Очерки поэзии будущего — страница 8 из 18

ала, но описания ландшафтов и лиц, которые в собственно параболическом рассказе выполняют лишь функцию аргумента, доказательства, у меня получают самостоятельное значение, становятся потоком, он уносит с собой все, и парабола выныривает из него лишь на какие-то мгновения. В моей прозе идет, таким образом, борьба между сознанием как таковым, которое материализуется в образах природы etc., и трактовкой этого сознания.


Это мое первое в узком смысле поэтологическое высказывание датируется 1974 годом и восходит к «Опыту о Штифтере».

Двадцать лет спустя, в своей речи по поводу присуждения мне премии имени Франца Кафки, одного из моих учителей, я вернулся к этому давнему высказыванию и формулировал иначе. Я говорил:


Я с самого начала любил жизнь больше, чем мой учитель Кафка, а именно в том смысле, что мне хотелось найти себя там, в живой жизни, в ее ситуациях, радостях и катастрофах: Я хотел жить, чтобы стать самим собой.

Для Кафки характерны слова, написанные им в письме к Максу Броду, где он жалуется на шум и свою крайнюю чувствительность к шуму: «Как я уже сказал, я должен сначала от этого отдохнуть — (т. е. от шума в доме), — пока же мне еще все мешает, иногда мне почти кажется, что это сама жизнь, то, что мне мешает: иначе отчего же я ощущаю все как помеху?»

Вот здесь и проходит линия границы между Кафкой и мною, вдоль нее шло мое освобождение от его влияния.

Мы объясняем жизнь; но жизнь идет вперед. Имеется значительный разрыв между конкретным фактом чувственного опыта или переживания и тем или иным планом или структурой, в которые мы этот факт включаем, чтобы понять.


Две цитаты на эту тему:


«День яблочно-серых, летящих к морю облаков». Строка, погода и окружавшая его сцена слились в один аккорд. Слова! Разве дело в их окраске? Он дал словам разгореться и угаснуть, одному цвету за другим — золоту восхода, зелено-рыжему цвету яблочных садов, синеве волн, сероватости, окаймляющей руно облаков. Нет, дело не в окраске. Дело в строении и в равновесии самой фразы. Что же? Значит, для него ритмичный взлет и падение самих слов важнее, чем их связь со смыслом и с цветом? Или, будучи и близоруким, и робким, он упивался не столько пламенеющим, чувственным миром, как он отражается в призме многоцветного и многослойного языка, сколько созерцанием внутреннего мира личных эмоций, отраженного в совершенной, ясной и гибкой прозе?» (Джойс).

«Я сравнил это множество счастливых впечатлений друг с другом и установил, что одно было для них общим; в моих ощущениях они жили одновременно в настоящем и в далеком прошлом: например, звон тарелки, когда об нее ударяется вилка, или неровности обоев, или особенный аромат пирожного «Мадлен» в точности совпадали с их нынешними pendants и заставляли меня недоумевать, в каком же времени я сейчас нахожусь. Личность во мне, которая наслаждалась теми или иными впечатлениями в настоящий момент, наслаждалась в них тем, теми свойствами, которые тогда и теперь были одинаковыми: и эта личность существовала только потому, что благодаря процессу отождествления прошлого и настоящего она обретала для себя ту единственную среду, в которой она могла жить, то есть в известном смысле абсолютно вне времени» (Пруст).


Я всегда пытаюсь слить образ и идею воедино. Когда идея соединится с образом, художник чувствует, что теперь, говоря языком детской игры, становится «горячо».

Я хочу показывать — а не объяснять; или, как пишет Валери: вызвать впечатление, минуя скуку рассуждений.

Собственно говоря, мне хотелось построить свое выступление стереоскопически, по крайней мере попытаться вызвать у вас стереоскопическое представление о логических связях: Ибо таким образом вижу логические связи я сам. Иными словами, мне следовало бы развивать мысль и вести рассказ постоянно во всех направлениях. И эта поистине простая стратегия, королевский путь оказывается для меня невозможным или усложняется до невозможности только потому, что так несовершенна наша техника — техника записи и, конечно, еще нашего мышления!

Ведь должно же это в конечном счете получиться: соединение образа с идеей, сколь бы ни были сложны внутренние отношения между ними. Когда идея становится образом, в этот момент, важнейший и единственный, созерцание уже неотделимо от учения.

«Следует все упрощать насколько это возможно, но не больше того», — говорит Эйнштейн. К этому нечего добавить.

Противоречия, которые невозможно разрешить, следует принять, каковы они есть. То, что нерешенное существует, то, что имеется, во всяком случае на какой-то определенный момент, неразрешимое, — это нужно выдержать.

Истина всегда проста: об этом следует всегда помнить.


