820. Подход Дженкса оказался эвристически несостоятельным из‐за того, что он смотрел на произведение Утцона через призму внеисторических семиотических категорий типа «коммуникация», «код» и т. п., не уделяя внимания риторическим задачам, вставшим перед архитектором, столкнувшимся с неадекватной поэтикой архитектуры предшествовавших оперных театров.
На мой взгляд, соответствие облика этого здания его оперной фунции достинуто не самой по себе беспрецедентной формой, от которой невозможно отвести взгляд, как от чуда, озадачивающего одновременно и сложностью замысла, и мнимой легкостью исполнения, а тем, что эта форма вызывает ассоциации с акустическими устройствами – резонаторами струнных инструментов, эоловыми арфами, рупорами, раструбами громкоговорителей, раковинами парковых эстрад. Мне могут возразить, что сам Утцон скромно удовлетворялся сравнением оболочек театра с дольками апельсиновой кожуры821. Но ведь это всего лишь инженерное пояснение к тому, что он назвал «сферическим решением», а не признание в желании «привести людей в мир фантазии». Ближе к моему переживанию здания Сиднейской оперы другое высказывание Утцона: «Если вы подумаете о готической церкви, вы будете близки к тому образу, что я имею в виду. Человеку никогда не наскучит смотреть на готический собор; благодаря солнцу, свету и облакам получается нечто одушевленное»822. Мы знаем, что высота готических нефов не имеет иного объяснения, кроме стремления достичь величественного звучания хоров. «Нечто одушевленное» – ключевые слова. Риторика Утцона обращает наше воображение и память к голосу и инструментальному тону, к разным тонам – высоким и низким, – звучащим одновременно, то есть к многоголосию. В этой архитектуре ничто не напоминает об искусстве танца. Придуманное Утцоном сооружение – визуальная метафора музыки.
Но музыка еще не искусство оперы, ибо опера предполагает сюжет. Сюжет здания Сиднейской оперы возникает из соотнесения архитектурной формы с окружением. Звучащие раковины Утцона с их стеклянными мембранами – витражами, в которых хорошо (особенно по вечерам, во время спектакля) видны средники-струны, возвышаются над береговой линией мыса, окаймляющей сооружение с трех сторон. Глядим ли мы с моря или из города, зримое многоголосие Утцонова сооружения доносится до нас с берега. Эта музыка не абстрактная, не умозрительная, которую немецкие романтики неубедительно сравнивали с архитектурой, а морская, приморская музыка. Я упомянул эолову арфу как один из образов, рождающихся в воображении при взгляде на оперу Утцона. Эол – господин над ветрами, но не над ветрами пустынь или гор, а над морскими ветрами. Я не утверждаю, что сюжет зримой музыки Утцона связан с каким-либо определенным мифом. Суть моего восприятия Утцоновой риторики в том, что построенное по его проекту здание отсылает воображение в неопределенную мифическую ширь, в неисчерпаемое многобразие поэтически переживаемых основополагающих взаимоотношений человека и природы. В данном случае – взаимоотношений земли, моря и человека. Сила воздействия этого оперного дома – не чисто формальной природы. Это мифогенная сила. Перенесите мысленно оперу Утцона из Сиднея в любое место, удаленное от моря, – и она превратится в «научно-фантастический китч» (как Уоткин определил эстетику нью-йоркского музея Гуггенхайма).
Вот уже около полувека здание, построенное Утцоном в Сиднее, остается самым адекватным образцом поэтики оперного театра. Как музей Гуггенхайма в Бильбао, оно привлекает публику прежде всего своей архитектурой: две трети посетителей из примерно четырех с половиной миллионов в год идут сюда не на спектакли823, а за архитектурными впечатлениями, тем более что его реальная, физическая акустика оставляет желать лучшего. Но в отличие от музея Гери, сила притяжения этого здания заключена не просто в захватывающей дух необычности архитектурных форм. Можно ничего не знать об их музыкальных ассоциациях, но мифопоэтическая аура Сиднейской оперы никого не может оставить просто любопытствующим туристом – потребителем диковин. Глядя на это здание, каждый из нас в той или иной степени испытывает воодушевляющее переживание, которое можно выразить словами Осипа Мандельштама: «И вот разорваны трех измерений узы / И открываются всемирные моря»824.
Эльбфилармóни
По архитектуре районов, примыкающих к историческому ядру Гамбурга с юго-востока, можно сказать, чем хотел быть этот город, вступив в Новейшее время.
В Мессберге, где тон задает Чилихаус, корпуса, занимающие каждый по целому кварталу, прячут свои железобетонные каркасы под узорчатыми и складчатыми клинкерными покровами, не пренебрегая позолотой и мелкими изображениями каменных идолов. Господствует вкус к экзотической заокеанской архаике, как если бы архитекторы межвоенной поры стремились наглядно проиллюстрировать теорию Земпера (кстати, уроженца Гамбурга, прожившего там первые двадцать лет) о происхождении стен зданий. Это архитектура колониального романтизма. Пока еще только нарождается транспортная авиация, Гамбург остается крупнейшим немецким портом, главными воротами страны в мир. Именно через гамбургскую гавань компенсирует Германия проигрыш в Великой войне, внедряясь на плантации и в горные копи Латинской Америки. Оттуда селитра, табак, кофе, какао идут в Европу через гавань на берегах Эльбы, и в Конторском квартале Гамбурга сосредоточены штаб-квартиры преуспевающих судовладельческих и торговых компаний.
