857) и по истечении двадцати лет должны были демонтировать – но не решились из‐за быстрого развития радиовещания, особенно в военной сфере, нуждавшегося в высоко расположенных антеннах; намного превзойдя высотой Монумент Вашингтона, она на четыре десятилетия покончила с лидерством Америки в области высотных сооружений; целиком смонтированная из скрепленного заклепками кованого железа, она получила прозвище «Железная мадам».
Мы настолько с ней свыклись, что не вполне осознаем экстравагантность этого зрелища: не имеющий ничего общего с европейской архитектурной традицией шатрообразный контур господствует над панорамой художественного центра Европы. Гора Фудзи с гравюр Хокусая? Великая пагода Шведагон в Мьянме? Гипнотизируя экзотическим силуэтом, она тем уверенней царит над городом, чем дальше от нее находишься. Вблизи же то, что издалека казалось слегка провисающими полотнищами бронзового тюля, собранными незримой небесной рукой, изумляет сверхчеловеческой мощью и сложностью металлических конструкций. Входишь под нее – и снова ее будто бы нет – так широко расставлены ее ноги. Запрокинув голову на оси «Железной мадам», видишь кружева, нарисованные железом на небе. А потом лифт выносит тебя на захватывающую дух высоту, и ты не устаешь любоваться панорамой великого города.
Подавляющее большинство парижан и гостей французской столицы с самого начала восхищались и гордились Эйфелевой башней, хотя были и такие, у кого ее фигура вызывала ненависть не менее жгучую, чем столетие спустя – тупой параллелепипед башни Монпарнас. Никому, однако, не придет в голову назвать монпарнасскую башню «Стеклянной мадам», ибо ясно: задача этого небоскреба – не очаровывать и не шокировать обнаженностью конструкций, а внушать уважение к белым воротничкам. Я не утверждаю, что Эйфелева башня очаровательна, но не сомневаюсь, что желание очаровывать заключено в самой природе выставочных сооружений. Бросаться в глаза, вызывать любопытство, внушать изумление, вовлекать в приключения, оставлять в памяти незабываемые переживания, – всем этим требованиям Эйфелева башня отвечала сполна. Почему же ее ненавидели? Потому что Париж – не выставочная площадка. «Железная мадам» породила горячо обсуждаемую и в наши дни проблему архитектурных интервенций в панорамы прекрасных старых городов.
Думаю, ее любили и ненавидели прежде всего из‐за того, что и энтузиасты и ненавистники чрезвычайно остро переживали ее ярко выраженное стремление очаровывать всех и каждого. Но если безыдейному большинству это было по душе, то носителям разного рода идей навязчивость «Железной мадам» представлялась непристойной и оскорбительной.
Проклятия доносились с трех сторон. Эстетам башня Эйфеля представлялась уродливым детищем индустриального века, оскверняющим прекрасный Париж. Рьяные католики видели в ней разнузданное фаллическое самоутверждение безбожников на земле Нотр-Дам. К ним присоединялись голоса фанатичных шовинистов, отъявленных антисемитов, объявивших железную башню, несоизмеримую с парижскими масштабами, страшным мутантом, несущим угрозу прошлому и будущему Франции, космополитическим чудищем, воплощающим стремление к универсальности, орудием измены родине858.
Едва Эйфель приступил к строительству, «Комитет трехсот», объединивший представителей французской творческой элиты во главе с Шарлем Гарнье, опубликовал в газете Le Temps открытое письмо, адресованное директору выставки: «Во имя подлинного вкуса, во имя искусства, во имя истории Франции, находящихся сейчас под угрозой, мы – писатели, художники, скульпторы, архитекторы, страстные поклонники до сих пор безупречной красоты Парижа, с глубоким возмущением протестуем против сооружения в самом сердце нашей столицы бесполезной и чудовищной Эйфелевой башни»859. Не случайно они выбрали число 300: триста спартанцев Гарнье-Леонида по одному на каждый метр высоты эйфелева чудища. Под впечатлением от шатрообразного, ориентального силуэта проектируемой башни авторы письма, отстаивая красоту Парижа как новой Эллады, не постеснялись приписать Эйфелю роль Ксеркса – деспотического владыки варварского Востока.
Но довольно скоро критики Эйфелевой башни умолкли. Более того, в 1918 году вышел сборник каллиграмм Аполлинера, в одной из которых силуэт «Железной мадам» нацелен против немцев как национальный символ Парижа и Франции. Если башня Эйфеля и не прекрасна, то по меньшей мере незабываема, ибо интересна. А ведь быть интересным – главное свойство всего, что производится нынче под вывеской contemporary art. «Железная мадам» – серьезный заявитель на статус произведения contemporary art задолго до 1945 года, откуда отсчитывал историю «современного искусства» Клемент Гринберг. В истории инженерного искусства и архитектуры она не менее революционна, чем в политической истории Великая французская революция, юбилею которой посвящалась Всемирная выставка. Как у всякого произведения contemporary art, отношения башни с окружением весьма напряжены.
