Очерки русского благочестия. Строители духа на родине и чужбине — страница 29 из 69

В I томе своих «Воспоминаний», в главе 58-й «Природа русской души, Русские проблемы духа», я сделал попытку теоретического построения пути восхождения русской души к Богу. Всякой теории предшествует опыт, и моя глава заключала в себе не отвлеченные мысли, не предположения и возможности, а самую обыденную действительность на фоне русский жизни, ибо указанным мною путем шли не только выдающиеся русские подвижники, но и все совестливые люди, с неугасшим сознанием своей ответственности пред Богом, отличаясь друг от друга только расстоянием.

В настоящем очерке я хочу указать конкретный пример из жизни двух замечательных русских людей, из которых один стал известным всему миру, а другой и жил и умер никому неизвестным. Как ни различны были внешние условия их жизни, но их связывала общность душевных движений, общность исканий Бога и то, что общим был их первый шаг по пути к Богу. Но затем пути их разошлись в разные стороны; один дошел до Бога, другой свернул с пути и погиб, ибо прельстился той славой, какую обещал диавол каждому, кто поклонится (Лук. 4, 5–8).

Я говорю о Николае Николаевиче Иваненке, о котором мало кто слышал, и графе Льве Николаевиче Толстом, которого все знают.

Кто не знает писателя графа Льва Толстого, слава которого прогремела по всему миру? Он родился в богатой семье и с детства был окружен исключительными условиями жизни, нежными заботами и трогательным попечением. Казалось, в его жизни не было ни одной щели, чрез которую бы могли проникнуть даже отдаленные слухи о человеческом горе и страдании, о слезах и несчастиях… И между тем он не только не замечал своего довольства и счастья, не только не проникался вкусом к безмятежной и беззаботной жизни, а, наоборот, подобно всем русским детям, воспитанным благочестивыми родителями в страхе Божием, в союзе любви к Богу и ближним, тяготился преимуществами своего положения и, терзаемый перекрестными вопросами и сомнениями, искал из него выхода. В России чаще, чем где-либо, знатность и богатство не только не привязывали к земле и развивали вкус к земным благам, а, наоборот, выталкивали из мира, и нежная душа, застигнутая на пороге своей юности всеми человеческими благами и по природе не способная прилепляться к ним, видела в них только цепи и оковы, не пускающие душу на небо, задерживающие ее порывы к Богу, и испытывала тем бо́льшие угрызения совести, чем меньше успевала в этой борьбе с собою. Не избежал в своей юности такой драмы и Лев Толстой, когда пробудившееся сознание поставило пред ним ряд неразрешимых вопросов о задачах и целях жизни и заставило его всю жизнь искать ответов на них, сначала у умудренных духовным опытом старцев, в обителях монастырских, куда он, будучи мальчиком, бегал украдкою от родителей, затем в деревне, у народа, и, наконец, у своего собственного разума, обесценившего все прежние ответы и взамен ничего ему не давшего. В данном случае не имеет значения, достиг ли Толстой искомых целей или нет, а важно то, что в тот самый момент, когда окружающие видели в нем баловня судьбы и завидовали ему, в это время Толстой тяготился своим счастьем, ставшим для него бременем, и не знал, как сбросить с себя это бремя, как примирить свое собственное счастье и довольство с горем и страданиями окружающих. Сначала ему казалось, что источником человеческого страдания является социальное неустройство жизни, и он принялся перестраивать ее, измышляя всевозможные теории социального блага и проповедывая опрощение, в результате которого, якобы, последует сокращение потребностей и уменьшится страдание от невозможности удовлетворить их. Правильная теоретически, эта мысль привела к абсурду, и Толстой вскоре отказался от нее, после чего стал звать людей в деревню, приглашая их следовать примеру крестьян и личным трудом возделывать землю. Но и эта мысль разочаровала его. Следующим этапом были экскурсы в область религии, но здесь Толстой до того уже запутался в дебрях непознаваемого разумом, но постигаемого духовным опытом, какого он не имел, что впал в ересь и восстал даже против Бога.

Однако же, как ни велики и даже преступны были заблуждения Толстого, но вытекали они из его идеалистических побуждений, из требований его тоскующего и ищущего духа, из протестов его чуткой совести, заглушить которых не могли ни его богатство и знатность рода, ни те земные блага, какие выпали ему в удел. С внешних точек зрения Толстой был и остался до конца своей долгой жизни исключительным баловнем судьбы, наградившей его всеми благами, доступными человеку на земле. Он был богат и знатен, отличался поразительным здоровьем, крепостью сил и трудоспособностью, имел безгранично преданную жену – друга и большую семью, приобрел мировую славу гениального писателя, встречал всеобщее поклонение, но «счастья» он не имел, и дух его и в 80 лет был столь же неспокоен, как и в 18 лет, когда, мучимый неразрешимыми вопросами, он приметался к ограде монастырской и искал ответов на вопросы своего тревожного духа в келлиях старцев-подвижников. Вся его жизнь была непрерывным исканием Бога, но он не нашел Его и не нашел потому, что не понял слов Христа: «Кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною» (Марк., 8, 34).