По другую сторону Таможенного канала простирается на запад длиннейшими плавно изгибающимися корпусами город складов Шпайхерштадт. Шести-семиэтажные корпуса начали строить здесь в последней четверти XIX века, когда гамбургской гавани было дано право беспошлинного вывоза и ввоза товаров, благодаря чему к кануну Великой войны она станет крупнейшей по грузообороту в континентальной Европе и третьей в мире после Нью-Йорка и Лондона. Поэтика архитектуры Шпайхерштадта национально-романтическая. Непрерывно тянутся отражающиеся в воде краснокирпичные фасады с острыми щипцами, башнями и шпилями, эркерами и шлемовидными главками над выступами лебедок. В конце XIX века Гамбург, достигший миллиона жителей, еще не осознает свой всемирный потенциал, еще рядится под ганзейский город. Но архитектура Шпайхерштадта, кормящего город-государство на Эльбе, претендует на то, чтобы внушать купцам и морякам мысль о самом немецком из немецких городов, сумевшем не растерять достоинство вольного города. Шпайхерштадт был самым суетливым, шумным местом Гамбурга. Начиная с 80‐х годов, с переходом на контейнерную систему перевозки грузов, причалы стали необратимо перемещаться на противоположный берег Эльбы, и обезлюдевший Шпайхерштадт с его обмелевшими каналами и застывшим молчанием превратился в грандиозный памятник немецкой купеческой гордости.
Южнее Шпайхерштадта лежит на острове, изрезанном длинными узкими бухтами, Хафенсити – Портовый город. До Второй мировой войны склады были и здесь. С 2000 года на этой территории развернуто строительство целого города. Осуществляя крупнейший в Европе девелоперский проект, Гамбург уверяет, что в новом тысячелетии он хочет быть далеким от глобальных амбиций, сдержанно-разнообразным, удобным и комфортным, ничуть не патетичным. Поэтика архитектуры Хафенсити – недлинные и не выше пяти-шести этажей кубические объемы, образованные прямыми горизонталями, вертикалями и углами, с гладкими белыми, кирпичными, коричневыми стенами, украшенные по-разному размещенными прямоугольниками окон или мондриановскими вариациями сплошного остекления. Изредка бросится в глаза какая-нибудь постмодернистская неправильность. В этой постной среде нет ничего гамбургского, своевольного, морского. Даже чаек я здесь не видел. От Портового города Хафенсити взял только имя, звучащее романтически для тех, кто знает по старым фотографиям и по рисункам Эмиля Нольде, что сто лет тому назад здешние причалы были сплошь заняты парусниками и пароходами. Такие улицы, такие дома легко вообразить в любом новом районе любого западного города.
На обращенной к западу стрелке узкого мыса Грасброк (Травяной Ручей) между двумя длинными бухтами, ответвляющимися от Эльбы, был построен в 1875 году самый большой склад кофе, какао и чая, названный Императорским (Кайзершпайхер), – целый трапециевидный квартал, повторявший конфигурацию стрелки Грасброка и c трех сторон обрамленный причалами. Грузовые составы въезжали с ветки железной дороги прямо в замкнутый двор.
Стрелка Грасброка оказывается в центре внимания всякого, кто плывет вверх по Эльбе, с полутора километров – с траверса знаменитого Рыбного рынка. Не возвести в этой перспективе вертикаль могли бы разве что современные строители демократического Хафенсити. В императорские времена упустить такую замечательную возможность сочли бы градостроительным позором. Склад оправдывал свое высокопарное имя высоченной неоготической башней, увенчанной донжоном с машикули и четырьмя угловыми башенками. Там помещался механизм часов с огромными циферблатами, видными со всех четырех сторон. В полдень с башни раздавался удар колокола, по которому сверяли часы капитаны бесчисленных судов, вспахивавших гладкую ширь Эльбы. Обычай соблюдался до 1934 года825: слишком вольно для нацистских ушей отмерял Гамбург свое время, которое становилось собственностью Третьего рейха. Во время войны Императорский склад был разрушен, но башня устояла.
Ее взорвали в 1963 году, и на месте Императорского склада гамбургский архитектор Вернер Калморген построил к 1967 году новый Кайшпайхер «A», повторяющий параметры разрушенного – четырехгранную, со двором внутри, кирпичную призму тридцатисемиметровой высоты с плоской крышей, длина восточной грани которой равна 88 метрам, северной – 109 метров, юго-западной – 126 метров; западную же грань Калморген сделал ýже, приблизив ее к кончику стрелки, – 22 метра. Южная и северная стены расчленены на всю высоту чуть углубленными шестиэтажными полосами лоджий для приема мешков какао, чая и табака, а в простенках на каждом этаже пробиты на равных расстояних друг от друга прямоугольные оконца 75 на 50 сантиметров. Общая площадь этих бойниц составляет одну пятидесятую часть площади стены. Обойдясь без башни,