Очерки русской смуты — страница 9 из 12

Дон: борьба за единство военного командования на Юге

Взаимоотношения наши с донской властью с мая и до конца 1918 г. определялись непримиримой позицией ген. Краснова в вопросе об едином командовании.

Если огромный вред, приносимый отсутствием общего плана и разрозненностью действий белых армий во всероссийском масштабе (Сев., Вост., Юг и Запад) не всеми сознавался достаточно отчетливо, то на общем, по существу, Доно-Кавказском театре эти тягчайшие нарушения основ военного искусства сказывались ясно и разительно на каждом шагу. Вопрос этот раздирал Юг, отражаясь крайне неблагоприятно на ведении военных операций, вовлекая в борьбу вокруг него общественность, печать, офицерство, политические организации, даже правительство Согласия.

Ген. Краснов суживает теперь весь этот вопрос больного прошлого до размеров «екатеринодарской интриги» и «борьбы Краснова с Деникиным», которого он «не хотел признать», отрицательно относясь к его личным качествам как государственного деятеля и стратега… Наши взаимные характеристики могут быть несколько пристрастными. Но ясно одно: личная незаинтересованность и государственные побуждения донского атамана в этом вопросе теряют значительно свою цену, если принять во внимание, что одним из «наиболее желательных вождей для объединенного командования» он называл… ген. Н. И. Иванова[69], на котором, по его же, Краснова, словам, отозвались «пережитые потрясения и немолодые уже годы и несколько расстроили его умственные способности»…

Отбросим личности. За ними стояло явление несравненно более крупного масштаба: вопрос шел о признании военного центра в борьбе Юга: «Дон» или «Добровольческая армия»? В глазах огромного большинства русской общественности первый представлялся началом областным, вторая – общегосударственным; в глазах правительств и командования держав Согласия Дон был недавним союзником – пусть даже невольным – немцев, а Добровольческая армия «сохранила верность Согласию до конца». Эти две предпосылки имели решающее значение в спорном вопросе.

Были, очевидно, объективные причины – не только «интриги Екатеринодара», которые задолго до образования мощной организации «вооруженных сил Юга» привлекали в орбиту Добровольческой армии спутников из самых отдаленных краев разваленной России. Мы видели стремление к объединению с нами «Волжской армии» Чечека и даже «Армии Учредительного Собрания»… К нам тянулись «Псковская армия», Балтийские отряды и Терек. Крым просил о присылке Добровольческих войск… Подложный приказ от имени главнокомандующего Добровольческой армией о подчинении ему украинских войск достаточно выяснил отношение к нам русской общественности и офицерства Украйны… «Уральское войско сообщало, что «ожидает с большим нетерпением» подхода к Волге Добровольческой армии, «имея желание в общих интересах объединиться с нами»[70]. Оренбургский атаман Дутов писал мне[71]: «…Наше войско сепаратических стремлений не имеет и борется за всю Россию. На Вашу Армию мы все возлагаем большие надежды и полагаем, что только Вы и решите окончательно судьбу России. Ваша армия находится на юге и имеет все под рукой. В Ваших руках уголь, железо, нефть, лучшие пути сообщения, сравнительно короткое расстояние до Москвы. Кроме того, Вы имеете возможность, владея Черным морем, получить всевозможные пополнения и припасы»…

Расходясь, подчас серьезно, в вопросах государственного устройства, с большим единодушием относилась к военному верховенству Добровольческой армии и организованная русская общественность (кроме крайней правой) до Союза Возрождения включительно. Даже весьма демократический «Съезд земских и городских самоуправлений Юга»[72], представленный такими столпами революционной демократии, как Руднев, Гоц, Вишняк, Гвоздев и друг., возлагал на Добровольческую армию «ответственную роль служить на Юге России ядром для воссоздания российской народной армии»…

Только самостийные круги смотрели иначе… «Меморандум четырех государственных образований»[73], представленный французскому командованию, отрицал самую идею необходимости единства армии, допуская лишь создание «общего генерального штаба, для руководства всеми операциями на основе соглашения государственных новообразований»… «Защита своего дома, своего очага, своей семьи, своего народа – таковы должны быть лозунги, к которым следует апеллировать для искоренения большевизма»… Составитель «меморандума» Марголин рассказывает, что «настроение у всех (собравшихся для обсуждения этого «акта») было торжественное»; и единственный военный представитель совещания, внесший сей новый вклад в военную науку, донской генерал Черячукин «осенил себя даже крестным знамением перед подписанием…»[74]. Молил, должно быть, у Господа прощения…

В этом отношении соединенное заседание Донской законодательной комиссии и кубанских делегатов выказало большую широту взглядов. Требуя автономности Донской и Кубанской армий, оно считало, однако, необходимым «скорейшее подчинение Донск., Кубанск., Добров. и других армий… в пределах России единому командованию» и допускало возможность борьбы с большевизмом, «выходящей за пределы охраны Донской и Кубанской области»…

Донская армия откатывалась, и депутаты северных округов, собиравшиеся на Круг, который должен был открыться 1 февраля, приносили тяжелые вести о том полном развале, который охватил северный фронт. Росли растерянность, уныние и вместе с тем недовольство властью и особенно командованием. Генерал Краснов в ряде писем сообщал об отчаянном положении Дона и просил помощи.

Еще до открытия Круга, по постановлению частного заседания его, прибыла ко мне в Екатеринодар депутация членов Круга во главе с ген. Поповым узнать, правда ли, что, благодаря нежеланию Донского атамана подчиниться фактически единому командованию, Дону не будет оказана помощь. Я ответил: «Это вздор. Наши личные отношения ни в малейшей степени не могут повлиять на отношение к Дону. Снабжение, которое мне дадут союзники, будет посылаться и Дону; все иноземные силы, которые пришлют мне, будут отправлены исключительно на Дон. Все, что можно будет извлечь с Кавказского театра, я перебрасываю на помощь Дону…»

Не закончить операции на Северном Кавказе – значило бы свести на нет все огромные наши усилия, допустить вновь залить многострадальную Кубань красной гвардией, лишить себя и Дон открытого во внешний мир окна (Черное море, Новороссийск) и поставить самую Донскую область под угрозу окружения.

Только к январю 1919 г. обозначился решительный перелом операции в нашу пользу…

В такое тревожное время собрался 1 февраля Войсковой круг…

Атаман Краснов заявил[75]: «Недоверие, выраженное генералам Денисову и Полякову, принимаю на себя как верховный вождь Донской армии. Да, я знаю – горе побежденным! Мы побеждены болезнью, которая разъела нашу армию… Вы теперь отрубаете у меня сразу и правую, и левую руку… Я прошу… выбрать мне заместителя». После баллотировки отставка атамана была принята, и по донской конституции временная власть перешла к председателю правительства ген. Богаевскому…

После приветствий по моему адресу Круга я сказал: «Господа члены Войскового круга, я так взволнован вашим приемом, так овеян вашей лаской, что вряд ли сумею сказать все, что хотел сказать, и так сказать, как хотел…

С чувством душевного волнения, после года отсутствия, я вновь приехал в Новочеркасск. В тот город, где с огромным трудом, окруженные слепой стеной злобы, предательства и непонимания, три великих русских патриота – Каледин, Корнилов и Алексеев начали строить заново русскую государственность. Я приехал исполнить свой долг: поклониться праху мертвых и приветствовать живых, чьими трудами и подвигами держится Донская земля. Я приехал приветствовать Войсковой круг, олицетворяющий разум, совесть и волю Всевеликого Войска Донского.

Перенеся вместе с Добровольческой армией через ее крестный путь неугасшую и непоколебимую веру в великое будущее единой и неделимой России, я не отделяю от блага и пользы России интересов Дона. Я знаю, что силы, благоденствие и процветание Донского войска служат залогом спасения России.

Вот почему год тому назад, защищая подступы к Таганрогу и Ростову, я болел душой, видя полное наше одиночество. В феврале я с тяжелым чувством покидал Донскую землю; в апреле я с великой радостью узнал, что Дон очнулся от наваждения и встал на защиту поруганной свободы своей. Летом соединенными силами Добровольцев, Кубанцев и Донцов боролся в Задонье. И в героической борьбе Дона, вместе с Добровольческой и Кубанской армиями, радовался вашим успехам и скорбел при ваших неудачах. То, что сделано Доном в беспримерной борьбе его с разрушителями Родины, никогда ею не будет забыто.

Теперь опять стряслась беда над Доном. Неужели же вся огромная созидательная работа целого года должна пропасть даром? Нет. Донское свободолюбивое войско не может пойти в кабалу к грязному, безумному, проклятому большевизму. А те, кто предал Дон, забыв честь и совесть, пусть знают, что “отдыхать” им не придется. Если “новоявленные друзья” красноармейцы не пошлют их на восток проливать братскую кровь сибирских, оренбургских и уральских казаков, то здесь они встретятся в смертном беспощадном бою с нами.

В помощь Дону я развернул уже самый крепкий корпус Добровольцев и посылаю все, что можно оттянуть с Кавказского фронта и что могут перевезти расстроенные несколько железные дороги.

Доблестные кубанские казаки, которым посчастливилось освободить уже всю землю и которые, самоотверженно сражаясь в Терско-Дагестанском крае, докончили его освобождение, поспешат на помощь Дону – я в этом глубоко уверен. Идут и Терцы. Союзники пока не пришли к нам. Трудно сказать, какие технические и политические условия тормозят прибытие союзных войск, но, очевидно, имеются на это свои причины. Во всяком случае, живая сила, которую пошлют они мне на помощь, будет направлена на Донской фронт. В конечной победе не сомневаюсь, ибо дело наше правое.

Я знаю, что Дон может колебаться, что от перенесенных лишений, невзгод, тяжелых потерь у малодушных упало сердце. Положение грозное – нет сомнения. И не потому, что враг силен, а от усталости, уныния и, может быть, предательства некоторых станиц и Донских частей. Но ведь было еще хуже. Ведь год тому назад весь Дон заполнен был большевиками, которые нагло издевались над всем укладом казачьей жизни, над вашими вольностями, которые завладели казачьим добром, убивали лучших людей ваших. Однако Дон встал. Встал во весь рост. Так же будет и теперь.

Не могут же Донцы допустить, чтобы наглые пришельцы – красноармейцы сели на их землю, лишили их свободы, обобрали их до нитки и посылали в братоубийственный бой против своих же казаков, как это делают уже в северных округах.

Я верю в здоровый разум, русское сердце и любовь к Родине донского казака. Верю, что ваша внутренняя распря, в которой я не могу и не хочу быть судьей, не отразится в борьбе с врагами Дона и России, на общей дружной работе. И Дон будет спасен.

Но на этом путь наш не кончится. Путь тяжкий, но славный. Настанет день, когда, устроив родной край, обеспечив его в полной мере вооруженной силой и всем необходимым, казаки и горцы вместе с Добровольцами пойдут на север – спасать Россию от распада и гибели. Ибо не может быть ни счастья, ни мира, ни сколько-нибудь сносного человеческого существования на Дону и на Кавказе, если рядом с ними будут гибнуть прочие русские земли. Пойдем мы туда не для того, чтобы вернуться к старым порядкам, не для защиты сословных и классовых интересов, а чтобы создать новую, светлую жизнь всем: и правым, и левым, и казаку, и крестьянину, и рабочему…

Много терний на этом пути. Но при добром желании, при общем и искреннем стремлении всех новых образований к государственному объединению он приведет нас к желанной цели – к счастью Родины.

И я от души желаю сил, мужества и удачи Кругу, Атаману и Правительству в их непомерно тяжкой, но благодарной работе. В тесном единении с Добровольческой армией, с кубанцами, терцами и горцами Северного Кавказа, опираясь на все государственно мыслящие круги, донская власть примирит интересы разнородного населения, внесет начала справедливости и внутреннего мира, даст победу над врагом и счастье родной области. В этом – залог нашего общего благополучия, в этом – важный этап в строительстве Великодержавной России, которой мы без сомнений, без колебаний отдадим все свои желания, все помыслы, и даже жизнь».

Речь отвечала тому, чего хотел Круг, и, по свидетельству официального отчета[76], «влила бодрость в удрученные сомнениями души членов Круга, дала и уверенность, что Дон не будет одинок в борьбе»…

Но того слова, которого хотел услышать ген. Краснов, я по совести сказать не мог. «В вашей внутренней распре я не могу и не хочу быть судьей»… Вот все, что я считал себя вправе сказать атаману и Кругу накануне атаманских выборов, решивших судьбу ген. Краснова… «Невмешательство» мое пошло несколько далее: я не считал возможным в эти тяжелые для Дона дни предъявлять Кругу требования, которые обеспечивали бы реальное содержание «договору» в Торговой и реальную власть главнокомандующему – требования, которые были бы выполнены несомненно.

Кавказская добровольческая армия, овеянная столькими победами, была уже свободна, и эшелон за эшелоном текли на север без всяких кондиций, просто – для спасения Дона и общерусского противобольшевистского фронта.

Ввиду ухода Денисова и Полякова, Донское правительство в выборе командующего остановилось на ген. Абрамове и в качестве начальника штаба армии – на ген. Райском. Я согласился на эти назначения, уехал на фронт, а через три дня телеграф принес известие об избрании атаманом ген. А. П. Богаевского и одновременно – ходатайство нового атамана о назначении командующим армией ген. Сидорина и начальником штаба – ген. Кельчевского. Первого, очевидно, по соображениям политическим[77], второго – по военным. Так как военные познания и опыт Кельчевского компенсировали отсутствие командного стажа у Сидорина, я согласился и на эти назначения.

Обращение ко мне по этому вопросу нового атамана было большим шагом вперед, ибо «договор» в Торговой не предусматривал даже такого «вмешательства» моего в управление автономной Донской армией. Новая Донская власть вступала в исполнение своих обязанностей в момент исключительно тяжелый. Кроме восстановления разложившегося фронта, ей предстояла задача умиротворения сильно замутившейся внутренней жизни Дона.

Добровольческая армия: силы, организация и снабжение

Добровольческая армия к началу 1919 г. имела в своем составе: 5 дивизий пехоты[78], 4 пластунских бригады, 6 конных дивизий, 2 отд. кон. бригады, армейскую группу артиллерии, запасные, технические части и гарнизоны городов. Численность армии простиралась до 40 тыс. штыков и сабель, при 193 оруд., 621 пулем., 8 брон. автомоб., 7 бронепоезд. и 29 самолетах.

Главная масса войск сведена была в пять корпусов: I, II и III армейские, Крымско-Азовский и I конный[79] (генералы Казанович, Май-Маевский, Ляхов, Боровский и барон Врангель), позднее, в феврале, был сформирован и II Куб. корпус ген. Улагая. В состав I и II корпусов в феврале вошли переданные донским атаманом части бывших Астраханской и Южной армий, на которые возлагалось столько надежд немцефильскими кругами и которые были тогда уже, к сожалению, в стадии полного развала.

В начале декабря 1918 г. Добровольческая действующая армия располагалась в четырех главных группах[80]:

1. Кавказская группа (I, III, I кон., позднее II кон. корпуса с приданными частями) силами в 25 000 и 75 орудий располагалась между Манычем и Кавказскими предгорьями у Минеральных Вод. Она имела общей задачей – окончательное освобождение Северного Кавказа до Кавказского хребта, овладение зап. берегом Каспийского моря и низовьев Волги, что давало возможность войти в связь с англичанами у Энзели и с уральцами у Гурьева и отрезать советскую Россию от бакинской и грозненской нефти.

2. Донецкий отряд (ген. Май-Маевского) силою в 2½–3½ тыс. и 13 оруд. в районе Юзовки прикрывал Донецкий каменноугольный район и Ростовское направление.

3. Крымский отряд ген. барона Боде (потом Боровского), первоначально только 1½–2 тыс. и 5–10 оруд., прикрывал Перекоп и Крым, базы и стоянки Черноморского флота; он должен был служить кадром для формирования на месте Крымского корпуса.

4. Туапсинский отряд ген. Черепова (2-я дивиз. с приданными частями) силою в 3000 и 4 оруд. имел задачей прикрывать нашу главную базу – Новороссийск – со стороны Грузии.

Таким образом, всех действующих сил мы имели 32–34 тыс. и около 100 орудий, из которых на главном театре сосредоточено было 76 %.

Против нас противник располагал следующими силами:

1. На Северо-Кавказском театре – XI и XII (формирующаяся) советские армии, насчитывавшие до 72 тыс. и около 100 орудий.

