618 и южного фасадов. Не удивительно, что на большинстве фотографий мы видим дом именно с этой стороны, ибо западная стена выглядит просто отпечатком внутреннего устройства сооружения; из‐за удвоенной высоты окон ее легко принять за фасад промышленного здания. Я не решаюсь рассматривать дом Наркомфина как парковую гиперскульптуру, потому что он не избавлен от родимого пятна буржуазной архитектуры – «фасадничества», хотя его фасад (разумеется, восточный) бросает вызов буржуазному урбанизму: тех, кто подходит с бульвара, дом НКФ встречает кубом коммунального корпуса с почти сплошь стеклянной северной стеной.
То, что коммунальные функции выведены в отдельный корпус, я объясняю двояко – экономически и риторически. С точки зрения экономической это нехитрая уловка: оттого, что кубатура коммунальной кухни и столовой не была включена в экономические расчеты, возникла видимость высокой экономической эффективности жилого корпуса. Интереснее риторический эффект. Коммунальные функции могли бы разместиться и в едином здании вместе с жилыми, как мы видим, например, в марсельской «жилой единице» Ле Корбюзье, премногим обязанной дому НКФ: там детский сад и бассейн подняты на крышу. А ведь ожидать от Гинзбурга совмещения всех функций в едином корпусе было бы резонно, потому что он высоко ценил компактную упаковку функций (его одобрения заслужили, например, «кабинки пассажирского парохода»619). Как раз океанские лайнеры служат прекрасным примером совмещения функций в едином автономном корпусе. Развивая иронически аналогию с кораблем (а москвичи так и называли дом НКФ – «корабль»), можно сказать, что, если бы корабелы подражали Гинзбургу, они строили бы для помещений общего пользования отдельное судно, которое следовало бы за лайнером (или вело бы его за собой), будучи связано с ним крытым трапом. Очевидно, соседство коммунального корпуса с жилым нравилось Гинзбургу как риторический прием. Куб сугубо коммунального назначения был авангардным выпадом Гинзбурга против буржуазных предрассудков, сопоставимым с «Нате!» Маяковского. В этом смысле он был даже важнее жилого корпуса. А со столь презираемой Гинзбургом эстетической точки зрения куб с ребром десять метров рядом с напряженной лентой восточного фасада эффектно выявляют пластические свойства друг друга.
В постсоветский период истории дома Наркомфина, когда он, постепенно разрушаясь, местами становился уже аварийно опасным, я вижу три социальные группы, относившиеся к нему положительно. Прежде всего – архитекторы, единомышленники Владимира и Алексея Гинзбургов (сына и внука Моисея), московские интеллигенты, понимавшие, что обречь на гибель это здание, которое Лужков называл «мусором», было бы преступлением. Они мечтали восстановить его в первозданном виде и сумели осуществить свою мечту.
Другая группа – интеллектуалы, в доме Наркомфина не жившие и воспринимавшие его несколько вчуже в качестве памятника советской культуры – авангардного проекта, не вписавшегося в идеологию сталинского режима. Это здание было для них чем-то вроде инакомыслящей личности, которую власти не уничтожили только из‐за квадратных метров жилья – с паршивой овцы хоть шерсти клок. Интеллектуалов привлекал не столько тот дом Гинзбурга, каким он был, когда его с любопытством осматривал Ле Корбюзье, увидевший в нем первое воплощение «пяти правил новой архитектуры», сколько вся его энтузиастическая и трагическая история, память о «бездне униженья», в которую было ввергнуто это здание, – память, запечатленная в его руинированном состоянии. Советское прошлое переживалось сентиментальным интеллектуалом «как эстетический феномен, как чистая фактура, взращенная великой и бедной цивилизацией»620. Он не желал возвращения дома Наркомфина к исходному состоянию, и дикой показалась бы ему мысль об этом здании как объекте на современном рынке недвижимости.
Третья группа – богема, вольно располагавшаяся в этом доме по мере его расселения и сдачи квартир в аренду. Я имею в виду людей творческого склада, в основном молодежь, энтузиастов нетривиальных жизненных норм и форм, которым могло казаться, что они, как правомочные наследники авангарда, плывут непредсказуемым маршрутом на полуруинированном, пустеющем доме-корабле. Тем, кому была по карману арендная плата, составлявшая около 2015 года за разные квартиры от пятидесяти до шестидесяти пяти тысяч рублей в месяц, было в доме Гинзбурга хорошо. Материальную разруху и бытовую неполноценность наркомфинная богема воспринимала как символические эквиваленты собственного парадоксального, отчасти абсурдистского стиля жизни, в который было включено не только художественное творчество, но и занятия йогой на крыше, и самый вкусный в Москве фалафель в местном кафе, и ребята из редакции Colta. Археологическое отношение к своему жилищу или месту работы этой публике, как и интеллектуалам, было чуждо, хотя кое-кто из них мог провести толковую экскурсию по диковинному дому с квартирами одиннадцати разных типов. Слухи о грядущей реставрации они воспринимали с тревогой.