Толстой точно просмотрел основы спасения души, возвещенные Спасителем, и не только не «возненавидел» душу свою в мире сем, дабы сохранить ее для жизни вечной (Иоан. 12, 25), что привело бы его к смирению, а, наоборот, возлюбил ее паче Бога, что привело его к непомерной гордости ума, какая и погубила его. Начав свою жизнь мистиком, он кончил ее рационалистом. Но рационализм – достояние земли и не имеет корней в вечности, и, хотя слава Толстого и прогремела по всему миру, но эта была земная слава, и имя Толстого, как философа, будет скоро позабыто.

В лице Толстого, как в фокусе, сосредоточилось богоискательство русской интеллигенции, с ее высокими порывами и устремлениями, с ее чуткой и мятежной совестью, ищущей и тревожной, не удовлетворяющейся никакими земными благами и в то же время неспособной отречься от них, неспособной на подвиг. Эти люди – глубоко несчастны. Они не настолько испорчены, чтобы удовлетворяться собственным «счастьем» при виде несчастья своих ближних, и не настолько сильны духом, чтобы отказаться от собственного «счастья», как бы ни томились им, как бы ни изнемогали под его бременем. В основе такой нерешительности лежала, быть может, несознаваемая ими самими гордость, точно цепями сковавшая их мысль и волю и не позволявшая им уразуметь, что только одно смирение могло бы разорвать эти цепи и выпустить их на свободу. Этого не уразумел и Толстой, ставший жертвою своей гордости.

Но то, чего не уразумел Толстой, то понял Иваненко, о котором я и хочу рассказать.

Не помню, в 1905 или в 1906 году я ехал из Петербурга, через Москву, в Киев, к своей матери, и в Москве, в международном спальном вагоне встретился с гремевшим тогда по всей России священником Григорием Спиридоновичем Петровым. Он занимал отдельное купе 1-го класса и тоже ехал в Киев, где рассчитывал провести несколько дней, а затем следовать в Одессу, по пути в Палестину. Я познакомился с ним в Петербурге незадолго до этой встречи и еще мало знал его. Узнав из разговоров с Гр. Петровым, что в Киеве у него нет знакомых, и он едет туда чуть ли не впервые, я пригласил его в свой материнский дом и предложил ему познакомиться у меня с представителями киевского общества чрез посредство моего брата кн. Владимира Давидовича, в то время исполнявшего обязанности Киевского вице-губернатора. Гр. Петров охотно согласился и обещал приехать к нам на следующий день к 8 часам вечера, о чем я и сказал своему брату, осведомившись у него, не нарушит ли такое приглашение его планов и предположений, на что брат отвечал, что не только будет рад видеть Гр. Петрова, но даже готов лично пригласить его, ибо в этот день ожидает у себя Николая Николаевича Неплюева и его друга Николая Николаевича Иваненка, и приезд Гр. Петрова будет очень кстати. На другой день утром мы оба поехали в гостиницу «Континенталь», в которой остановился Гр. Петров, и мой брат передал ему свое личное приглашение на вечер. Гр. Петров остановился не только в лучшей гостинице города, но, по-видимому, и в лучшей комнате этой гостиницы, заняв огромный, роскошно меблированный зал, и мы оба едва могли скрыть свою улыбку при виде такого разительного противоречия между проповедями Гр. Петрова, с призывами «опрощения», снискавшими ему такую громкую славу, и его «карманными» размахами. Он принял нас, как и подобало знаменитости, величаво-торжественно и обещал приехать ровно в 8 часов. Между тем, на фоне провинциального города, приезд Гр. Петрова в Киев стал уже событием, и мой брат буквально осаждался просьбами своих многочисленных знакомых познакомить их с Гр. Петровым и дать им возможность послушать знаменитого проповедника, в результате чего наша гостиная переполнилась киевским обществом еще задолго до прибытия Гр. Петрова.

Ровно в 8 часов вечера Гр. Петров вошел в гостиную, и взоры всех обратились на него. Он был по обыкновению сосредоточен и очень импонировал своею наружностью, его движения были уверены, и он производил впечатление законченного артиста, привыкшего выступать пред многочисленною аудиториею. Увидев Николая Николаевича Неплюева, с которым он был раньше знаком и часто встречался в Петербурге, Гр. Петров очень оживился и воскликнул: «Вот не ожидал встретиться с вами в городе, где никого не знаю и где очутился только проездом», но вдруг его оживление исчезло, он почувствовал на себе взгляд Николая Николаевича Иваненка, и этот взгляд точно сковал его.

Так как всеобщее внимание присутствовавших было сосредоточено на Гр. Петрове, то Н. Н. Иваненка мало кто замечал. Я также ничего не слыхал о Николае Николаевиче раньше и, отведя брата в сторону, спросил его о нем.

«После скажу, – ответил брат, – а пока замечу только то, что этому человеку быть может суждено будет сыграть большую роль в нашей жизни».

Эти слова очень заинтересовали меня, и я стал рассматривать Николая Николаевича и со вниманием вслушиваться в его слова.