2. На Ростовском и Крымском направлениях в течение декабря действовали объединенные шайки «батьки» Махно силою в 5–6 тыс. и в низовьях Днепра – 2–3 тыс. передавшегося на сторону Советов петлюровского атамана Григорьева. Кроме того, вся северная Таврия была наводнена неорганизованными, «аполитичными» шайками, занимавшимися грабежом и разбоями. Только с конца декабря, после овладения Харьковом, большевики направили через Лозовую на юго-восток, против Май-Маевского, и на юг, в направлении Александровска, первые регулярные дивизии из группы Кожевникова.

3. На Сочинском направлении стояло, эшелонируясь от Лазаревки до Сухуми, три-четыре тысячи грузинских войск под началом ген. Кониева.

Всего, следовательно, на фронтах Добровольческой армии в соприкосновения с нами советских войск было около 80 тыс. и грузин 3–4 тыс.

Когда 26 декабря 1918 г. состоялось объединение Добровольческой и Донской армий и театр войны расширился новыми обширными территориями, явилась необходимость выделения Добровольческой армии и создания при мне объединяющего штабного органа. Я принял звание «главнокомандующего вооруженными силами на Юге России», прежний армейский штаб стал штабом главнокомандующего, а для Добровольческой армии приступлено было к формированию нового штаба.

Предстоял весьма важный вопрос о назначении командующего Добровольческой армией. Я считал наиболее достойным кандидатом на этот пост – по широте военного кругозора и по личной доблести – участника Добровольческого движения с первых же шагов его генерала Романовского. Однажды, после очередного доклада, я предложил ему на выбор – армию или штаб главнокомандующего. Не скрыл, что его уход будет тяжел для меня: нет подходящего заместителя, придется назначить случайного человека, и я останусь в своей большой работе и в своих переживаниях одиноким. С другой стороны (перед глазами у нас был пример незабвенного Маркова), я не сомневался, что и Романовский, став в строй, выйдет из удушливой атмосферы политики, быстро приобретет признание войск, развернет свои боевые способности и покроет славой себя и армию. Иван Павлович думал день и на другое утро сказал, что останется со мной… Принес в жертву нашей дружбе свое будущее.

Непроницаемым покровом завешены от глаз наших пути Господни. Кто знает, как сложилась бы тогда судьба армии и Романовского… Вынесла ли бы его на гребень волны или похоронила в пучине… Мы знаем только одно: это решение стоило ему впоследствии жизни.

Обсудив вместе с начальником штаба вопрос о командующем, остановились на ген. бароне Врангеле. Он был моложе других корпусных командиров и только недавно вступил в ряды Добровольческой армии – это должно было вызвать обиды. Но в последних славных боях на Урупе, Кубани, под Ставрополем он проявил большую энергию, порыв и искусство маневра. Назначение барона Врангеля состоялось[81]. Один из достойных корпусных командиров, первопоходник, ген. Казанович благодаря этому ушел в отставку[82], другие поворчали, но подчинились. Начальником штаба армии стал ген. Юзефович.

Ввиду последующего развертывания Крымско-Азовского корпуса в армию, войска, подчиненные ген. Врангелю, получили наименование Кавказской добровольческой армии. С 27 декабря по 10 января, чтобы дать закончить ген. Врангелю операцию I кон. корпуса на путях от Петровского до линии Св. Крест – Минеральные Воды, армией временно командовал ген. Романовский.

1 января 1919 г. я отдал приказ[83]: «Четырнадцать месяцев тяжкой борьбы. Четырнадцать месяцев высокого подвига Добровольческой армии. Начав борьбу одиноко – тогда, когда рушилась государственность и все кругом бессильное, безвольное спряталось и опустило руки, горсть смелых людей бросила вызов разрушителям родной земли. С тех пор льется кровь, гибнут вожди и рядовые Добровольцы, усеяв своими могилами поля Ставрополья, Дона и Кубани.

Но сквозь ужасы войны, сквозь злобу и недоверие ничему не научившихся тайных врагов своих, Армия пронесла чистой и незапятнанной идею Единой Великодержавной России. Подвиги Армии безмерны. И я, деливший с нею долгие, тяжкие дни и горе и радость, горжусь тем, что стоял во главе ее.

Я не имею возможности теперь непосредственно руководить Добровольческой армией, но до конца дней моих она останется родной и близкой моему сердцу. Сердечно благодарю всех моих дорогих соратников, чьими беспримерными подвигами живет и крепнет надежда на спасение России».

Название «добровольческих» армии сохраняли уже только по традиции. Ибо к правильной мобилизации было приступлено в кубанских казачьих частях с весны, а в регулярных – со 2 августа 1918 года. Три последовательных мобилизации этого года подняли на Северном Кавказе десять возрастных классов (призывн. возр. 1910–1920 гг.), в Приазовском крае – пока два (1917, 1918 и частью 1915, 1916 гг.), в Крыму один (1918 г.). Ввиду того что революция повсеместно разгромила органы учета, установить точно процент уклонившихся штаб мой не мог. По приблизительным его подсчетам, цифра эта для Северного Кавказа определялась в 20–30 %. Мобилизованные поступали в запасные части, где подвергались краткому обучению, или – в силу самоуправства войсковых частей – в большом числе непосредственно в их ряды. Число прошедших через армейский приемник в 1918 г. определялось в 33 тыс. человек. К концу 1918 г. был использован широко другой источник пополнения – пленные красноармейцы, уже многими тысячами начавшие поступать в армию обоими этими путями.

Весь этот новый элемент, вливавшийся в Добровольческие кадры, давал им и силу, и слабость. Увеличивались ряды, но тускнел облик и расслаивались монолитные ряды старого Добровольчества. Лихорадочно быстрый темп событий среди непрекращавшегося пожара общей гражданской войны если и допускал поверхностное обучение, то исключал возможность воспитания. Масса мобилизованных во время пребывания в тылу, в мирной обстановке запасных батальонов, была совершенно пассивной и послушной. За вторую половину 1918 г. из запасных батальонов дезертировало около 5 %. Но, выйдя на фронт, они попадали в крайне сложную психологически обстановку: сражаясь в рядах Добровольцев, они имели против себя своих односельчан, отцов и братьев, взятых также по мобилизации Красной армией; боевое счастье менялось, их села переходили из рук в руки, меняя вместе с властью свое настроение. И дезертирство на фронте значительно увеличивалось. Тем не менее основные Добровольческие части умели переплавить весь разнородный элемент в горниле своих боевых традиций, и, по общему отзыву начальников, мобилизованные солдаты вне своих губерний в большинстве дрались доблестно.

Что касается кубанского казачества, оно несло тяготы значительно большие: выставляло десять возрастных классов в состав действующей армии и во время борьбы на территории Кубани почти поголовно становилось в ряды в качестве гарнизонов станиц и отдельных, партизанского типа, отрядов. Природные конники – кубанцы неохотно шли в пластунские батальоны; пехота их была поэтому слаба и малочисленна, но конные дивизии по-прежнему составляли всю массу Добровольческой конницы, оказывая неоценимые услуги армии.

В отношении старых Добровольцев мы были связаны еще формально четырехмесячным «контрактом». Первый период для главной массы кончился в мае, второй в сентябре, третий кончался в декабре. Еще в августе я хотел покончить с этим пережитком первых дней Добровольчества, но начальники дали заключение, что психологически это преждевременно… Мне кажется, что и тогда уже они ошибались. 25 октября я отдал приказ[84] о призыве в ряды всех офицеров до 40 лет, предоставив тем из них, кто освобождался из армии, или покинуть территорию ее в семидневный срок, или подвергнуться вновь обязательному уже призыву… А через полтора месяца состоялся приказ[85] об отмене четырехмесячных сроков службы, которая стала окончательно общеобязательной. К чести нашего Добровольческого офицерства надо сказать, что приказы эти не только не встретили какого-либо протеста, но даже не привлекли к себе в армии внимания – так твердо сложилось убеждение в необходимости и обязательности службы.

Итак, с конца 1918 г. институт добровольчества окончательно уходил в область истории, и добровольческие армии Юга становятся народными, поскольку интеллектуальное преобладание казачьего и служилого офицерского элемента не наложило на них внешне классового отпечатка.

С января 1919 г. в штабе учрежден был отдел, ведавший формированиями. Войска специальных родов оружия организовывались обыкновенно в тылу и уже готовыми поступали на фронт; так же было и с кубанскими полками, которые комплектовались территориально в своих округах. С формированием пехоты дело обстояло иначе: необыкновенно трудно было поставить материальную часть полков средствами нашего немощного армейского интендантства, и штаб мирился с формированиями на фронте, где заинтересованные непосредственно в своем усилении начальники находили возможность, с грехом пополам, обуть, одеть, вооружить и снарядить новые части.

Но бои кипели непрерывно, фронт, ввиду большого неравенства сил, всегда нуждался в подкреплениях, резервов в тылу не было, и новые части бросались в бой задолго до своей готовности. Противник не давал нам времени на организацию. У нас не было такой предохранительной завесы, которую для Украйны представлял немецкий кордон, для Сибири – фронт Народной армии, для Грузии – Добровольческая армия. Добровольческие части формировались, вооружались, учились, воспитывались, таяли и вновь пополнялись под огнем, в непрестанных боях. Тем не менее войсковые части, рожденные и воспитанные на фронте при такой обстановке, иногда за счет ослабления кадровых полков, являлись более боеспособными, чем тыловые формирования.

Другим крупным злом в организации армии было стихийное стремление к формированиям – под лозунгом «возрождения исторических частей Российской армии». «Ячейки» старых полков, в особенности в кавалерии, возникали, обособлялись, стремились к отделению, обращая боевую единицу – полк – в мозаичный коллектив десятков старых полков, ослабляя ряды, единство и силу его. Такие формирования возникали и в тылу, существовали негласно по целым месяцам, добывая частные средства или пользуясь попустительством властей разных рангов, ослабляя фронт и превращая иной раз идейный лозунг «под родные штандарты» – в прикрытие шкурничества.

Также велико было стремление начальников к формированию частей «особого назначения». Таковы, например, «Летучий отряд особого назначения Кавказской добровольческой армии» (у ген. Врангеля) во главе с ротмистром Барановым, имевший довольно темное назначение – борьбы с крамолой… «Волчьи сотни» ген. Шкуро – его личная гвардия, постепенно терявшая боевое значение, обремененная добычей… «Карательные отряды», формировавшиеся ставропольским военным губернатором ген. Глазенапом, превратившиеся в лейб-охрану богатых местных овцеводов, и т. д.…

Со всеми этими бытовыми явлениями мы боролись, но, очевидно, недостаточно сурово, так как, меняя внешние формы, они продолжали существовать.

На севастопольском рейде ко времени прихода союзников находились остатки нашего Черноморского флота, уцелевшие после новороссийской катастрофы[86]. Среди них линейный корабль (дредноут) «Воля»[87], крейсер «Кагул», более десятка миноносцев, несколько подводных лодок, старые линейные корабли и много мелких судов вспомогательного назначения. Большинство боевых судов требовало капитального ремонта…

От общественности, так дружно отозвавшейся на нужды армии в 1916 г., мы в этом отношении помощи видели мало: военно-промышленный комитет, Земгор, Красный Крест были разрушены и только начинали проявлять свою деятельность. От «демократии»? Один из органов Шрейдера «Родная Земля», описывая вопиющие нужды армии, говорил: «Нуждалась ли бы армия в чем-нибудь, если бы была окружена горячей и любовной заботливостью русской демократии? Конечно, нет: русский народ умеет самоотверженно отдавать последнюю свою рубаху, последний свой кусок хлеба тому, кому он верит, в ком он видит борца за светлое и правое народное дело. Очевидно, есть что-то в атмосфере, окружающей Добровольческую армию, что расхолаживает нашу демократию…»[88] Русский народ и демократия господина Шрейдера – это далеко не одно и то же. Народ отверг эту «демократию» на Волге, на Востоке, на Юге, по всей России. Но он не усыновил также в родительской любви своей ни красной, ни белой армии: не нес им в жертву добровольно ни достатка своего, ни жизни.

Пресловутый частный торговый аппарат претерпел, очевидно, с революцией серьезное перерождение: я не помню крупных сделок наших органов снабжения с солидными торговыми фирмами, но зато в памяти моей запечатлелись ярко типы спекулянтов-хищников, развращавших администрацию, обиравших население и казну и наживавших миллионы: М. – на Кубани, Ч. – на Дону и в Крыму, Т. Ш. – в Черноморье и проч., и проч. Но все это были партизаны, рожденные безвременьем и чуждые традиций промышленного класса.

Крупная торгово-промышленная знать появилась на территории Армии, главным образом, после падения Одессы и Харькова в начале 1919 года. Многие лица из ее рядов успели вынести с пожарища русской храмины часть своих достатков, сохранили еще кредит, а главное – организационный опыт в широком государственном масштабе. Мы ожидали от них помощи, и прежде всего в отношении армий. Эта помощь была предложена действительно, но в такой своеобразной форме…

И общество, и армия постепенно пришли к одинаковому заключению. Нет больше Мининых! И армия дралась в условиях тяжелых и роптала только тогда, когда враг одолевал и приходилось отступать.

Казна наша пустовала по-прежнему, и содержание Добровольцев поэтому было положительно нищенским. Установленное еще в феврале 1918 г., оно составляло в месяц для солдат (мобилизованных) 30 руб., для офицеров от прапорщика до главнокомандующего – в пределах от 270 до 1000 руб.[89] Для того чтобы представить себе реальную ценность этих цифр, нужно принять во внимание, что прожиточный минимум для рабочего в ноябре 1918 г. был определен советом екатеринодарских профессиональных союзов в 660–780 рублей.

Дважды потом, в конце 1918 и в конце 1919 г., путем крайнего напряжения, шкала основного офицерского содержания подымалась, соответственно, на 450–3000 руб. и 700–5000 руб., никогда не достигая соответствия с быстро растущей дороговизной жизни. Каждый раз, когда отдавался приказ об увеличении содержания[90], на другой же день рынок отвечал таким повышением цен, которое поглощало все прибавки.

Одинокий офицер и солдат на фронте ели из общего котла и хоть плохо, но были одеты. Все же офицерские семьи и большая нефронтовая часть офицерства штабов и учреждений бедствовали. Рядом приказов устанавливались прибавки на семью и дороговизну, но все это были лишь паллиативы. Единственным радикальным средством помочь семьям и тем поднять моральное состояние их глав на фронте был бы переход на натуральное довольствие. Но то, что могла сделать советская власть большевистскими приемами социализации, продразверстки и повальных реквизиций, было для нас невозможно, тем более в областях автономных.

Только в мае 1919 г. удалось провести пенсионное обеспечение чинов военного ведомства и семейств умерших и убитых офицеров и солдат. До этого выдавалось лишь ничтожное единовременное пособие в 1½ тыс. рублей… От союзников, вопреки установившемуся мнению, мы не получили ни копейки.

Богатая Кубань и владевший печатным станком Дон были в несколько лучших условиях. «По политическим соображениям», без сношения с главным командованием, они устанавливали содержание своих военнослужащих всегда по нормам выше наших, вызывая тем неудовольствие в Добровольцах[91]. Тем более что Донцы и Кубанцы были у себя дома, связанные с ним тысячью нитей – кровно, морально, материально, хозяйственно. Российские же Добровольцы, покидая пределы советской досягаемости, в большинстве становились бездомными и нищими.

Моральный облик Армии. «Черные страницы»

Ряды старых Добровольцев редели от постоянных боев, от сыпного тифа, косившего нещадно. Каждый день росли новые могилы у безвестных станций и поселков Кавказа; каждый день под звуки похоронного марша на екатеринодарском кладбище опускали в могилу по несколько гробов с телами павших воинов… Пал в бою командир 1-го арт. дивизиона, полк. Миончинский, известный всей армии своими искусством и доблестью… Умер от тифа начальник 1-й дивизии ген. Станкевич, выдержавший во главе сборного отряда всю тяжесть борьбы на степном Манычском фронте, и много, много других.

В начале января мы похоронили умершего от заражения крови вследствие раны, полученной под Ставрополем, ген. Дроздовского. Одного из основоположников Армии – человека высокого патриотизма и твердого духом. Два месяца длилась борьба между жизнью и смертью. Навещая Дроздовского в лазарете, я видел, как томился он своим вынужденным покоем, как весь он уходил в интересы Армии и своей дивизии и рвался к ней. Судьба не сулила ему повести опять в бой свои полки.

Для увековечения памяти почившего его именем назван был созданный им 2-й Офицерский полк, впоследствии дивизия, развернутая из этого полка. Приказ, сообщавший Армии о смерти ген. Дроздовского, заканчивался словами: «…Высокое бескорыстие, преданность идее, полное презрение к опасности по отношению к себе – соединились в нем с сердечной заботой о подчиненных, жизнь которых всегда он ставил выше своей. Мир праху твоему – рыцарь без страха и упрека».