Хотя вначале я писал параболические тексты, мое главное желание тогда, как и сегодня, состояло в том, чтобы прояснить для себя положение дел и свое собственное / наше положение в мире: желание основное и наивное, смелое и безумное, граничащее с манией величия.


Миру свойственна сомнительная, временная стабильность. Ничего статического в нем нет, все только транзит.

Вся человеческая жизнь представляет собой проект.

Смысл и форма бесконечны.

Полярные противоположности, приводной механизм мира, примиряются в непрерывном пространстве, в континууме. — Если представить себе процессы как циркуляцию, перед глазами возникает картина потока, бурлящего от водоворотов.


Кто знал, как счастья день бежит,

Кто цену счастья знает,

Взгляни в ручей, где все дрожит

И, зыблясь, исчезает.

(Ленау)


Меланхолия видит в мировых процессах бренное и преходящее — и бывает такая меланхолия, которая видит глубоко и остро. Тогда как жажда жизни и отвага схватывают конструктивные возможности циркулирующих процессов. Ибо, развивая намеченный образ, мы можем представить себе, как из потока жизни и ее непреложностей поднимаются и врезаются в небеса сгустки смысла — как скульптуры из стекла и света.

Поток жизни стремится — через случайности эволюции, через учебу — ибо учится всё! — подняться на более высокий уровень; точнее: на другой уровень.

В жизни художника, применительно к его творческому пути, это означает непрерывную смену расчетов, художественных представлений; постоянную и неизбежную «правку», совершенствование.

Отсюда следует, что одно искусство может быть «лучше» другого. Но это не так: Один расчет дает одно, другой — другое. Оценке поддается лишь то, насколько осуществлен замысел, насколько воплощение соответствует плану. И существует еще связь между отдельными расчетами, связь по большей части генетически-органическая, то есть одно восходит к другому и вырастает из него.

Как говорится: искусство порождает искусство.

Но встречаются и парадоксальные решения, т. е. верх может одержать противоположное, причем без всяких разумных на то оснований.

Это относится, кстати сказать, и к смене культур. Смысл — это только гребешки пены на темных водах бессмыслицы.

Образом для этого вновь является играющий ребенок, который бросает камни в сторону небольшого углубления в земном шаре, — и замечает, что один камень ложится ближе, другой дальше; так родилась игра: одна из игр.

Роль случая и произвола в художественном творчестве неоспорима, нравится нам это или нет.

Игровой характер носит все, что мы предпринимаем, вся человеческая деятельность; многие обманывают себя, не желая этого сознавать.

От этого всякая власть становится еще могущественнее.

Мне совершенно ясно, что тогда, двадцать пять лет назад, у меня была иллюзия, будто бы все, что я вижу, чувствую и думаю, должно быть сводимо к символическим образам; они, эти символы, резко выделяются на диффузном фоне жизни. На фоне хаоса, который шевелится на заднем плане. И так вот — изобретая параболы — можно понять жизнь, думалось мне, и тем самым ее обуздать; а значит, отвоевать хотя бы чуточку покоя. Подлое желание?

Что касается воли к форме, как она свойственна искусству, то я подозреваю, что художник, когда он создает форму, воплощает мечту человечества о мире, об окончательной и наконец безмятежной уверенности в бытии.

ADHOC к части IV:

1. Дополнение к adhoc части III:

a) Не подлежит сомнению, что мы можем подходить к произведению искусства и, приступая к работе, спросить себя, какова актуальная потребность, на что имеется спрос. Это напоминает о художественных произведениях прошлого, создававшихся на заказ; или об Энди Уорхоле.

Ценность художественного произведения несомненно определяется многообразием возможностей его использования, богатством возможных ответов, потенциально в нем заложенных.

Кто льет воду на мельницу художника, не имеет значения.

b) Рынок, каков он сегодня, требует товаров высоко стандартизированных, заставляющих покупателя думать, что он собирался купить именно это и ничто другое.

В мире товарно-денежного производства огромную роль играет товарная марка — в таком мире и художнику надлежит поставлять на рынок товар, отмеченный его маркой; такой товар, который видишь, и, видя, узнаешь и знаешь, кто его произвел.

Какой же должна быть стратегия того, кто желает мыслить? — Рынок никогда меня не заботил.

c) Рынок регулирует многое, но не все, например, любовь к истине ему не подвластна, это знает каждый ребенок.


2. Мы производим абстракцию уже потому, что выводим отдельный факт из потока событий.

Перед лицом бесчисленных возможностей (мира) искусство всегда избирает тот инструмент, который нужен в данный момент — для творчества формы: за сложнейшей конструкцией может следовать самое наивное описание.


Во всяком случае я не верю, что скоро наступят времена, когда творческий процесс сможет воспроизвести машина. Думаю, напротив, что произведение искусства, в особенности искусства словесного, могло бы очень многому научить создателей умных машин.