балет. Драма по-другому выражается и требует иного зрительского поведения. Современные театральные режиссеры, как вы знаете, чрезвычайно охотно ставят оперы, хотя это совершенно условный жанр. Казалось бы, поиски новой искренности, уход от театральной условности, от всех этих совершенно стертых конвенций — и одновременно огромный интерес к одному из самых условных театральных искусств.
Многие театральные режиссеры все чаще работают не с готовыми пьесами, а со свободными композициями по мотивам поэзии, музыки, визуальных искусств, в которых вообще нет жанровой определенности. Таковы большинство постановок Симоны Бенмюсса, многие работы Клода Режи, включая его недавнюю «Оду к морю» по поэме Фернандо Пессоа (2009). Кстати, основой для таких композиций зачастую, как ни странно, становятся теперь романы, причем известные и многотомные, но режиссеры при этом заведомо деконструируют повествовательную эстетику и оптику романа-потока как нечто «готовое» — так поступали, скажем, Тьерри Сальмон и Ги Кассирс.
Еще одна возможность для современного театра, которой он широко пользуется: театр перестает быть драматическим и становится цирком или мюзиклом. Или, по крайней мере, вбирает в себя элементы этих искусств, где совершенно по-другому заданы фигура человека, взаимодействия между персонажами. Был такой замечательный драматург и художник, аргентинец по происхождению, работавший во Франции под псевдонимом Копи[666]. Его охотно ставят современные поисковые, авангардные режиссеры — итальянские, французские и, естественно, латиноамериканские. Альфредо Ариас, очень признанный во Франции режиссер, пока Копи был жив, ставил почти исключительно его пьесы. Это вещи, которые напоминают не театральный спектакль, а смесь латиноамериканской оперетки, мюзик-холла, цирка и требуют совершенно иных постановочных решений, актерских навыков. Там совершенно не годятся ни драматический актер, ни школа Станиславского, ни брехтовская эстетика; там и у актера, и у зрителя, и у режиссера-постановщика включаются другие умения. Что получает и что теряет при этом спектакль? Мне кажется, что такой тип вопросов очень полезен: иначе говоря, если мы исходим из такого или из другого решения, то что мы при этом получаем и что теряем, что становится невозможно и, напротив, какие возможности здесь открываются?