Состав Добровольческих армий становился все более пестрым. Ряд эвакуаций, вызванных петлюровскими и советскими успехами (Украйна), и занятие нами новых территорий (Крым, Одесса, Терек) дали приток офицерских пополнений. Многие шли по убеждению, но еще больше по принуждению. Они вливались в коренные Добровольческие части или шли на формирование новых дивизий. Коренные части[92] ревниво относились к своему первородству и несколько пренебрежительно к последующим формированиям. Это было нескромно, но имело основания: редко какие новые части могли соперничать в доблести с ними. Это обстоятельство побудило меня развернуть впоследствии, к лету 1919 г., четыре именных полка[93] в трехполковые дивизии.

Вливание в части младшего офицерства других армий и нового призыва и их ассимиляция происходили быстро и безболезненно. Но со старшими чинами было гораздо труднее. Предубеждение против Украинской, Южной армий, озлобление против начальников, в первый период революции проявивших чрезмерный оппортунизм и искательство или только обвиненных в этих грехах по недоразумению, – все это заставляло меня осторожно относиться к назначениям, чтобы не вызвать крупных нарушений дисциплины. Трудно было винить офицерство, что оно не желало подчиниться храбрейшему генералу, который, командуя армией в 1917 г., бросил морально офицерство в тяжелые дни, ушел к буйной солдатчине и искал популярности демагогией… Или генералу, который некогда, не веря в белое движение, отдал приказ о роспуске Добровольческого отряда, а впоследствии получил по недоразумению в командование тот же, выросший в крупную Добровольческую часть, отряд. Или генералу, безобиднейшему человеку, который имел слабость и несчастье на украинской службе подписать приказ, задевавший достоинство русского офицера. И т. д., и т. д.

Для приема старших чинов на службу была учреждена особая комиссия под председательством ген. Дорошевского, позднее Болотова. Эта комиссия, прозванная в обществе «генеральской чрезвычайной», выясняла curriculum vitae[94] пореволюционного периода старших чинов и определяла возможность или невозможность приема на службу данного лица или необходимость следствия над ним. Процедура эта была обидной для генералитета, бюрократическая волокита озлобляла его, создавая легкую фронду. Но я не мог поступить иначе: ввиду тогдашнего настроения фронтового офицерства эта очистительная жертва предохраняла от многих нравственных испытаний, некоторых – от более серьезных последствий… Вообще же «старые» части весьма неохотно мирились с назначениями начальников со стороны, выдвигая своих молодых – всегда высоко доблестных командиров, но часто малоопытных и в руководстве боем, и в хозяйстве, и плохих воспитателей части. Тем не менее жизнь понемногу стирала острые грани, и на всех ступенях служебной иерархии появились лица самого разнообразного служебного прошлого… Труднее обстоял вопрос с военными, состоявшими ранее на советской службе.

К осени 1918 г. жестокий период Гражданской войны «на истребление» был уже изжит. Самочинные расстрелы пленных красноармейцев были исключением и преследовались начальниками. Пленные многими тысячами поступали в ряды Добровольческой армии. Борьбу, и притом не всегда успешную, приходилось вести против варварского приема раздевания пленных. Наша пехота вскоре перестала грешить в этом отношении, заинтересованная постановкой пленных в строй. Казаки же долго не могли отрешиться от этого жестокого приема, отталкивающего от нас многих, желавших перейти на нашу сторону. Помню, какое тяжелое впечатление произвело на меня поле под Армавиром в холодный сентябрьский день, после урупских боев, все усеянное белыми фигурами (раздели до белья) пленных, взятых 1-й конной и 1-й кубанской дивизиями…

В ноябре я отдал приказ, обращенный к офицерству, остававшемуся на службе у большевиков, осуждая их непротивление и заканчивая угрозой: «…Всех, кто не оставит безотлагательно ряды Красной армии, ждет проклятие народное и полевой суд Русской армии – суровый и беспощадный». Приказ был широко распространен по советской России нами и еще шире… советской властью, послужив темой для агитации против Добровольческой армии. Он произвел гнетущее впечатление на тех, кто, служа в рядах красных, был душою с нами. Отражая настроение Добровольчества, приказ не считался с тем, что самопожертвование, героизм есть удел лишь отдельных личностей, а не массы. Что мы идем не мстителями, а освободителями… Приказ был только угрозой для понуждения офицеров оставлять ряды Красной армии и не соответствовал фактическому положению вещей: той же Болотовской комиссии было указано мною не вменять в вину службу в войсках советской России, «если данное лицо не имело возможности вступить в противобольшевистские армии или если направляло свою деятельность во вред советской власти»[95]. Такой же осторожности в обвинении, такой же гуманности и забвения требовали все приказы Добровольческим войскам, распоряжения, беседы с ними.

В отношении генералов, дела которых доходили до главнокомандующего, цифровые данные дают следующую картину: за период с сентября 1918 г. по март 20-го суду было предано около 25 лиц. Суд присудил одного к смертной казни, четырех к аресту на гауптвахте и 10 оправдал. О трех, четырех справки не имею. По моей конфирмации – смертной казни, каторжным работам и арестантским отделениям не был подвергнут никто из них. Наказание заменялось арестом на гауптвахте и, в важных случаях, разжалованием в рядовые, причем к декабрю 1919 г. все разжалованные были восстановлены в чинах.

Судьба младшего офицерства разрешалась в инстанциях низших; я приведу здесь результат маленькой анкеты, рисующей и психологию, и практику разрешения этого вопроса самими войсками. «Не будучи долго поддержаны другими, первые Добровольцы вместе с тяжкими испытаниями, выпавшими на их долю, впитывали в себя презрение и ненависть ко всем тем, кто не шел рука об руку с ними. В Кубанских походах поэтому, как явление постоянное, имели место расстрелы офицеров, служивших ранее в Красной армии…»

С развитием наступления к центру России изменились условия борьбы: обширность театра, рост наших сил, ослабление сопротивления противника, ослабление его жестокости в отношении Добровольцев, необходимость пополнять редеющие офицерские ряды – изменили и отношение: расстрелы становятся редкими и распространяются лишь на офицеров-коммунистов.

Поступление в полки офицеров, ранее служивших в Красной армии, никакими собственными формальностями не сопровождалось. Офицеры, переходившие фронт, большею частью отправлялись в высшие штабы для дачи показаний. Таких офицеров было не так много. Главное пополнение шло в больших городах. Часть офицеров являлась добровольно и сразу, а часть после объявленного призыва офицеров. Большинство и тех и других имели документы о том, что они в Красной армии не служили. Все они зачислялись в строй, преимущественно в офицерские роты, без всяких разбирательств, кроме тех редких случаев, когда о тех или иных поступали определенные сведения. Часть «запаздывающих» офицеров, главным образом высших чинов, проходили через особо учрежденные следственные комиссии (судные).

Отношение к офицерам, назначенным в офицерские роты, было довольно ровное. Многие из этих офицеров быстро выделялись из массы и назначались даже на командные должности, что в частях Дроздовской дивизии было явлением довольно частым. В Корниловской дивизии пленные направлялись в запасные батальоны, где офицеры отделялись от солдат. Пробыв там несколько месяцев, эти офицеры назначались в строй также в офицерские роты. Иногда ввиду больших потерь процент пленных в строю доходил до 60. Большая часть из них (до 70 %) сражались хорошо. 10 % пользовались первыми же боями, чтобы перейти к большевикам, и 20 % составляли элемент, под разными предлогами уклоняющийся от боев. При формировании 2-го и 3-го Корниловских полков состав их состоял, главным образом, из пленных. Во 2-м полку был офицерский батальон в 700 штыков, который по своей доблести выделялся в боях и всегда составлял последний резерв командира полка.

В частях Дроздовской дивизии пленные офицеры большею частью также миловались, частично подвергаясь худшей участи – расстрелу. Бывали случаи, что пленные офицеры перебегали обратно на сторону красных.

Что касается отношения к красному молодому офицерству, т. е. к командирам из красных курсантов, то они знали, что ожидает их, и боялись попасться в плен, предпочитая ожесточенную борьбу до последнего патрона или самоубийство. Взятых в плен, нередко по просьбе самих же красноармейцев, расстреливали.

Этот больной вопрос возник и в Красной армии и был разрешен как раз в обратном направлении. Для агитации среди белых Бронштейн[96] составил лично и выпустил воззвание: «…Милосердие по отношению к врагу, который повержен и просит пощады. Именем высшей военной власти в Советской республике заявляю: каждый офицер, который в одиночку или во главе своей части добровольно придет к нам, будет освобожден от наказания. Если он делом докажет, что готов честно служить народу на гражданском или военном поприще, он найдет место в наших рядах…»

Для Красной армии приказ Бронштейна звучал уже иначе: «…Под страхом строжайшего наказания запрещаю расстрелы пленных рядовых казаков и неприятельских солдат. Близок час, когда трудовое казачество, расправившись со своими антиреволюционными офицерами, объединится под знаменем советской власти…»[97]

Мы грозили, но были гуманнее. Они звали, но были жестоки. Советская пропаганда имела успех неодинаковый: во время наших боевых удач – никакого; во время перелома боевого счастья ей поддавались казаки и Добровольческие солдаты, но офицерская среда почти вся оставалась совершенно недоступной советскому влиянию.

Армии преодолевали невероятные препятствия, геройски сражались, безропотно несли тягчайшие потери и освобождали шаг за шагом от власти Советов огромные территории. Это была лицевая сторона борьбы, ее героический эпос. Армии понемногу погрязали в больших и малых грехах, набросивших густую тень на светлый лик освободительного движения. Это была оборотная сторона борьбы, трагедия. Некоторые явления разъедали душу армии и подтачивали ее мощь. На них я должен остановиться.

Войска были плохо обеспечены снабжением и деньгами. Отсюда – стихийное стремление к самоснабжению, к использованию военной добычи. Неприятельские склады, магазины, обозы, имущество красноармейцев разбирались беспорядочно, без системы. Армии скрывали запасы от центрального органа снабжений, корпуса – от армий, дивизии – от корпусов, полки – от дивизий… Тыл не мог подвезти фронту необходимого довольствия, и фронт должен был применять широко реквизиции в прифронтовой полосе – способ естественный и практикуемый всеми армиями всех времен, но требующий строжайшей регламентации, дисциплины.

Пределы удовлетворения жизненных потребностей армии, юридические нормы, определяющие понятие «военная добыча», законные приемы реквизиций – все это раздвигалось, получало скользкие очертания, преломлялось в сознании военной массы, тронутой общенародными недугами. Все это извращалось в горниле гражданской войны, превосходящей во вражде и жестокости всякую войну международную. Военная добыча стала для некоторых снизу – одним из двигателей, для других сверху – одним из демагогических способов привести в движение иногда инертную, колеблющуюся массу.

О войсках, сформированных из горцев Кавказа, не хочется и говорить. Десятки лет культурной работы нужны еще для того, чтобы изменить их бытовые навыки… Если для регулярных частей погоня за добычей была явлением благоприобретенным, то для казачьих войск – исторической традицией, восходящей ко временам Дикого поля и Запорожья, прошедшей красной нитью через последующую историю войн и модернизированную временем в формах, но не в духе. Знаменательно, что в самом начале противобольшевистской борьбы представители Юго-Восточного союза казачьих войск, в числе условий помощи, предложенной Временному правительству, включили и оставление за казаками всей «военной добычи» (!), которая будет взята в предстоящей междоусобной войне…[98]

Соблазну сыграть на этой струнке поддавались и люди, лично бескорыстные. Так, атаман Краснов в одном из своих воззваний-приказов, учитывая психологию войск, атаковавших Царицын, недвусмысленно говорил о богатой добыче, которая их ждет там… Его прием повторил впоследствии, в июне 1919 г., ген. Врангель. При нашей встрече после взятия Царицына он предупредил мой вопрос по этому поводу: «Надо было подбодрить кубанцев. Но я в последний момент принял надлежащие меры…»

Победитель большевиков под Харьковом, ген. Май-Маевский, широким жестом «дарил» Добровольческому полку, ворвавшемуся в город, поезд с каменным углем и оправдывался потом: «Виноват! Но такое радостное настроение охватило тогда…»

Можно было сказать a priori[99], что этот печальный ингредиент «обычного права» – военная добыча – неминуемо перейдет от коллективного начала к индивидуальному и не ограничится пределами жизненно необходимого.

После славных побед под Харьковом и Курском 1-го Добровольческого корпуса тылы его были забиты составами поездов, которые полки нагрузили всяким скарбом, до предметов городского комфорта включительно…

Когда в феврале 1919 г. кубанские эшелоны текли на помощь Дону, то задержка их обусловливалась не только расстройством транспорта и желанием ограничить борьбу в пределах «защиты родных хат»… На попутных станциях останавливались перегруженные эшелоны и занимались отправкой в свои станицы «заводных лошадок и всякого барахла»…

Я помню рассказ председателя Терского округа Губарева, который в перерыве сессии ушел в полк рядовым казаком, чтобы ознакомиться с подлинной боевой жизнью Терской дивизии. «Конечно, посылать обмундирование не стоит. Они десять раз уже переоделись. Возвращается казак с похода нагруженный так, что ни его, ни лошади не видать. А на другой день идет в поход опять в одной рваной черкеске».

И совсем уже похоронным звоном прозвучала вызвавшая на Дону ликование телеграмма ген. Мамонтова, возвращавшегося из Тамбовского рейда: «Посылаю привет. Везем родным и друзьям богатые подарки, донской казне 60 миллионов рублей, на украшение церквей – дорогие иконы и церковную утварь…»

За гранью, где кончается «военная добыча» и «реквизиция», открывается мрачная бездна морального падения: насилия и грабежа. Они пронеслись по Северному Кавказу, по всему Югу, по всему российскому театру гражданской войны – творимые красными, белыми, зелеными, – наполняя новыми слезами и кровью чашу страданий народа, путая в его сознании все «цвета» военно-политического спектра и не раз стирая черты, отделяющие образ спасителя от врага.

Много написано, еще больше напишут об этой язве, разъедавшей армии гражданской войны всех противников на всех фронтах. Правды и лжи. И жалки оправдания, что там, у красных, было несравненно хуже. Но ведь мы, белые, выступали на борьбу именно против насилия и насильников!.. Что многие тяжелые эксцессы являлись неизбежной реакцией на поругание страны и семьи, на растление души народа, на разорение имущества, на кровь родных и близких – это неудивительно. Да, месть – чувство страшное, аморальное, но понятное, по крайней мере. Но была и корысть. Корысть же – только гнусность. Пусть правда вскрывает наши зловонные раны, не давая заснуть совести, и тем побудит нас к раскаянию, более глубокому, и к внутреннему перерождению, более полному и искреннему.

Боролись ли с недугом? Мы писали суровые законы, в которых смертная казнь была обычным наказанием. Мы посылали вслед за армиями генералов, облеченных чрезвычайными полномочиями, с комиссиями, для разбора на месте совершаемых войсками преступлений. Мы – и я, и военачальники – отдавали приказы о борьбе с насилиями, грабежами, обиранием пленных и т. д. Но эти законы и приказы встречали иной раз упорное сопротивление среды, не восприявшей их духа, вопиющей необходимости. Надо было рубить с голов, а мы били по хвостам. А Рада, Круги, казачество, общество, печать в то же время поднимали на головокружительную высоту начальников, храбрых и удачливых, но далеких от моральной чистоты риз, создавая им ореол и иммунитет народных героев.

За войсками следом шла контрразведка. Никогда еще этот институт не получал такого широкого применения, как в минувший период гражданской войны. Его создавали у себя не только высшие штабы, военные губернаторы, почти каждая воинская часть, политические организации, Донское, Кубанское и Терское правительства, наконец, даже… отдел пропаганды… Это было какое-то поветрие, болезненная мания, созданная разлитым по стране взаимным недоверием, подозрительностью.

Я не хотел бы обидеть многих праведников, изнывавших морально в тяжелой атмосфере контрразведывательных учреждений, но должен сказать, что эти органы, покрыв густой сетью территорию Юга, были иногда очагами провокации и организованного грабежа. Особенно прославились в этом отношении контрразведки Киева, Харькова, Одессы, Ростова (донская). Борьба с ними шла одновременно по двум направлениям – против самозваных учреждений и против отдельных лиц. Последняя была малорезультативна, тем более что они умели скрывать свои преступления и зачастую пользовались защитой своих, доверявших им начальников. Надо было или упразднить весь институт, оставив власть слепой и беззащитной в атмосфере, насыщенной шпионством, брожением, изменой, большевистской агитацией и организованной работой разложения, или же совершенно изменить бытовой материал, комплектовавший контрразведку.