Все решительно изменилось, когда девелоперская компания «Лига права» осуществила в 2017–2020 годах тщательную реставрацию дома Наркомфина по проекту и под надзором Алексея Гинзбурга. Удалены позднейшие пристройки, кроме лифтовой шахты 1959 года в южной части западной стены. Восстановлена разрушенная местами кладка наружных стен из цементных и шлаковых блоков. Прочищены водостоки бетонных цветочниц, из‐за засорения которых отваливалась наружная штукатурка. Утеплен пол нижнего жилого этажа, как и «мостики холода» в каркасе. Заменены вертикальные коммуникации, прочищены вентиляционные каналы. Обеспечена звукоизоляция квартир и комнат. Отреставрированы сдвижные окна. Воссозданы холодные тона спален (все они обращены на восток), теплые тона гостиных (все на запад) и интенсивные тона потолков. Подлинные детали, включая фурнитуру окон и дверей, расчищены; утраченные, в том числе дизайн электропроводки и плафоны в общественных помещениях, воссозданы по оригинальным чертежам или фотографиям. Усовершенствована гидроизоляция плоской крыши, на которой разбит озелененный по периметру солярий.
Чрезвычайно бережно относясь к памятнику архитектуры, реставраторы, разумеется, не могли позволить себе ни сократить избыточную площадь остекления комнат, ориентированных на запад (а что такое летнее солнце, бьющее нам в окна во второй половине дня, мы все прекрасно знаем), ни уменьшить угол наклона лестниц в квартирах (близкий к 45 градусам – значительно более крутой, чем на двух общих лестницах дома), ни усовершенствовать пути жильцов внутри дома путем увеличения числа общих лестниц (и за то спасибо, что оставлен лифт, которого в первые тридцать лет существования в доме не было).
Реставрация радикально изменила статус дома и привлекла к нему совершенно новую публику. Квартиры продавались по цене от семисот тысяч до миллиона ста тысяч рублей за квадратный метр – средней между «премиум» и «элитной» недвижимостью. В коммерческой рекламе акцент ставился на «коллекционность», «штучность» товара. Портрет покупателя выглядел так: «Это и юный финансист, и нежный родитель, который решил сделать подарок на выпускной ребенку, и влюбленный мужчина, который хочет порадовать свою девушку, и супружеская пара с отличным вкусом и страстным желанием жить красиво». «Фактически это жизнь в музее в центре Москвы, с очень интересными соседями, каждый из которых заплатил приличную цену за квартиру, – соблазнял потенциальных покупателей рекламный текст. – Купить, чтобы сдавать в аренду? Отличная идея. И вот тут нет никакого ограничения по ежемесячной плате за такую квартиру. За самую маленькую из них можно легко брать от 100 тысяч рублей». К моменту завершения реставрационных работ все сорок четыре квартиры дома Наркомфина были распроданы. Самая дорогая – трехкомнатный пентхаус Милютина общей площадью 98,2 квадратных метров – за 120 миллионов рублей. Самая дешевая – однокомнатная общей площадью 28,7 квадратных метра – за 22,69 миллиона621.
Мне не довелось побывать ни в прежнем, ни в новом доме Наркомфина. Меня ужасали его фотографии девяностых – нулевых годов, а то, что получилось у Алексея Гинзбурга, мне нравится. Я рад, что здание приведено в порядок и что его новые жильцы – люди достаточно обеспеченные, чтобы не позволить ему снова деградировать. И в то же время я не могу отделаться от противоречивого чувства: при том, что у меня нет ни малейшего сомнения в корректности реставрации, интерьеры кажутся мне декорациями какого-то спектакля. Смущает догадка, что Моисея Гинзбурга, доживи он до наших дней, вряд ли обрадовала бы мутация его шедевра из серьезного эксперимента по решению жилищной проблемы малообеспеченных трудящихся в модную площадку, на которой снобы соревнуются в желании жить красиво.
Пытаясь понять причину своего противоречивого отношения к результатам и следствиям блистательной реставрации, я склоняюсь к мысли, что столь причудливая судьба ждала дом НКФ изначально. Дело в том, что новый быт был умозрительной фикцией. Хитроумная машина для ее осуществления должна была набрать полную силу в утопическом будущем, которое не имело ничего общего с будущим реально наступившим. Поэтому у жилой машины Гинзбурга могло быть только два сценария этого реального будущего.
Первый, затянувшийся почти на девяносто лет, был режимом адаптации тонко устроенного жилого механизма, в котором было продумано и исчислено каждое действие обитателей и не предусматривалось ни малейшей степени свободы в рамках рациональных поведенческих моделей – к беспросветно убогой, безобразной коммунальной жизни с семьями, ютящимися в спальных нишах, со скандалами у «кухонных элементов» и захламлением мест общего пользования утлым семейным скарбом и всяческой рухлядью. Руинированное состояние дома НКФ было прямым следствием использования утопической машины не по назначению.