Вообразим, что на дворе у нас, в Санкт-Петербурге, 1887 год. Столице Империи предоставлено право на проведение Всемирной выставки, которая должна состояться через два года. Городская управа определяет место проведения выставки: по сторонам от Аптекарского проспекта с выходом к Большой Невке. Объявлен международный конкурс на проект надвратной выставочной башни, которая будет воздвигнута над проспектом рядом с Ботаническим садом. Конкурс выигрывает парижский инженер Гюстав Эйфель. С высочайшего одобрения его проект утвержден, но при условии демонтажа башни через двадцать лет. Спустя два года император Александр III в присутствии высоких гостей перерезает ленточку под аркой трехсотметровой башни. Как была бы воспринята тогдашней петербургской общественностью Эйфелева башня, будь она поставлена почти на том месте, где стоит нынешняя телевизионная? Как воспринималась бы, если бы уцелела до настоящего дня и, разумеется, выполняла бы телевещательную функцию?
Осмелюсь предположить, что реакция петербуржцев мало отличалась бы от реакции парижан: отвращение и ненависть националистической элиты и восторг большинства. Прошло бы два десятка лет – и благодаря открытию беспроволочного телеграфа и давлению общественности городская управа приняла бы, пожалуй, решение сохранить Эйфелеву башню, и мы любовались бы и гордились ею по сей день. Семь миллионов посетителей в год! В качестве самого узнаваемого здания Петербурга она победила бы башню Адмиралтейства.
Но не будем спешить с выводами. Охарактеризовав башню Эйфеля, я не учел характер города. А ведь степень их совместимости зависит от того, каков город. Париж и Петербург совершенно не похожи друг на друга. Разнообразие и заносчивость Парижа, его способность быть «праздником, который всегда с тобой», выражены так ярко, как если бы возбуждающий флюид экспозиционности никогда не испарялся из этого города. А про «город над вольной Невой» лучше не скажешь, чем у Пушкина: «Город пышный, город бедный, / Дух неволи, стройный вид, / Свод небес зелено-бледный, / Скука, холод и гранит». Контраст между Эйфелевой башней и петербургской панорамой был бы слишком резок, чтобы относиться к нему с понятливой терпимостью даже спустя сто тридцать лет после воображаемой петербургской «экспо». Поэтому пусть бы право провести выставку 1889 года досталось не Петербургу, а Москве, и победитель Эйфель построил бы трехсотметровую башню на Воробьевых горах, на месте нынешнего главного здания университета. Каким бы стал тогда Дворец Советов? Ясно одно: его силуэт не был бы повторением силуэта Эйфелевой башни.
В связи с «Железной мадам» с самого начала не менее горячо обсуждался и вопрос о взаимоотношениях архитектуры и инженерного искусства. Для меня он важен, поскольку мне надо оправдать включение Эйфелевой башни в сочинение о поэтике и риторике архитектуры. Мой решающий критерий различия между чисто инженерными и архитектурными объектами – отсутствие или наличие признаков специальной заботы о зрительных впечатлениях воображаемого зрителя. Эта забота, подобно заботе оратора о силе воздействия его речи, проявляется в риторических приемах.
Историки архитектуры и искусствоведы, увлеченные принципом «то прекрасно, что хорошо работает», подчеркивают, что облик Эйфелевой башни – продукт «холодного расчета». Повод для таких суждений дал в разгоревшейся полемике сам Эффель: «Разве законы сил природы не всегда соответствуют тайным законам гармонии?»860 Но он же подчеркивал, что силуэт башни – результат не только математических расчетов ветровых нагрузок, но и эстетических соображений. Чтобы убедиться, что это действительно так, достаточно сравнить башню со схемой, разработанной в 1884 году Морисом Кёшленом, сотрудником Эйфеля, которая была положена в основу окончательного проекта. В этом пучке из четырех вертикальных немного изогнутых ферм не было ни чувственности будущей башни, ни ее триумфальной мощи.
Эйфель пригласил поработать над проектом архитектора Стефана Совестра. Тот сосредоточился главным образом на оформлении нижнего яруса башни, высота которого составляет немногим более пятидесяти метров – мы помним по Гаранти-билдингу Салливана, что такова предельная дистанция для восприятия декора высотных зданий. Обув ноги башни в массивные каменные классицистически скроенные «башмаки», Совестр связал их четырьмя величественными полукруглыми орнаментированными арками с площадкой первого яруса. Кажется, будто эти арки принимают часть веса башни, передавая его массивным основаниям, тогда как на самом деле арки являются «чисто декоративными элементами, подвешенными к верхней части сооружения»861, а «башмаки» не несут никакой нагрузки, ибо ноги башни закреплены глубоко под землей в бетонных фундаментах. Но риторическая монументальность действует на зрителей безотказно. Инженерная схема превратилась в произведение архитектуры, выражающее, по словам Эйфеля, «благодарность Франции не только современному инженерному искусству, но и веку промышленности и науки, в котором мы живем, путь к которому был подготовлен великим научным движением восемнадцатого века и революцией 1789 года»