Генерал-квартирмейстер штаба, ведавший в порядке надзора контрразведывательными органами армий, настоятельно советовал привлечь на эту службу бывший жандармский корпус. Я на это не пошел и решил оздоровить больной институт, влив в него новую струю в лице чинов судебного ведомства. К сожалению, практически это можно было осуществить только тогда, когда отступление армий подняло волны беженства и вызвало наплыв «безработных» юристов. Тогда, когда было уже поздно…

Наконец, огромные расстояния, на которых были разбросаны армии – от Орла до Владикавказа, от Царицына до Киева, – и разобщенность театра войны в значительной мере ослабляли влияние центра на быт и всю службу войск.

Я прочел эти «черные страницы» летописи и чувствую, что общая картина не кончена, что она нуждается в некоторых существенных деталях. В разные периоды борьбы вооруженных сил Юга моральное состояние войск было различным. Различна была также степень греховности отдельных войсковых частей. Десятки тысяч офицеров и солдат – павших и уцелевших – сохраняли незапятнанную совесть. Многие тысячи даже и грешников, не будучи в состоянии устоять против искушения соблазнов развратного времени, умели все же жертвовать другим – они отдавали свою жизнь. Боролись и умирали. Быть может, за это суд Божий и приговор истории будет менее суров: «Виновны, но заслуживают снисхождения!»

Черные страницы Армии, как и светлые, принадлежат уже истории. История ведет итоги нашим деяниям. В своем обвинительном акте она исследует причины стихийные, вытекавшие из разорения, обнищания страны и общего упадка нравов, и укажет вины: правительства, не сумевшего обеспечить Армию; командования, не справившегося с иными начальниками; начальников, не смогших (одни) или не хотевших (другие) обуздать войска; войск, не устоявших против соблазна; общества, не хотевшего жертвовать своим трудом и достоянием; ханжей и лицемеров, цинично смаковавших остроумие армейской фразы – от благодарного населения – и потом забросавших Армию каменьями…

Поистине нужен был гром небесный, чтобы заставить всех оглянуться на себя и свои пути.

Национальная диктатура. Особое совещание. Церковь

На Юге России, на территории, освобождаемой Добровольческой армией, без какой-либо прокламации, самим ходом событий установилась диктатура в лице Главнокомандующего…

Особое совещание функционировало первоначально применительно к утвержденному 18 авг. ген. Алексеевым положению и проекту нашей «конституции», выработанной для установления взаимоотношений с казачьими войсками. Жизнь раздвигала эти узкие рамки, облекая Особое совещание всеми функциями власти исполнительной и законодательной. Только 2 февр. 1919 г. было утверждено и опубликовано «Положение об Особом совещании при главнокомандующем ВСЮР», в основу которого положено, в известной степени, совмещение круга деятельности совета министров и старого Гос. совета.

Ни этим положением, ни каким-либо другим государственным актом не определялось существо власти главнокомандующего, и только косвенно неограниченность ее вытекала из сопоставления отдельных статей законоположений. Точно так же не предусматривался в законодательном порядке вопрос преемства власти – ни гласно, ни тайно. Только осенью 1919 г., под влиянием постоянных настойчивых сведений о готовящихся на мою жизнь покушениях, я счел себя обязанным указать своего преемника. Я составил «завещание-приказ» Вооруженным силам Юга о назначении главнокомандующим моего начальника штаба генерал-майора Романовского…

Особое совещание никогда не пользовалось расположением русской общественности и навлекало на себя суровую критику и тогда, и теперь. При этом оно находилось всегда под двойным обстрелом – по обвинению, с одной стороны, в «черносотенстве», с другой – в «кадетизме». Формулы, одинаково сакраментальные, и «вины», одинаково непростительные в глазах разных политических группировок. Прежде всего было бы справедливым разложить историческую ответственность Особого совещания. Давая в свое время определенные указания по кардинальным вопросам законодательства и управления и утверждая все законоположения, прежде всего разделяю эту ответственность в полной мере я…

Личный состав Особого совещания слагался по признакам деловым, а не политическим, поскольку это зависело от меня: по условиям своей жизни и военной службы, главным образом на окраинах, я имел ранее очень мало соприкосновения с миром государственных, политических и общественных деятелей и поэтому испытывал большое затруднение в выборе людей на высшие посты управления.

Вначале мною практиковалась такого рода проверка: когда предлагали кандидатуру «справа», я наводил справки «слева» и наоборот. Потом этот порядок оформился, и все предположения о замещении своего состава и высших постов были возложены мною на Ос. сов., председатель которого представлял мне результаты выбора. Иногда мнения разделялись, и мне предлагали двух кандидатов. Я останавливал свой выбор на том, который казался мне выше по своему удельному весу, а ближайшие отчеты политических организаций комментировали этот факт (одни – с удовлетворением, другие – с неудовольствием) как результат влияния одной из групп и «перемены правительственного курса».

Существовало, однако, и ограничение круга лиц, допускаемых в состав Совещания и на высшие должности, – оно относилось к крайним правым и ко всем социалистам. Я считал, что эти фланги могут быть в Совете, но не в правительстве. Этот взгляд разделяло и Ос. совещание. Впрочем, некоторые члены Совещания предлагали мне включить в состав его без портфелей, для создания известного декорума, «безобидных социалистов». Я считал, что этот шаг не поможет делу, не прибавит популярности Совещанию в левых кругах, а в правых вызовет только озлобление…

Ос. сов. по своему общему облику делилось на три группы: 1. беспартийную, но определенно правую группу генералов[100]; 2. политических деятелей правого направления; 3. либеральную группу – в составе четырех кадетов и примыкавших к ним – Бернацкого, Челищева, Малинина, Носовича, отчасти и ген. Романовского[101]. Существовали различные оттенки в умонастроениях членов каждой из этих групп; при решении различных вопросов указанные рамки то раздвигались, то суживались, но общее течение политической жизни Ос. сов. вылилось ярко в два русла – правое и либеральное

Особое совещание, состоявшее из лиц, преданных Родине, но по-разному понимавших ее интересы, не могло работать с должным единодушием. После крушения Воор. сил Юга один из правых членов Особого совещания поделился со мной своими мыслями о причинах неудачи, постигшей нашу политику, «своей критикой и самокритикой»: По составу Ос. сов. делилось на два политических лагеря, в нем боролись два миросозерцания. Эта борьба прежде всего влияла на подбор лиц, когда считались не только с технической подготовкой, но главным образом с политическим тяготением. Наружно для Вас все было прикрыто государственными лозунгами, большинство знало закулисную сторону. Обе стороны (Совещания) не свободны от греха.

Политика, проводимая аппаратом, заключавшим элементы для внутреннего трения, могла быть только компромиссной. Каждая из составных частей Ос. сов. при обсуждении любого законопроекта социального значения стремилась отстоять свое миросозерцание и, сознавая, что не в силах провести его целиком, пыталась убедить другую на известные уступки.

Наша политика была поэтому осторожна, но лишена творческого авантюризма, решительности и напора. Она казалась недостаточно демократичной одним и слишком слабой против непомерных домогательств черни – другим. Она не удовлетворила ни одно из течений, боровшихся с оружием в руках.

Даже военная диктатура, для того чтобы быть сильной и устойчивой, нуждается в поддержке могущественного класса, притом активного, способного за себя постоять, бороться. Наша же средняя линия вызвала опасение одних классов, недоверие других и создала пустоту в смысле социальной опоры вокруг.

В результате – диктатуре пролетариата и выпущенной из тюрьмы братии мы не смогли противопоставить диктатуры здорового и достаточно сильного класса, а масса была еще апатична, не подготовлена, чтобы активно, с оружием в руках встать на защиту своих идеалов.

Правда, над всем доминировала идея диктатуры, которая теоретически должна давать общую линию поведения и направления. Но ясно, что Ос. сов. могло эти указания усилять или ослаблять при проведении в жизнь, мало того, оно могло влиять и влияло…

Программа правительства не объявлялась. Две речи, сказанные мною в Ставрополе и на открытии кубанской Рады, исчерпывали официальное изъявление нашей идеологии и политического курса; они служили темой для пропаганды, политических дискуссий и экспорта за границу[102].

В их неопределенности и «непредрешениях» различные секторы русской общественности, одни – с тревогой и подозрительностью, другие – с признанием и надеждой, видели маскировку, скрывающую «истинные» побуждения и намерения. Из кругов умеренно социалистических и либеральных, из Крыма, Киева, Одессы, от «Русского политического совещания» из Парижа шли все более настойчивые предложения «раскрыть лицо Добровольческой армии». Между тем «непредрешения» являлись результатом столько же моего убеждения, сколько и прямой необходимости.

В самом деле: «Борьба с большевизмом до конца», «Великая, Единая и Неделимая», «автономии и самоуправления», «политические свободы» – вся эта ценная кладь могла быть погружена на государственный воз явно при общем или почти общем (кроме федералистов и самостийников) сочувствии. Казалось, что с одной этой кладью под трехцветным национальным флагом можно будет довезти его до Москвы, а если там при разгрузке произошло бы столкновение разномыслящих элементов, даже кровавое, то оно было бы, во всяком случае, менее длительным и изнурительным для страны, чем большевистская неволя… Но идти дальше этого было уже труднее: в некоторых случаях пришлось бы вскрывать разъедавшее нас разномыслие…

Пока мужи совета таким образом искали путей, чтобы обойти не то острые углы взаимных отношений, не то друг друга, в Армии эти трения находили также отклик, но гораздо более элементарный: одни проливали кровь, не мудрствуя лукаво, другие заявляли: «Мы за “учредилку” умирать не будем…» Поэтому я призывал Армию бороться просто за Россию

Пронесшаяся над русской землей буря, задевшая все основы человеческой жизни, не прошла бесследно и для Православной Церкви. Церковная жизнь настоятельно требовала устроения. И перед властью стали некоторые осложнения в политическом (автокефалия украинской Церкви) и бытовом отношении, выходившие далеко за пределы самой церковной жизни и не разрешимые без нарушения канонов. По инициативе протопресвитера Шавельского я обратился в начале марта к православным иерархам, прося их созвать совещание с целью разрешить вопрос о высшем церковном управлении. После долгих трений и колебаний 20 мая в г. Ставрополе состоялся наконец Поместный собор из епископов, выборного духовенства и мирян, который учредил «Временное высшее церковное управление»[103], принявшее на себя высшую церковную власть на Юго-Востоке России «до установления правильных сношений со Святейшим патриархом».

Вместе с тем в Особом совещании учреждено было управление исповеданий, во главе которого стал князь Г. Трубецкой, и в сентябре опубликована была декларация о взаимоотношениях Церкви и государства: «В твердом убеждении, что возрождение России не может совершиться без благословения Божия и что в деле этом Православной Церкви принадлежит первенствующее положение, подобающее ей, в полном соответствии с исконными заветами истории, признаю необходимым установить нижеследующее:

В согласии с новыми началами, на которых создается государственная жизнь России, и в соответствии с постановлениями Всероссийского Поместного собора Православная Церковь свободна и независима в делах своего внутреннего распорядка самоуправления.

Впредь до выработки особых по сему предмету законоположений учрежденному ныне временному управлению исповеданий надлежит иметь наблюдение за соответствием постановлений власти Православной Церкви в делах, соприкасающихся с областью государственных и гражданских правоотношений, с существующими общими государственными узаконениями. Через его посредство осуществляется поддержка, оказываемая государственной властью Церкви в ее материальных и иных нуждах.

В своих отношениях к инославным и иноверным исповеданиям временное управление исповеданий должно руководствоваться началами свободы совести и веротерпимости, предоставляя каждому признанному в государстве исповеданию, в полном соответствии с общими государственными началами, свободу самоуправления в делах внутреннего, чисто религиозного характера, не соприкасающихся с областью государственных и гражданских правоотношений. В борьбе с общим врагом, разрушающим начала государственности, все эти исповедания призываются содействовать среди своих последователей общей задаче оздоровления и воссоединения России».

Собор обратился с бодрящим словом к народу, вождям и Армии и с увещанием к красноармейцам. Но и в этот вопрос не преминула вмешаться политика: крайне правые группы пытались придать этому начинанию специфический политический оттенок. После неудачи, постигшей Пуришкевича и Востокова, которых не допустили выступить на Соборе с весьма боевым «сыновним обращением», эти группы охладели к Собору и к Высшему церк. управлению, огульно заподозрив его в «кадетизме».

Что касается левых партий, они отнеслись также с большой подозрительностью к «поповской мобилизации» и к «втягиванию духовенства в политическую жизнь». Обвинения эти были неосновательны. Духовенство вовлекалось иногда в политику, но не властью, а своим участием в политических организациях. Церковное управление не раз предупреждало проповедников «от скользких путей политической пропаганды», не разумея под этим, конечно, выступлений против гонителей веры и Церкви – большевиков.

Присутствуя при открытии Собора, в своей речи я высказал и свой взгляд на задачи его и духовенства: «В эти страшные дни одновременно с напором большевизма, разрушающим государственность и культуру, идет планомерная борьба извне и изнутри против Христовой Церкви. Храм осквернен. Рушатся устои веры. Расстроена жизнь Церковная. Погасли светильники у пастырей, и во тьме бродит русская душа, опустошенная, оплеванная, охваченная смертельной тоской или тупым равнодушием.

Церковь в плену. Раньше у “приказных”, теперь у большевиков. И тихий голос ее тонет в дикой свистопляске вокруг еле живого тела нашей Родины. Необходима борьба. И я от души приветствую поместный Собор Юга России, поднимающий духовный меч против врагов Родины и Церкви.

Работа большая и сложная. Устроение церковного управления и православного прихода. Борьба с безверием, унынием и беспримерным нравственным падением, какого, кажется, еще не было в истории русского народа… Борьба с растлителями русской души – смелым пламенным словом, мудрым деланием и живым примером… Укрепление любви к Родине и к ее святыням среди тех, кто в кровавых боях творит свой жертвенный подвиг».

К сожалению, невзирая на усилия многих достойных пастырей, церковная проповедь оказывала мало влияния на массы: сеятели были неискусны или нива чрезмерно густо заросла плевелами…

«Русский вопрос»

Наши ожидания не сбылись: русское представительство не было допущено на Мирную конференцию ни с решающим, ни с совещательным голосом. Политическое совещание и делегация («четверка») по собственной инициативе, иногда по приглашению столпов конференции отзывались на животрепещущие вопросы, связанные с судьбами русской державы, декларациями, записками, иногда личными неофициальными беседами, но выступления их встречали внимания не многим больше, чем «манифесты» Керенского и «меморандумы» державных лимитрофов.

Было бы ошибочно и несправедливо, однако, отрицать значение этой «декларативной работы» русского парижского представительства: среди разноязычной толпы могильщиков России, для которой они изобрели эпитет «бывшей», среди громкого гомона «наследников», деливших заживо ее ризы, нужен был голос национального сознания, голос предостерегающий, восстанавливающий исторически перспективы, напоминающий о попранных правах русского государства.

Это было важно психологически и не могло не оказать сдерживающего влияния на крутые уклоны руководителей мирной конференции, на колеблющиеся общественные настроения Запада. Об этих настроениях русский посол в Париже Маклаков писал на Юг: «Пять лет войны и напряжения всех сил вызвали реакцию… Когда было заключено перемирие, все бросились отдыхать по-своему: люди состоятельные стали одеваться, раздеваться и танцевать, забыв о всяких ограничениях; рабочий люд стал требовать сокращения рабочего дня и повышения заработной платы… В некоторых странах в миниатюре повторяется то, что происходит в России, – рабочий труд не окупает уже рабочей платы и рабочие становятся пенсионерами государства…

Вместе с тем политические претензии рабочего класса и вообще широких демократических масс, как принято у нас выражаться, очень возрастают. Везде правительства, представляющие правящие классы, чувствуют себя на вулкане, везде против них идут претензии тех, кто хотел бы занять их положение, смотрят с завистью и предубеждением на всякое социальное неравенство и преимущество и, благодаря этому, к нашему большевизму относятся с нескрываемой симпатией. “Конечно, – говорят они, – там много дикости и глупости, но общая идея нам нравится”.

Везде, где демократия начинает чувствовать свою силу, находятся и демагоги; и вот здешние демагоги, которые пока еще не победили, но приобретают сторонников с каждым днем, находят слишком благодарную почву и в медлительности мирных переговоров, и в безвыходном положении правящих классов перед финансовыми затруднениями, и в неумении их выйти из войны не поврежденными…

Не в этом настроении, не в этой атмосфере можно создать что-нибудь прочное и идти водворять порядок в России. Заставить сейчас, после заключения перемирия их войска (союзников) сражаться за Россию – выше сил какого бы то ни было правительства. А главное, здесь сейчас начинается такая кампания – демагогическая, взывающая к желанию покоя и мира, изображающая всех антибольшевиков реакционерами и реставраторами, что союзные правительства боятся дать сражение своим большевикам на непопулярном сейчас лозунге интервенции»[104].

В конечном результате все более ясное понимание реальной опасности русского большевизма правящими классами и, с другой стороны, – равнодушие или даже отчасти сочувствие в то время к нему на Западе масс привело к непонятной, извилистой и гибельной для нас политике держав Согласия в русском вопросе.

Первым ее последствием был отказ от всех торжественных обещаний и деклараций, провозглашенных под влиянием военной психологии победителей: по инициативе Вильсона, с одобрения Ллойд Джорджа и при отрицательном отношении Клемансо состоялось постановление Мирной конференции, переданное нам по радио 12 января: «Союзные представители подчеркивают невозможность заключения мира в Европе в случае продолжения борьбы в России. Поэтому союзники приглашают к 15 февраля сего года все организованные политические группы, находящиеся у власти или стремящиеся к ней в Европейской России и в Сибири, не более трех представителей от каждой группы, на Принцевы острова в Мраморном море, для предварительных переговоров, где будут присутствовать и представители союзников. Финляндия и Польша как автономные единицы в переговорах не участвуют.

Союзники считают, однако, необходимым до переговоров – заключение перемирия между приглашенными группами и прекращение всяких наступательных действий. Союзники уверяют в своих дружественных чувствах к России и русской революции».

Это был первый серьезный удар национальному русскому движению со стороны союзников. За посылку своих представителей на Принцевы острова высказались только совет комиссаров, Эстония и… Одесса. Полагая, что термин «организованные группы, стремящиеся к власти», имеет прямое к ним отношение, одесские буржуазные и социалистические организации (Сов. гос. обороны, Союз возрождения, Отдел Нац. центра[105], Земскогородское объединение и друг.) после обсуждения вопроса в ряде заседаний и после споров о числе мест избирали уже своих кандидатов…

Почти все остальные группы отнеслись к предложению резко отрицательно. В Екатеринодаре ему вначале просто не поверили. Так же было и в Омске, где адм. Колчак, по словам Гинса, заявил иностранным представителям, что предложение «неясно по содержанию и искажено», а поэтому он как правитель «не будет вовсе на него отвечать», а в качестве главнокомандующего «отдаст приказ войскам, что разговоры о перемирии с большевиками распространяются врагами России и что он готовится к наступлению». С осуждением к проекту отнеслась и большая часть английской и французской печати.

Наконец, первого февраля Сазонов и Чайковский от имени трех объединенных правительств обратились к Мирной конференции с меморандумом: «высоко ценя побуждения, внушившие союзникам их предложение», они вынуждены заявить, что «не может быть речи об обмене взглядами по сему поводу с участием большевиков, в которых совесть русского народа видит только предателей… Между ними и национальными русскими группировками невозможны никакие соглашения».

Под влиянием почти единодушного в этом вопросе общественного мнения проект «Принкипо» был быстро похоронен. Керзон в палате лордов проводил его надгробным словом: «Правительство не может объявить войну большевикам, так как это вызвало бы необходимость содержать большую оккупационную армию. Оставить же Россию мы также не можем – это была бы политика эгоистичная. Вот почему предложен на конференции принцип прекращения военных действий в России, но вовсе не признание большевистского правительства. Разговаривать с разбойниками – не значит признать разбой…»

Идея интервенции отпадает. Последние неудачные и немощные попытки ее в Одессе и в Крыму вызовут в русском обществе резкую перемену во взглядах на спасительность интервенции вообще, ксенофобию и – в известных кругах – возврат германофильских симпатий. Державы Согласия ограничиваются материальной помощью, но и в этой области не достигнут единства: Америка отходит в сторону, Франция оказывает помощь преимущественно лимитрофам, Англия – и лимитрофам, и белым русским армиям. Если правительства в направлении помощи руководствуются исключительно субъективно понимаемыми интересами своих стран – спасением от распространения воинствующего большевизма, то западные демократии исходят из более идиллических соображений: длинным рядом лет инородцы и российские либеральные и социалистические круги заносили на Запад свою психологию, свои обвинения «царского» режима и возбуждали симпатии к «угнетенным» им народам России; теперь пресса, пропаганда и личные воздействия представителей национальных образований еще более подогревают симпатии к «угнетенным».

«Глубокая пропасть, – писал Маклаков, – образовалась между воззрениями той части русских, которая, не ослабевая, продолжает национальную защиту России, и настроениями Запада – не только западных врагов, но и друзей России. Если бы кто-нибудь здесь стал говорить, что Россия будет унитарна, что… местная автономия отдельных национальных территорий… будет дана сверху, единым Учредительным собранием, и что пределы этой автономии могут им изменяться, то на него посмотрели бы как на реакционера и чудака».

Между тем именно так смотрели на взаимоотношения к новообразованиям и Екатеринодарское, и Омское правительства. Парижское совещание пошло несколько дальше, и от его имени, за подписью «четырех», представлена была Мирной конференции декларация (май 1919 г.), в которой державам предлагалось признать, что «все вопросы, касающиеся территории Российского государства в его границах 1914 г., за исключением этнографической Польши, а также вопросы о будущем устройстве национальностей, живущих в этих пределах, не могут быть разрешены без согласия русского народа. Никакое окончательное решение не могло бы, в связи с этим, состояться по этому предмету до тех пор, пока русский народ не будет в состоянии выявить свободно свою волю и принять участие в урегулировании этих вопросов».

Что касается теоретических взглядов «новой России», декларация поясняла, что «она» «не разумеет своего восстановления иначе, как на основе свободного сосуществования составляющих ее народов, на принципах автономии и демократии и даже, в некоторых случаях, на условиях взаимного соглашения между Россией и этими народностями, основанного на их самостоятельности».

И эта формула оказалась неприемлемой. Новообразования требовали немедленной и полной самостоятельности. Частные сношения отдельных членов Совещания и инородческих делегаций были решительно безрезультатны; официальных не установилось вовсе, так как новообразования соглашались признавать Совещание только за представительство «Великороссии». Лишь однажды представители Литвы и Белоруссии (?) приняли помощь государствоведов Совещания при определении восточной границы Польши, оказанную им в целях ограждения Российской территории от польского захвата.

Узнав об обмене мнений между адм. Колчаком и Верховным советом в дни, когда предполагалось признание, шесть «государств» – Эстония, Грузия, Латвия, Северный Кавказ, Белоруссия и Украина – тотчас же поспешили уведомить, что «всякие постановления органов русской государственной власти не должны иметь никакого отношения к ним». И кубанская делегация не преминула обратиться также с просьбой признать Кубань «независимым государством», допустить представителей ее к участию в работах Мирной конференции и принять «Кубанскую республику» в число членов Лиги наций.

Мирная конференция не взяла на себя разрешения русского вопроса. Она признала лишь «неотчуждаемую независимость всех территорий, входивших в состав бывшей Российской империи», – в смысле отказа Германии от всяких притязаний на них.

Из Парижа нам писали часто: помощь союзников недостаточна потому, что борьба Юга и Востока непопулярна среди европейских демократий; что для приобретения их симпатий необходимо сказать два слова: Республика и Федерация.

Этих слов мы не сказали. Но если бы другая власть допустила такое вмешательство извне в русские дела и вышла из рамок непредрешения коренных вопросов государственного устройства России до народного – в той или другой форме – волеизъявления, что изменилось бы в истории прошлого? Сомкнули бы с нами свои ряды искренно и бескорыстно армии новообразований, отравленных сладким ядом мечты о полной своей независимости? Пошли бы полки генерала Уоккера на Царицын и стрелки генерала Анзельма на Киев? Наконец, воспряли бы духом российские армии, идя в бой за «Федеративную республику»?

Конечно, нет. Не декларациям и формулам дано было повернуть колесо истории.

Операции Вооруженных сил Юга в Каменноугольном бассейне, на Донце и Маныче с января по 8 мая 1919 г.

Надежды на осуществление плана кампании при поддержке союзных армий давно уже были подорваны, если не совсем потеряны. Приходилось рассчитывать только на русские силы. В предвидении близкого освобождения Северного Кавказа являлся вопрос о дальнейшем направлении Кавказской Добровольческой армии.

В январе намечена была переброска армии на Царицынское направление, с одновременным наступлением против Астрахани, для захвата стратегически важного пункта Царицына и нижнего плеса Волги и для установления связи с армиями адм. Колчака. Это движение в тесной связи с наступлением в Харьковском и Воронежском направлениях должно было вылиться впоследствии в общее наступление к центру России.

В этом смысле штабу Кавказской армии предложено было разработать план операции. Но к тому времени, когда явилась возможность начать переброску сил, т. е. к началу февраля, обстановка на северном фронте коренным образом изменилась. Первоначальная линия фронта, подходившая к Курску и Воронежу и обусловившая возможность выполнения этого плана, с падением гетманской и петлюровской Украины откатилась уже к Азовскому морю. Донская армия, доходившая до Лиски, Поворино и Камышина, упавшая духом и совершенно расстроенная, находилась в полном отступлении к Сев. Донцу и к Салу. Чувство усталости и безнадежности охватило не только казаков, но и часть донской интеллигенции. Советские войска наступали почти безостановочно, направляясь на Новочеркасск. Круг, атаман, правительство указывали на смертельную опасность, угрожавшую Дону, и просили помощи.

На крайнем левом фланге Донской армии, прикрывая Ростовское направление, стоял отряд ген. Май-Маевского[106] – малочисленный, но состоявший из старых испытанных Добровольческих полков[107]. К началу января отряд этот, заняв главными силами район Юзовки, выдвинулся в Харьковском направлении до Бахмута и Константиновки, в Бердянском – до Пологи. На этой линии, перехватив все пути, идущие с севера и запада к Донецкому каменноугольному бассейну, Май-Маевский, то наступая, то отходя, непрестанно маневрируя, с необыкновенным упорством выдерживал напор значительно превосходящих сил: левого крыла Украинского и правого – Южного большевистских фронтов.

На это направление сосредоточено было особое внимание Москвы: там бился пульс хозяйственной жизни страны. И Бронштейн-Троцкий в своих приказах-воззваниях неустанно призывал «пролетариат… вперед – на борьбу за советский уголь». «В первую голову нам нужен уголь. Фабрикам, заводам, железным дорогам, пароходам, домашним очагам смертельно нужен уголь… В Донецком бассейне зарыт великий клад, от которого зависит благополучие, процветание и счастье всей страны. Этот клад необходимо добыть с оружием в руках…» «Донецкий фронт является сейчас, без всякого сомнения, важнейшим фронтом для всех советских республик. Говоря это, я не забываю о Петроградском фронте, но вполне сознательно считаю, что потеря Петрограда не была бы для нас так тяжка, как длительная потеря Донецкого бассейна. Поскольку советская республика является сейчас крепостью мировой революции, постольку можно сказать, что ключ этой крепости находится сейчас в Донецком бассейне. Вот почему все внимание сосредоточивается сейчас на этом участке обширнейшего фронта советской республики».

Нечего и говорить о том, какое значение имел этот вопрос и для нас – для областей Юга и для всего черноморского транспорта.

Передо мною встала дилемма: приводить ли немедля в исполнение первоначальный план движения главными силами на Царицын и, следовательно, бросить на произвол судьбы Дон и отдать большевикам каменноугольный бассейн… Или, не оставляя царицынского направления, сохранить Донецкий бассейн – этот огромной важности плацдарм будущего нашего наступления, сохранить от окончательного падения и разложения Донское войско. Без малейших колебаний я принял второе решение, и с начала февраля на север потянулись эшелоны Добровольческой армии – в голове Кавказская дивизия ген. Шкуро, за ней I куб. дивизия корпуса ген. Покровского, 1-я терская дивизия и другие части.

Появление помощи оказало решительное влияние на поднятие духа Войска Донского. Имевшая в декабре на фронте свыше 50 тыс. бойцов, Донская армия отошла за Донец с 15 тысячами. Противник нажимал все сильнее в сторону Новочеркасска и в феврале в нескольких местах между Доном и Юго-Восточн. жел. дор. прорвался уже через Донец. Во второй половине февраля, однако, донские дивизии переходят в короткие контратаки и с большими потерями отбрасывают противника за реку. Моральное состояние донских войск крепнет. Разлитие Донца вскоре делает этот фронт пассивным, и отступление прекращается.

Большевистские дивизии начинают постепенное передвижение к западу. В районе Луганска вырастает новый сильный кулак красных войск, а южнее возобновляются жестокие, кровопролитные, но безрезультатные атаки на корпус Май-Маевского на фронте Дебальцево – Гришино. Имея разновременно 3–6 тысяч против 10–30 тыс. большевиков, Добровольческий корпус наносит им ряд поражений, и к концу февраля наши сводки отмечают впервые на донецком фронте признаки некоторого разложения красных: «Части начали митинговать, иногда отказываясь от наступления, а некоторые из них расформировываются».

Только на крайнем правом фланге, на Царицынском направлении донские войска, в значительной мере потерявшие боеспособность, под напором конницы Думенко медленно, но почти безостановочно отходили к Манычу…

Кавказской Добр. армией командовал временно нач. штаба ее ген. Юзефович. Ген. Врангель поправлялся после сыпного тифа – сначала в Кисловодске, потом на Черноморском побережье. Юзефович сообщал, что под влиянием перенесенной тяжелой болезни в душе командующего происходит реакция: он говорил, что «Бог карает (его) за честолюбие, которое руководило до тех пор его жизнью», и что после выздоровления он покинет службу и обратится к мирной работе «для своей семьи, для детей…». Считая, что это настроение лишь временное, и оценивая боевые качества генерала Врангеля, я послал ему тотчас же письмо, в котором очертил его заслуги и выразил уверенность, что он останется во главе Кавказск. Добр. армии. Получил в ответ: «… До глубины души тронут тем сердечным отношением с Вашей стороны, которое неизменно чувствовал во все время моей болезни. От всего сердца благодарю Вас и прошу верить, что если Богу угодно будет вернуть мне здоровье и силы, то буду счастлив под Вашим начальством вновь отдать их на служение дорогой Родине и Армии».

Получая доклады от своего штаба, ген. Врангель был в курсе боевых операций. И он, и Юзефович резко расходились во взглядах со Ставкой в отношении плана текущей операции. С февраля сначала Юзефович, потом Врангель многократно и настойчиво добивались изменения этого плана; вокруг вопроса создавалось нервное настроение, далеко выходившее из области чистой стратегии и из специально-технической заинтересованности… Выбор направления на север или на Царицын неожиданно для меня превращался в лозунг – внешний по крайней мере – более сложных, тогда еще не вполне выявившихся настроений…

Ген. Врангель считал «главнейшим и единственным» – направление на Царицын, дающее возможность установить связь с армией адм. Колчака. С этой целью он предлагал «пожертвовать каменноугольным районом, в котором нам все равно не удержаться», оттянуть наши части на линию р. Миус – стан. Гундоровская с целью прикрытия жел. дор. Новочеркасск – Царицын и, воспользовавшись «сокращением (?) фронта на 135 верст», оставить на правом берегу Дона только Донскую армию, а Кавказскую Добровольческую перебросить на Царицынское направление, по которому и наступать, прикрываясь р. Доном.

Последствия такого решения представлялись мне и начальнику моего штаба с непререкаемой ясностью.

Донская армия тогда только и поддерживалась морально присутствием и соседством Добровольцев. Уход их возлагал на Донцов задачу совершенно непосильную: прикрытие нового 120-верстного фронта, причем освобождавшиеся 13-я, 14-я и часть 8-й советские армии получали возможность нанести удар во фланг и тыл Донской. Нечего и говорить, что Донцы ни одного дня не удержались бы на правом берегу. «Если бы Кавк. Добр. армия, – писал с полным основанием ген. Романовский Юзефовичу, – ушла и обнажила левый фланг Донцов, не будучи вынуждена к тому силой противника, я убежден, что не только не стали бы Донцы защищать никакого плацдарма, но все, что есть у них, развалилось бы совершенно и мы имели бы за Доном массу беженцев и незначительные Донские партизанские отряды…[108] Конечно, (при этом) на главнокомандующего со стороны Донцов, возможно и Кубанцев, легло бы обвинение в предательстве».

Таким образом, план этот приводил к потере не только каменноугольного бассейна, но и правобережной части Донской области с Ростовом и Новочеркасском, к деморализации Донской армии и к подрыву духа восставших казаков Верхнедонского округа. Главная масса войск Южного советского фронта (8-я, 9-я, 13-я и 14-я армии) получили бы возможность на плечах Донцов форсировать Дон и обрушиться на тыл и сообщения Кавказской Добровольческой армии (Новороссийск – Торговая) или, прикрываясь в свою очередь Доном, перекинуться к Волге. Дальнейшее успешное развитие операции к северу от Царицына – армии, линия сообщения которой длиною в 756 верст проходила бы большей своей частью параллельно фронту и под угрозой противника, представлялось совершенно неправдоподобным, подвергая армию опасности быть сброшенной фланговым ударом в Волгу. К тому же путь к Царицыну шел, по словам самого ген. Врангеля, через «безлюдную и местами безводную степь», исключавшую возможность местного пополнения и питания.

Мой план был иной.

В полном единомыслии с командованием Донской армии я хотел удержать в наших руках Донецкий бассейн и северную часть Донской области по соображениям моральным (поддержание духа Донского войска и восставших казаков), стратегическим (плацдарм для наступления кратчайшими путями к Москве) и экономическим (уголь). Я считал возможным атаковать или по крайней мере сковать действия четырех большевистских армий севернее Дона и одновременно разбить 10-ю армию на Царицынском направлении. А наше победное наступление, отвлекая большие силы и средства советов, тем самым облегчало бы в значительной степени положение прочих белых фронтов.

Возможно ли это было? В ближайшее время жизнь ответила утвердительно, ответила разгромом не только 10-й, но и 8-й, 9-й, 13-й и 14-й советских армий.

Угроза со стороны 10-й армии становилась весьма серьезной, и штаб мой спешно стал перебрасывать на Манычское направление подкрепления. Предстояло немедленно объединить командование всем Манычским фронтом для предстоящей операции, и я решил поручить это дело ген. Врангелю; в случае же, если состояние его здоровья не позволит, принять непосредственное командование на Маныче на себя. Ген. Врангель находился в то время уже в Екатеринодаре. Поздно вечером 14 апреля к нему зашли ген. Романовский и ген. – кварт. штаба Плющевский-Плющик переговорить по этому поводу.

– Я могу согласиться не иначе, – ответил Врангель в очень резком тоне, – как при условии переброски на Царицынское направление всего моего штаба со всеми органами снабжения.

Романовский возразил, что сейчас ввиду тяжелого положения Донецкого района убирать оттуда штаб армии немыслимо: речь может идти лишь о выделении маленького полевого штаба… И что раз вопрос ставится так, главнокомандующему остается выехать в Тихорецкую и принять руководство операцией в свои руки.

Генерал Врангель отбыл на другой день в Ростов, в штаб Кавказской Добр. армии, я 18-го переехал в Тихорецкую, для непосредственного командования на Царицынском направлении.

18–20-го закончилось сосредоточение войск Манычского фронта в трех группах: ген. Покровский[109] – в районе Батайска, ген. Кутепов[110] – западнее Торговой и ген. Улагай[111] – к югу у Дивного в Ставропольском направлении. Главную массу группы составляли кубанские казаки.

Противник к этому времени вышел уже на линию жел. дор. Батайск – Торговая, и передовые части его подходили на переход к Ростову.

18 апреля я отдал директиву войскам Манычского фронта «разбить противника и отбросить его за Маныч и Сал», причем ген. Улагаю развивать успех в направлении Ставрополь – Царицынский тракт, перехватив железную дорогу.

21 апреля началось наше наступление, и к 25-му 10-я сов. армия на всем течении Маныча была отброшена за реку. В центре дивизия ген. Шатилова дважды переходила через Маныч, доходя передовыми частями до ст. Ельмут, в тылу Великокняжеской, по пути своему разбив несколько полков противника, взяв несколько тысяч пленных и орудия; ген. Улагай перешел Маныч и разбил большевиков у Кормового и Приютного.

Так как форсирование Маныча в низовьях не увенчалось успехом, я оставил для прикрытия его отряд ген. Патрикеева[112] и Донцов, а все остальные конные дивизии левого крыла и центра 1 мая перевел к устью р. Егорлыка. Конная масса из 5½ дивизии должна была нанести решительный удар по Великокняжеской с юго-востока.

Между тем напор противника на корпус Май-Маевского в Донецком районе становился все отчаяннее. И 25-го начальник штаба корпуса доносил штабу армии: «Положение на фронте такое, что командир корпуса накануне решения об общем отходе корпуса. Ком. корпуса считает, что сохранение остатков корпуса возможно лишь в том случае, если корпус своевременно будет выведен из боя. Время наступило. Нельзя требовать от людей невозможного. Ввиду этого ком. корпуса просит директивы от армии, в каком направлении начать отход… Быть может, Марковцы восстановят положение, а Самурцы снова и снова займут свое расположение… Быть может, Корниловцы опять, в сотый раз отобьют все атаки… Быть может, противник не будет делать того, что подсказывает ему обстановка, здравый смысл и соответствие сил, и начнет митинговать и забастует, – но все это такие элементы, которые команд. корпуса, конечно, использует, но на которых он не считает возможным строить свои планы».

Генерал Врангель ответил выражением уверенности в доблести войск и их начальника и в случае полной невозможности удержать фронт указал отходить, «прикрывая Иловайскую, в Таганрогском направлении». Одновременно, ввиду грозного положения, он просил меня приехать в Ростов и вновь возбудил вопрос об отводе Кавказской Добр. армии. Чувствовался некоторый душевный надрыв, который необходимо было побороть во что бы то ни стало.

Я остался при своем первоначальном решении: сохранение фронта – вопрос необычайной важности; директивы об отступлении не будет; оно может явиться только результатом абсолютной невозможности держаться дольше; в определении этого момента всецело полагаюсь на твердость командира корпуса.

Между тем, ввиду настойчиво выраженных пожеланий ген. Врангеля о переводе его на Царицынский фронт, вопрос этот был предрешен мною окончательно. После окончания Великокняжеской операции войска Царицынского фронта должны были составить новую армию, под начальством ген. Врангеля, а во главе Кавказск. Добр. армии, получавшей наименование Добровольческой, я решил поставить ген. Май-Маевского, вынесшего на своих плечах всю тяжесть шестимесячной обороны Донецкого бассейна. 30 апреля барон Врангель вновь обратился к нач. штаба ген. Романовскому об ускорении его переезда на Царицынское направление, чтобы попасть к началу операции, тем более – как говорил он – «настроение в городе (Ростове) вполне спокойное, и момент для (его) отъезда наиболее благоприятный». Ген. Романовский, полагая, что «фронт в угольном районе более важный, а здесь (на Царицынском направлении) операция протекает нормально», обуславливал время переезда окончанием формирования штаба и, главным образом, оперативной части для генерала Май-Маевского.

1 мая штаб Кавказской армии уславливался со штабом 1-го корпуса относительно линии предстоящего отхода. В тот же день ген. Врангель запросил разрешение прибыть ко мне в Торговую для личного доклада. Цель приезда его 2 мая была несколько непонятна, так как обо всем уже мы переговорили раньше и никаких серьезных новых обстоятельств не появилось. Генерал Врангель повторил опять, что пределы сопротивления перейдены и необходимо отступить. Неожиданным для меня, после екатеринодарского эпизода, явилось то обстоятельство, что ген. Врангель сразу и охотно принял мое предложение стать во главе конной группы, собранной мною против Великокняжеской. С тремя офицерами ген. штаба он выехал к Бараниковской (на Маныче) и вступил в командование группой.

С 1 по 5 мая там шли обстоятельные приготовления к переправе.

Между тем на нашем правом крыле ген. Улагай, выполняя данную ему задачу – наступать царицынским шляхом с выходом части сил в тыл Великокняжеской с целью перерезать жел. дор. Великокн. – Царицын, прошел севернее Маныча более чем на 100 верст, достигнув села Торгового (на р. Сал). В боях у Приютного, Ремонтного, Граббевской он разгромил до основания всю Степную группу 10-й армии, взяв в плен шесть полков 32-й стр. дивизии, штабы, обозы, свыше 30 орудий. Встревоженный выходом ген. Улагая на сообщения своей армии, товарищ Егоров направил от Великокняжеской наперерез ему шесть полков лучшей советской конницы Думенки. В полдень 4 мая возле Граббевской произошла встреча, причем после ожесточенного боя Улагай разбил конницу Думенки, которая бросилась бежать в беспорядке на запад, преследуемая Кубанцами. Один из отрядов Улагая вышел к жел. дор. у станции Гашунь и разрушил там путь.

Этот успех предрешил исход Великокняжеской операции.

На другой день с рассветом переправилась через Маныч конная группа ген. Врангеля. В трехдневном бою под Великокняжеской, где противник оказывал нам весьма упорное сопротивление, ген. Врангель нанес поражение центральной группе противника и взял Великокняжескую.

10-я советская армия, потеряв за время Манычской операции (22 апреля – 8 мая) одними пленными более 15 тыс. чел., 55 орудий, расстроенная и деморализованная, поспешно отступала на Царицын, преследуемая всеми войсками Манычского фронта, получившими название Кавказской армии. Командующим этой армией был назначен ген. Врангель.

Войска бывш. Кавказской Добровольческой армии наименованы были Добровольческой армией. Во главе ее стал ген. Май-Маевский[113].

От ген. Май-Маевского с тех пор тревожных сведений не поступало. 4 мая противник на всем Донецком фронте перешел вновь в общее наступление, которое было отражено с большим для него уроном, и Добровольческая армия, перейдя в контрнаступление, в течение нескольких дней овладела вновь всем Юзовским районом и Мариуполем, захватывая тысячи пленных, бронепоезда и орудия.

В начале мая на всем фронте от Донца (левый фланг Донск. армии) до Азовского моря в стане большевиков наступил моральный перелом. Огромные потери, понесенные в боях и в большей еще степени от дезертирства, ослабили большевистские армии. Они разбились о сопротивление Добровольцев и казаков, и в рядах их все более, все глубже нарастало паническое настроение. Появление впервые на этом фронте английских танков произвело на большевиков большое впечатление и еще более увеличило их нервность.

В тылу у большевиков было не лучше. 24 апреля поднял восстание против советов атаман Григорьев и, находя живой отклик в населении, вскоре занял Елисаветград, Знаменку, Александрию, подходил к Екатеринославу. Для борьбы с ним направлены были резервы сов. Южного фронта… Нарастало столкновение между сов. властью и Махно, отражавшееся на положении Приазовского фронта… Украйна кишела повстанческими отрядами во главе с многочисленными атаманами, не признававшими никакой власти, гулявшими по тылам, расстраивавшими сообщения, осаждавшими не раз и самый Киев. Московские «Известия» констатировали вообще во всей прифронтовой полосе целый ряд «контрреволюционных вспышек», в которых принимали вооруженное участие «не только кулаки и черносотенцы, но и некоторые группы обманутых (!) середняков и бедняков». Причины этого явления официоз видел в бесчинствах советских войск, в тяжести поборов и разверсток и в «самодурстве опьяненных властью помпадуров».

Большевистские армии явно и быстро разлагались.

Начало мая было резким поворотным моментом в судьбах Вооруженных сил Юга. Фронт большевистский дрогнул, и все наши армии – от Каспийского моря до Донца и от Донца до Черного моря – были двинуты в решительное наступление.

Признание Югом Верховной власти адмирала Колчака

27 мая по поручению Парижского совещания в Екатеринодар приехали: ген. Щербачев, Аджемов и Вырубов – как писал кн. Львов – для того, чтобы «облегчить (мне) трудную задачу ориентировки в сложной мировой политической жизни». Конкретно вопрос был поставлен о необходимости немедленного подчинения моего адм. Колчаку. Со мной беседовали отдельно ген. Щербачев и потом Аджемов с Вырубовым. К удивлению своему, я не чувствовал в их речах никакого пафоса, скорее некоторое смущение – то ли в силу пошатнувшегося положения Восточного фронта наряду с развивающимися успехами армий Юга, то ли потому, что принятая на себя миссия казались им исключительно трудной и щекотливой. Ген. Щербачев был вообще краток и, передав сущность вопроса, сослался на предстоящее более детальное выяснение его своими спутниками.

Мотивы, которые они приводили в пользу подчинения, сводились, в общем, к следующему: 1) мощь Сибирских армий и огромная, освобожденная ими от большевиков территория, подчиненная адм. Колчаку; 2) впечатление, произведенное на правительства и общественное мнение Европы быстрым выходом Сибирских войск к Волге; 3) ожидающееся официальное признание союзными правительствами адм. Колчака при условии объединения в его лице всей Верховной власти; 4) наконец, признание Всероссийской власти сделает невозможным признание власти советской и обеспечит нам борьбу с сепаратными течениями.

О признании адм. Колчака союзниками в случае подчинения ему Юга Аджемов и Вырубов заявили в форме категорической, ген. Щербачев – с большей осторожностью: «Союзные представители делали намеки…»

Единственным «документом», причем несколько условным, было обращение Клемансо. Казалось странным, что екатеринодарские представители союзников никогда не подымали этого вопроса в разговорах со мною.

Я предложил парижским представителям ознакомить с их поручением Особое совещание, а последнему обсудить его и дать мне свое заключение.

Весть о предложении прибывшей из Парижа миссии быстро распространилась и вызвала большое возбуждение в политических кругах. Общественные настроения нашли несомненно отражение в памятном для участников заседании Особого совещания в день 28 мая…

В сентябре 1919 г. получено было письмо Верховного правителя, в котором он, препровождая свой указ от 11 июня, писал мне:

«Для обеспечения создавшегося ныне единства Русской армии, ведущей борьбу против большевиков… по моему предложению Совет министров издал закон о создании должности заместителя Верховного Главнокомандующего, после чего я указом назначил Вас моим заместителем.

Таким образом, я считаю, что преемственность Верховного командования будет обеспечена. Я решил этот вопрос только в отношении армии, ввиду его спешности; что же касается до преемственности власти Верховного правителя, то я оставляю это положение открытым, ввиду большой политической сложности его».

Лояльность Омского правительства и сердечные, искренние отношения адмирала Колчака создали простые и легкие взаимоотношения. Так было до декабря, когда от Верховного правителя получена была последняя телеграмма[114]:

«Обстановка требует предоставления ген. Деникину всей полноты власти на занятой им территории; я прошу передать ген. Деникину полную уверенность мою, что я никогда не разойдусь с ним в основаниях нашей общей работы по возрождению России».

Эти слова таили в себе гораздо более серьезный смысл, чем тот, который давало их начертание. Но судьба могла ведь изменить свой трагический ход – и я не огласил этого сообщения.

Между тем на Востоке начиналась уже великая драма сибирских армий и приходила к концу личная драма их вождя.

Наступление В.С.Ю.Р. весною 1919 г.: освобождение Дона и Крыма, взятие Харькова, Полтавы, Екатеринослава и Царицына. «Московская директива»

С мая 1919 г. развилось широко наступление армий Юга.

Войска Северного Кавказа выделили отряд для движения на Астрахань. Кавказской армии поставлена была задача – взять Царицын. Донской – разбить Донецкую группу противника и, наступая на линию Поворино – Лиски, очистить север области от большевиков, войти в связь с восставшими и отрезать Царицын от Поворина. Добровольческой армии, отбрасывая 14-ю сов. армию к низовьям Днепра, разбить 13-ю и часть 8-й армии на путях к Харькову. 3-й корпус с Акманайских позиций был двинут в наступление для освобождения Крыма, в то время как особый отряд Добровольческой армии, направленный к перешейкам, должен был отрезать большевикам выход с Крымского полуострова.

На северном фронте к середине мая установилось более благоприятное для нас соотношение сил: против 50½ тыс. войск Вооруженных сил Юга сражалось уже только 95–105 тыс. красных войск Гиттиса.

Добровольческая армия, наступая безостановочно, к 22 мая заняла Славянск, отбросив части 8-й и 13-й сов. армий, расстроенные и растаявшие, за Сев. Донец. На сопротивление 13-й армии не было уже никаких надежд, и советское командование с лихорадочным напряжением формировало новые центры обороны в Харькове и Екатеринославе. Туда стягивались подкрепления, отборные матросские коммунистические части и красные курсанты. Бронштейн со свойственной ему экспансивностью «пред лицом пролетариата Харькова» свидетельствовал о «жестокой опасности», призывал рабочий класс к поголовному вооружению и клялся, что «Харькова мы ни в коем случае не сдадим».

Одновременно в районе Синельникова сосредоточивалась ударная группа из сборных частей бывш. 2-й Украинской армии и войск, подвезенных из Крыма и Екатеринослава, составившая 14-ю армию, во главе которой был поставлен Ворошилов – человек без военного образования, но жестокий и решительный. Советское командование поставило себе задачей вывести из-под наших ударов 8-ю и 9-ю армии, движением во фланг от Синельникова на Славянск – Юзово 14-й армии остановить наше наступление на Харьков и затем одновременным ударом 14-й армии и Харьковской группы[115] вернуть Донецкий бассейн.

План этот потерпел полную неудачу. 14-я армия еще не успела сосредоточиться, как между 23–25 мая Кавказская дивизия корпуса Шкуро разбила Махно под Гуляй-Полем[116] и, двинутая затем на север к Екатеринославу, в ряде боев разгромила и погнала к Днепру Ворошилова. В то же время южнее группа ген. Виноградова успешно продвигалась к Бердянску и Мелитополю, а 3-й арм. корпус, начавший наступление с Акманайских позиций 5 июня, гнал большевиков из Крыма.

Прикрыв, таким образом, западное направление, ген. Май-Маевский двигал безостановочно 1-й арм. корпус ген. Кутепова и Терскую дивизию ген. Топоркова на Харьков. Опрокидывая противника и не давая ему опомниться, войска эти прошли за месяц 300 с лишним верст. Терцы Топоркова 1 июня захватили Купянск; к 11-му, обойдя Харьков с севера и северо-запада, отрезали сообщения харьковской группы большевиков на Ворожбу и Брянск и уничтожили несколько эшелонов подходивших подкреплений… Правая колонна ген. Кутепова 10 июня внезапным налетом захватила Белгород, отрезав сообщения Харькова с Курском. А 11-го, после пятидневных боев на подступах к Харькову, левая колонна его ворвалась в город и после ожесточенного уличного боя заняла его.

16 июня закончилось очищение Крыма, а к концу месяца мы овладели и всем нижним течением Днепра до Екатеринослава, который был захвачен уже 16-го числа по собственной инициативе генералом Шкуро.

Разгром противника на этом фронте был полный, трофеи наши неисчислимы. В приказе «председателя реввоенсовета республики» рисовалась картина «позорного разложения 13-й армии», которая в равной степени могла быть отнесена к 8-й, 9-й и 14-й: «Армия находится в состоянии полного упадка. Боеспособность частей пала до последней степени. Случаи бессмысленной паники наблюдаются на каждом шагу. Шкурничество процветает…»[117]

Остатки разбитых неприятельских армий отошли: 13-й и группы Беленковича – на Полтаву, 14-й и Крымск. группы – за Днепр.

В середине мая началось наступление и Донской армии. Правая группа Мамонтова, форсировав Дон выше устья Донца, в четверо суток прошла 200 верст, преследуя противника, очищая правый берег Дона и подымая станицы. 25 мая он был уже на Чире, а 6 июня, прервав жел. – дор. путь Поворино – Царицын, двинулся дальше, частью вверх по Медведице, частью в тыл Царицыну.

Другая группа, переправившись у Калитвы, направилась по Хопру на Поворино; третья, форсировав Донец по обе стороны Юго-Вост. жел. – дор., преследовала отступавшую 8-ю армию красных на Воронеж, в то время как отдельный конный отряд ген. Секретева двинулся на северо-восток прямым путем в район восставших казаков Верхнедонского округа.

Результатом этого искусного и полного порыва наступления Донской армии было поражение 9-й и части 8-й советской армии, соединение с восставшими и очищение всей Донской области.

В июне Донцы вышли из пределов области на линию Балашов – Поворино – Лиски – Н. Оскол и на ней в течение июня-июля вели бои, особенно упорные в Воронежском и Балашовском направлениях, с переменным успехом.

На Дону царил высокий подъем. 16 июня войско торжественно праздновало в Новочеркасске освобождение своей земли от нашествия красных. А армия Дона, насчитывавшая к середине мая 15 тыс. бойцов, росла непрестанно, дойдя к концу июня до 40 тыс.

Тотчас же вслед за взятием Великокняжеской Кавказская армия ген. Врангеля начала преследование противника, отступавшего на Царицын. Путь шел малонаселенной степью, прорезывался рядом болотистых речек, представлявших хорошие оборонительные рубежи. 10-я сов. армия, прикрываясь сохранившими боеспособность конными полками Думенки, отходила, разрушая единственную жел. – дор. линию, питавшую армию, и в двух местах взорвала мосты, на несколько недель задержав тем сквозное сообщение. Поход проходил в обстановке чрезвычайно трудной и полной лишений.

11 мая Кавказская армия настигла противника на Сале и, форсировав реку, опрокинула его. Неприятельской конницей, спасая положение, руководил сам команд. 10-й сов. армией полк. Егоров и был ранен. Его заменил Клюев. Так шаг за шагом, ведя упорные бои на каждом рубеже, неся большие потери и двигаясь неизменно вперед, в бою 20 мая армия овладела последней серьезной преградой перед Царицыном – позицией на р. Есауловский Аксай. В дальнейшем могло быть два решения: дождаться починки мостов, возобновления жел. – дор. движения и подвоза бронепоездов, танков, самолетов или, использовав элемент быстроты и внезапности, гнать безостановочно противника, чтобы на плечах его ворваться в Царицын.

Ген. Врангель принял второе решение, и в начале июня войска Кавказской армии атаковали царицынские укрепленные позиции.

Между тем советское командование спешно подвозило к Царицыну пополнения и новые части из Астрахани и с Восточного фронта, до 9 отдельных полков. Проволока, многочисленная артиллерия и богатые запасы снарядов делали царицынские позиции трудно одолимыми. И двухдневные кровопролитные атаки доблестной Кавказской армии разбились о вражескую позицию. Части понесли опять большие потери, противник перешел в контрнаступление, но моральное состояние его было подорвано давно, и наша армия, отойдя на несколько верст, закрепилась на линии р. Червленой, где и оставалась в течение ближайших полутора недель.

За это время возобновилось жел. – дор. движение, подошла на поддержку 7-я пех. дивизия, переброшенная из состава Добров. армии, подоспели технические средства. 16 июня ген. Врангель вновь атаковал Царицын: танки, броневики, бронепоезда прорвали неприятельское расположение, за ними хлынули в прорыв пехота и кавалерия, и первая позиция была взята. Но большевики, подогреваемые пулеметами коммунистических частей, дрались еще упорно на второй – возле города, и только на следующий день войска группы ген. Улагая ворвались в Царицын с юга, в то время как корпуса Покровского и Шатилова обошли город с запада.

10-я сов. армия была разбита вновь и отходила вверх по Волге, преследуемая кубанцами.

На пути своем армия ген. Врангеля взяла много пленных, орудий и большие военные материалы поволжской базы, которую большевики решили защищать до последней крайности и, будучи уверены в успехе, вовремя не эвакуировали. Стоил этот успех крови немалой. В одном командном составе убитых и раненых было 5 нач. дивизий, 2 команд. бригад и 11 команд. полков – свидетельство высокой доблести войск, в особенности кубанцев…

К концу июня армии Юга России, преследуя разбитого противника, вышли на фронт Царицын – Балашов – Белгород – Екатеринослав – Херсон (исключ.), упираясь прочно своими флангами в Волгу и Днепр.

20 июня в г. Царицыне я отдал армиям директиву:

«…Имея конечной целью захват сердца России – Москвы, приказываю:

1. Ген. Врангелю выйти на фронт Саратов – Ртищево – Балашов, сменить на этих направлениях донские части и продолжать наступление на Пензу, Рузаевку, Арзамас и далее – Нижний Новгород, Владимир, Москву. Теперь же направить отряды для связи с Уральской армией и для очищения нижнего плеса Волги.

2. Ген. Сидорину правым крылом, до выхода войск ген. Врангеля, продолжать выполнение прежней задачи по выходу на фронт Камышин – Балашов. Остальным частям развивать удар на Москву в направлениях: а) Воронеж, Козлов, Рязань и б) Н. Оскол, Елец, Кашира.

3. Ген. Май-Маевскому наступать на Москву в направлении Курск, Орел, Тула. Для обеспечения с Запада выдвинуться на линию Днепра и Десны, заняв Киев и прочие переправы на участке Екатеринослав – Брянск.

4. Ген. Добророльскому выйти на Днепр от Александровска до устья, имея в виду в дальнейшем занятие Херсона и Николаева…

6. Черноморскому флоту содействовать выполнению боевых задач… и блокировать порт Одессу…»

Директива 20 июня, получившая в военных кругах наименование «Московской», потом, в дни наших неудач, осуждалась за чрезмерный оптимизм. Да, не закрывая глаза на предстоявшие еще большие трудности, я был тогда оптимистом. И это чувство владело всем Югом – населением и армиями. Это чувство нашло отклик там на севере, за линией фронта, среди масс, придавленных еще большевистским ярмом и с нетерпением, с радостью ждавших избавления. «Кассандры» примолкли тогда. Оптимизм покоился на реальной почве: никогда еще до тех пор советская власть не была в более тяжелом положении и не испытывала большей тревоги.

Директива в стратегическом отношении предусматривала нанесение главного удара в кратчайших к центру направлениях – Курском и Воронежском, прикрываясь с запада движением по Днепру и к Десне. В психологическом – она ставила ребром перед известной частью колебавшегося казачества вопрос о выходе за пределы казачьих областей. В сознании бойцов она должна была будить стремление к конечной – далекой, заветной цели. «Москва» была, конечно, символом. Все мечтали «идти на Москву», и всем давалась эта надежда.

Конец июня и первая половина июля были ознаменованы новыми успехами. На западе Добровольческая армия, отбросив 13-ю сов. армию и группу Беленковича, взяла Полтаву; в низовьях Днепра 3-й арм. корпус, при содействии Черноморского флота и англ. крейсера «Карадог», занял Кинбурнскую Косу и Очаков, укрепившись в низовьях Днепра; на востоке – Кавказская армия, совместно с правым флангом Донской, разбила вновь перешедшую в наступление 10-ю сов. армию и 15 июля овладела Камышином. Передовые части подходили на 80 в. к Саратову…

Военные операции протекали не без серьезных внутренних трений. Малочисленность наших сил и наша вопиющая бедность в технике и снабжении создавали положение вечного недохвата их на всех наших фронтах, во всех армиях. Выведение частей в резерв главнокомандующего наталкивалось поэтому на огромные трудности. Каждый командующий придавал преимущественное значение своему фронту. Каждая стратегическая переброска вызывала коллизию интересов, обиды и проволочки. Когда с Северного Кавказа мы двигали на Царицынский фронт прочные Кубанские части, ген. Эрдели доносил, что это «вызовет восстание горских народов и полный распад всего Терского войска…» Ген. Врангель требовал подкреплений из состава Добровольческой армии, «которая, – по его словам, – почти не встречая сопротивления, идет к Москве», а ген. Май-Маевский не без основания утверждал, что в таком случае ему придется бросить Екатеринослав или обнажить фланговое Полтавское направление… Когда первые отряды танков, с трудом вырванные у Добровольческой армии, направлялись в Кавказскую, Донское командование утверждало, что оборона большевиками Царицына «основывалась, главным образом, на огне артиллерии, но отнюдь не на оборонительных сооружениях», и добивалось всемерно поворота танков к себе, на Миллеровское направление… Во время операции на Волге ген. Врангель тянул первый Донской корпус к Камышину, ген. Сидорин – к Балашову, и оба доносили, что без этого корпуса выполнить своих задач не могут… И т. д., и т. д.….

Наступление В.С.Ю.Р. летом и осенью 1919 г. Контрнаступление большевиков на Харьков и Царицын. Взятие нами Воронежа, Орла, Киева, Одессы

Стратегия внешней войны имеет свои законы – вечные, неизменные, одинаково присущие эпохам Цезаря, Ганнибала, Наполеона и минувшей мировой войне. Но условия войны гражданской, не опрокидывая самоценность незыблемых законов стратегии, нарушают их относительное значение – иногда в такой степени, что в глазах поверхностного наблюдателя двоится мысль: не то ложен закон, не то свершается тяжкое его нарушение…

Стратегия не допускает разброски сил и требует соразмерной им величины фронта. Мы же расходились на сотни верст, временами преднамеренно, временами вынужденно. Так, отданная 20 июня основная директива, ограничивавшая наше распространение берегами Днепра и Десны, через месяц была расширена. Генерал Шкуро взял Екатеринослав, что не было предусмотрено; мы были слишком слабы, чтобы надежно оборонять Екатеринославский район, и могли выполнить эту задачу только наступлением, только удачной атакой и преследованием, которое завлекло наши части на двести с лишним верст к Знаменке. Можно было или бросить весь занятый район на расправу большевикам, или наоборот – попытаться покончить со слабыми правобережными частями 12-й и 14-й армий большевиков и, таким образом, захватив все нижнее течение Днепра, надежно обеспечить фланг Добровольческой армии, идущей на Киев и Курск.

И 30 июля в развитие основной директивы было приказано генералу Май-Маевскому удерживать Знаменку, а генералу Шиллингу (3-й армейский корпус) при содействии Черноморского флота «овладеть в кратчайший срок Херсоном и Николаевом и выйти на линию Вознесенск – Раздельная, овладев Одессой».

Мы занимали огромные пространства, потому что, только следуя на плечах противника, не давая ему опомниться, устроиться, мы имели шансы сломить сопротивление превосходящих нас численно сил его. Мы отторгали от советской власти плодороднейшие области, лишали ее хлеба, огромного количества военных припасов и неисчерпаемых источников пополнения армии. В подъеме, вызванном победами, в маневре и в инерции поступательного движения была наша сила. Истощенный многими мобилизациями Северный Кавказ уже не мог питать надлежаще армию, и только новые районы, новый прилив живой силы могли спасти ее организм от увядания.

Мы расширяли фронт на сотни верст и становились от этого не слабее, а крепче. Добровольческая армия[118] к 5 мая в Донецком бассейне числила в своих рядах 9600 бойцов. Невзирая на потери, понесенные в боях и от болезней, к 20 июня (Харьков) боевой состав армии был 26 тысяч, к 20 июля (Екатеринослав – Полтава) – 40 тысяч. Донская армия, сведенная к 5 мая до 15 тысяч, к 20 июня насчитывала 28 000, к 20 июля – 45 тысяч. Для наступления в Киевском направлении в конце июля от Добровольческой армии отделилась группа всего в 6000. В начале июня с Акманайских позиций начал наступление 3-й армейский корпус силою около 4 тыс., который, пополняясь по пути, прошел весь Крым, вышел на Херсон и Одессу и составил группу войск Новороссийской области под начальством генерала Шиллинга, к 20 сентября увеличившуюся до 15 тыс.

Состав Вооруженных сил Юга с мая по октябрь возрастал последовательно от 64 до 150 тыс.[119] Таков был результат нашего широкого наступления. Только при таком условии мы имели возможность продолжать борьбу. Иначе мы были бы задушены огромным превосходством сил противника, обладавшего неисчерпаемыми человеческими ресурсами. Наконец, движение к Киеву приводило нас к соединению с противобольшевистской Польской армией, что значительно сокращало фронт и должно было освободить большую часть войск Киевской области и Новороссии для переброски их на Гомельское и Брянское направления.

Теория говорит о закреплении рубежей, практика гражданской войны с ее огромными расстояниями и фронтами, с ее исключительным преобладанием психологии не только в армиях, но и в населении пораженных войной областей свидетельствует о непреодолимой трудности и зачастую полной негодности метода позиционной войны. Разлив Донца задержал наступление 8-й и 9-й советских армий в феврале, Царицынская укрепленная позиция остановила движение генерала Мамонтова и первый налет генерала Врангеля. Но, снабженный некоторой техникой, генерал Врангель в два дня покончил с «Красным Верденом». Добровольческая армия без труда справилась с «крепостными зонами» Харькова и Екатеринослава. Шкуро и Бредов форсировали широкий Днепр. Разбухшая Кубань не остановила русских армий, отступавших к Черному морю, а идеальный, исключительный по конфигурации и природным свойствам, «неприступный» оборонительный рубеж Крымских перешейков оказался паутиной в трагические дни осени 1920 года…

Освобождение нами огромных областей должно было вызвать народный подъем, восстание всех элементов, враждебных советской власти, не только усиление рядов, но и моральное укрепление белых армий. Вопрос заключался лишь в том, изжит ли в достаточной степени народными массами большевизм и сильна ли воля к его преодолению? Пойдет ли народ с нами или по-прежнему останется инертным и пассивным между двумя набегающими волнами, между двумя смертельно враждебными станами.

В силу целого ряда сложных причин – стихийных и от нас зависевших – жизнь дала ответ сначала нерешительный, потом отрицательный.

Советское командование после весенних поражений напрягало чрезвычайные усилия, чтобы восстановить свой Южный фронт. Реорганизовались бывшие Украинские армии на началах регулярства; смещен был целый ряд неудачных начальников; главнокомандующего вооруженными силами советской России Вацетиса сменил полковник Каменев, бывший главнокомандующий Восточным фронтом; Гиттиса сменил генерал Егорьев; революционный трибунал, заградительные и карательные отряды применяли жестокий террор для внедрения в войска дисциплины; тысячи новых агитаторов наводнили фронт; новые мобилизации 18–45-летн. возрастов усилили приток пополнений. Наконец, на Южный фронт было переброшено 6½ дивизий с Восточного и 3 дивизии с Западного фронтов. Этими мерами в середине июля советскому командованию удалось довести состав своих южных армий до 180 тыс. при 700 орудиях[120]. И 16 июля Бронштейн писал в приказе: «Вся страна заботится теперь об Южном фронте. Нужно, чтобы командиры, комиссары, а вслед за ними красноармейцы поняли, что уже сейчас на Южном фронте мы сильнее Деникина. Воинские эшелоны и маршрутные поезда снабжения непрерывным потоком идут на юг. Теперь все это… нужно вдохновить идеей решительного наступления…»

План этого наступления, по словам Бронштейна, заключался в том, «чтобы нанести контрудар противнику в двух важнейших направлениях: 1) с фронта Балашов – Камышин на нижний Дон и 2) с Курско-Воронежского участка на Харьков. Первое направление было признано решающим». На этих направлениях были сосредоточены ударные группы: на первом – Шорина из 10-й и 9-й армий, силою в 50 тыс., на втором – генерала Селивачева – из 8-й, 13-й и левобережной части 14-й армии, силою до 40 тыс.

Общее наступление было назначено на 1–3 августа.

1 августа 10-я армия Клюева[121] с многочисленной конницей Буденного на западном крыле, поддержанная Волжской флотилией в составе до 20 вооруженных судов, обрушилась на Кавказскую армию. Ведя непрерывные тяжкие бои, под напором сильнейшего противника, в течение трех недель армия вынуждена была отходить на юг, отдав Камышин, и к 23-му дошла до самого Царицына. В этот день началось решительное сражение, в котором, атакуя с севера и с нижней Волги от Черного Яра, противник прорвал уже было укрепленную позицию и доходил до орудийного завода. Но введением в бой последних резервов и атаками кубанской конницы генерал Врангель нанес противнику жестокий удар, отбросив его в обоих направлениях. Атаки Клюева, повторенные в последующие дни, становились все слабее и постепенно замерли.

Эти тяжелые и славные бои – одна из лучших страниц боевой деятельности Кавказской армии, ее командующего, генералов Улагая, Топоркова, Писарева, трижды раненного генерала Бабиева, получившего четырнадцатую рану ген. Павличенко и многих других.

Одновременно, перейдя в наступление от Балашова против правого крыла Донской армии, противник оттеснил Донцов за линию Хопра и Дона. Большевики переправились уже во многих местах на западный берег, но контрударом своим, в особенности удачным в группе Коновалова, Донцы отбрасывают их за Хопер, наносят большой урон и вновь выходят на левый берег реки. Однако, в связи с неудачами на Лискинском направлении, правая группа Донской армии под угрозой обхода обоих флангов в середине сентября вынуждена отступить за Дон на всем течении его от Павловска до устья Хопра. Оттеснив Донцов, Камышинская группа Клюева, усиленная еще за счет Восточного фронта, в конце сентября вновь атаковала Царицын и после девятидневного боя контратакой войск генерала Врангеля была опрокинута и в беспорядке отошла верст на 70 на север. В свою очередь, Донцы перешли в наступление и в первой половине октября отбросили Балашовскую группу большевиков за Хопер, выйдя вновь к железнодорожной линии Поворино – Царицын.

В начале октября, после двухмесячного сражения, правое крыло Вооруженных сил Юга удержало Царицын и линию Хопра; ударная группа Шорина, ослабленная огромными потерями, перешла к пассивному образу действий и, соответственно новому плану советского командования, начала передвижение части сил к западу.

Ударная большевистская группа генерала Селивачева 3 августа должна была нанести удар по Харькову комбинированным наступлением частей 14-й и 13-й армий с северо-запада на Готню и главными силами (частями 13-й и 8-й армий) – с северо-востока на Купянск. Но за три дня до начала операции большевиков генерал Кутепов перешел в наступление 1-м армейским корпусом в северо-западном направлении, разрезал 13-ю и 14-ю армии, разбил их и отбросил первую к Курску, вторую за Ворожбу. Оставив в этих направлениях заслоны, корпус сосредоточился частью сил к Белгороду. Между тем Воронежская группа большевиков, смяв левый фланг Донцов, ударила в стык между Добровольческой и Донской армиями и, наступая затем почти без сопротивления, заняла Волчанск, Купянск и Валуйки, углубившись к 14 августа в тыл нашего расположения на 100 верст и подойдя передовыми частями своими верст на 40 к Харькову. Создавалась весьма серьезная угроза тылу армии.

Генерал Май-Маевский, перегруппировав войска, ответил ударом Добровольцев со стороны Белгорода и корпусом Шкуро с юго-запада. В течение второй половины августа под нашими ударами, оставляя пленных и орудия, Воронежская группа Селивачева уходила на северо-восток. Окончательное ее окружение не состоялось только благодаря пассивности левого крыла (3-го корпуса) Донской армии. К концу августа Добровольческая армия, вернув прежнюю линию, наступала неудержимо к Воронежу, Курску, к Десне… Донской армии указано было, перейдя к обороне на всем своем фронте, обратить исключительное внимание на левый фланг, свернуть к Воронежу и бывший в набеге конный корпус генерала Мамонтова, чтобы совместными действиями с Добровольческой армией разбить расстроенную уже 8-ю советскую армию и овладеть Лисками и Воронежем. Это сосредоточение вне Донской области, необходимое стратегически и вызывавшее ослабление чисто Донского фронта, с перспективой оставления части территории на поток и разграбление большевикам, вызывало всегда большие психологические трудности. Левый фланг Донцов был слаб, доставляя не раз затруднения правому флангу Добровольческой армии.

В конце июля генерал Сидорин собрал между Таловой и Новохоперском конную группу около 7–8 тыс. сабель генерала Мамонтова, которой дана была задача, прорвав фронт противника, «овладеть железнодорожным узлом – Козловом, для расстройства управления и тыла Южного большевистского фронта». Позднее, ввиду пассивности левого крыла армии, направление было изменено на Воронеж, чтобы выходом на северо-запад, в тыл Лискинской группе противника, содействовать ее поражению.

Мамонтов, под предлогом дождей, вызвавших распутицу, приказания не исполнил и, пройдя с боем через фронт, пошел на север, совершая набег в глубокий тыл противника – набег, доставивший ему громкую славу, звание народного героя и… служебный иммунитет.

5 августа он взял Тамбов, затем, последовательно занимая Козлов, Лебедин, Елец, Грязи, Касторную, 20-го очутился в Воронеже. По всему пути генерал Мамонтов уничтожал склады и громадные запасы противника, разрушал железнодорожные мосты, распустил несколько десятков тысяч мобилизованных, вывел целую бригаду крестьян-добровольцев, нарушил связь, снабжение и вызвал среди большевиков сильнейшую панику.

Но, обремененный огромным количеством благоприобретенного имущества[122], корпус не мог уже развить энергичную боевую деятельность. Вместо движения на Лиски и потом по тылам 8-й и 9-й сов. армий, куда требовали его боевая обстановка и директива, Мамонтов пошел на запад, переправился через Дон и, следуя по линии наименьшего сопротивления, правым берегом его вышел 5 сентября к Короткову на соединение с корпусом генерала Шкуро, наступавшим с юга на Воронеж. Открылись свободные пути и потянулись в донские станицы многоверстные обозы, а с ними вместе и тысячи бойцов. Из 7 тыс. сабель в корпусе осталось едва 2 тыс. После ряда неудавшихся попыток ослабленный корпус только 23-го, после взятия генералом Шкуро Воронежа, двинулся в ближний тыл Лисок и тем содействовал левому крылу Донцов в овладении этим важным железнодорожным узлом.

Это было единственное следствие набега, отразившееся непосредственно на положении фронта.

Генерал Мамонтов поехал на отдых в Новочеркасск и Ростов, где встречен был восторженными овациями. Ряды корпуса поредели окончательно.

Будем справедливы: Мамонтов сделал большое дело, и недаром набег его вызвал целую большевистскую приказную литературу, отмеченную неприкрытым страхом и истерическими выпадами. Сам Бронштейн, находившийся тогда в районе набега и с необычайной поспешностью отбывший в Москву, писал по дороге: «Белогвардейская конница прорвалась в тыл нашим войскам и несет с собою расстройство, испуг и опустошение пределов Тамбовской губернии…» Взывал тоном растопчинских афиш: «На облаву, рабочие, крестьяне… Ату белых! Смерть живорезам!..» И в конце концов смилостивился над «казаками, обманутыми Мамонтовым», приглашая их сдаться: «Вы в стальном кольце. Вас ждет бесславная гибель. Но в последнюю минуту рабоче-крестьянское правительство готово протянуть вам руку примирения».

Но Мамонтов мог сделать несравненно больше: использовав исключительно благоприятную обстановку нахождения в тылу большевиков конной массы и сохранив от развала свой корпус, искать не добычи, а разгрома живой силы противника, что несомненно вызвало бы новый крупный перелом в ходе операции.

Наступление Добровольческой армии, между тем, шло с огромным порывом. Оно прикрывалось надежно с запада движением группы генерала Юзефовича на Киев и 3-го (отдельного) корпуса генерала Шиллинга на Одессу. Наступление это не было приостановлено и в те трудные дни начала августа, когда создалась большая и непосредственная угроза Харькову.

5-й кавалерийский корпус захватил Конотоп и Бахмут, прервав прямую связь Киева с Москвой, в то время как второй армейский корпус, двигаясь обоими берегами Днепра и опрокидывая 14-ю армию противника, шел к Киеву и Белой Церкви. И 17 августа войска генерала Бредова форсировали Днепр и вошли в Киев одновременно… с галичанами Петлюры, наступавшими с юга.

Так же успешно продвигались войска генерала Шиллинга. Овладев в начале августа, при деятельной помощи возрождавшегося Черноморского флота, Херсоном и Николаевом, корпус продолжал движение на Вознесенск и Раздельную. 12-я советская армия, стоявшая на фронте Киев – Одесса – Херсон, была отвлечена к востоку, в Одессе царила паника. В ночь на 10-е наша эскадра капитана первого ранга Остелецкого, совместно с судами английского флота, появилась внезапно у Сухого Лимана и высадила десант[123], который, соединившись с восставшими одесскими офицерскими организациями, при могучей поддержке судовой артиллерии захватил город, прервав эвакуацию его[124].

В дальнейшем войска Киевской области и Новороссии наступлением с севера, востока и юга постепенно занимали территорию между Днепром и Черным морем. Остатки правобережной группы 14-й советской армии ушли за Днепр, части 12-й армии пробились к Фастову.

В то время, когда происходили эти события, главное ядро Добровольческой армии генерала Май-Маевского, нанося тяжелые удары советским армиям, двигалось на Москву. 7 сентября 1-й армейский корпус генерала Кутепова, разбив на голову 12 советских полков, взял Курск… 17-го генерал Шкуро, переправившись неожиданно через Дон, захватил Воронеж… 30-го войска 1-го корпуса овладели Орлом и продолжали движение к Туле… В начале октября 5-й кавалерийский корпус генерала Юзефовича взял Новгород-Северск…

На всем фронте войска Добровольческой армии захватывали десятки тысяч пленных и огромные трофеи.

Удар, нанесенный советским командованием правой группой Южного фронта, завершился ее поражением…

Крайние и умеренно правые монархические организации на Юге

Разгромленные в первый период революции правые организации – новые и занесенные рядом эвакуации из Москвы, Киева, Одессы – широко раскинулись на территории Вооруж. сил Юга.

Крайние правые партии группировались, главным образом, вокруг «Русского собрания» в Ростове[125], имея в своих рядах проф. Озерова, Замысловского, Образцова, Лутковского, Всеволожского, ген. Комиссарова и др. В период атаманства ген. Краснова «Русское собрание» действовало открыто, обладало большими средствами и поддержкой со стороны власти; при ген. Богаевском оно работало конспиративно и добывало средства доходами от азартной игры в клубах. Идеология его известна, отношение к нашей правительственной политике было сугубо отрицательным, а сфера действий – преимущественно военная (офицерская) среда. В стороне, но в тесной связи с Собранием стояла строго конспиративная организация, пока недостаточно освещенная, – «Анонимный центр». Ячейки его были якобы во всех войсковых частях, и в числе прямых или духовных закулисных руководителей называли некоторых старших генералов.

К тому же лагерю принадлежало основанное известным священником Востоковым «Братство Животворящего Креста». Официальный его устав гласил о духовно-нравственном воспитании народа, христианской взаимопомощи и защите святой православной веры. Фактически цели его были чисто политическими – борьба с «жидомасонством» и восстановление абсолютной монархии. Высший церковный совет относился совершенно отрицательно к братству и его не утвердил. Тем не менее Востоков имел известное влияние на народ и собирал прозелитов своими проповедями – элементарно-демагогическими, но отвечающими настроению момента. Негласно он издавал листовки и брошюры и совместно с ген. Нечволодовым пытался организовать в армии подпольные боевые дружины – «орден св. Креста», – затея, не имевшая, впрочем, никакого успеха.

Большая часть этих организаций имела ярко германофильскую окраску; непосредственно или через «салон графини Игнатьевой», перенесенный в Новороссийск, они сообщались с однородными зарубежными группами и исподволь сеяли вражду к союзникам и идиллические ирреальные надежды на помощь Германии. Одни из деятелей этого рода руководствовались корыстными побуждениями, будучи оплачиваемы Берлином, другие работали bona fide[126].

Работа крайних правых организаций, преимущественно подпольная, находила пути в народ и в армию не только через их ячейки, но и через… правительственные учреждения. Любопытна в этом отношении переписка двух столпов «Русского собрания».

«Весьма рад Вашей бодрости и успеху Ваших работ… Максим Денисович Г. (?) тоже хорошо устроился – состоит в Осваге… Есть мои знакомые, которые состоят (там) на должности и получают по условию 3–4 тыс. в месяц да еще свободно речами и лекциями зарабатывают 2–3 тыс.; а я сижу без должности… и потому не имею бумажки, которая гласит: такой-то состоит агентом, пользуется проездом по ж.д., имеет право произносить речи во всех местностях и т. д. Вот достаньте-ка мне такую бумажку… Конечно, лучше, если бы меня приняли куда-нибудь в штат на должность и жалованье… Порекомендуйте меня своим высокопоставленным знакомым…

Мечта моя в том, чтобы нам, т. е. Вам, мне и М.Д-чу, сблизиться. С подобными бумагами мы бы кое-чего понатворили…»[127]

Вероятно, усилия их не были бесплодны, потому что в августе информационная часть Освага отмечала: «Что касается монархических партий и групп, близко стоящих к “Русскому собранию” (таких насчитывается 19), то главное их внимание обращено на армию, где сосредоточена вся активная, агитационная работа. Главным их орудием является отдел военной пропаганды. Они сумели посадить (туда) многих своих единомышленников, через которых распространяют свою литературу. Правда, делается это весьма осторожно и без ведома лиц, стоящих во главе отдела, через низших служащих…»

Крайне правые партии не захватывали организационно, численно широких кругов населения и армии. Офицерство участвовало в них преимущественно тыловое. Я знаю очень многих Добровольцев, которые не слыхали никогда и названий этих организаций. О существовании некоторых из них я сам узнал только теперь, при изучении материалов. Точно так же они не имели своей легальной прессы, так как периодически открывавшиеся газетки их быстро кончали свое существование от безденежья или в силу постановлений казачьих правительств. Но их подпольная агитация оказывала несомненное влияние, в особенности среди неуравновешенной и мало разбиравшейся в политическом отношении части офицерства. Эти организации делали попытки к объединению («Правый блок», «Монархический блок»), но расходились опять. У них был, однако, общий всем лозунг – «самодержавие, православие и народность». Из предосторожности он не осложнялся необычайно трудными вопросами положительного государственного и социального строительства, а сводился к простейшему и доступному массе, оголенному от внешних туманных покровов императиву: бей жидов, спасай Россию!

Что касается отношения этого сектора к власти, оно было вполне отрицательным, но, первое время по крайней мере, выжидательным. Российская реакция в период успехов Вооруженных сил Юга только готовилась, организовывалась, агитировала, собирала силы; она избегала потрясений и откладывала счеты «до Москвы». Она ставила себя в положение резкой политической оппозиции и для создания «единого, могучего фронта монархистов» считала единственно приемлемым, чтобы «политическая линия Верховного командования Юга России отрешилась от соприкосновения с кадетами и социалистическим элементами и заняла положение в центре между группою В. В. Шульгина и группами, стоящими правее ее»[128].

Почвенность, «корни» и народная опора считались там элементами второстепенными. Многие разделяли тогда взгляд, правильно или нет, приписывавшийся Пуришкевичу: «К моменту окончательной победы над большевиками народная масса, усталая от пережитых потрясений, жаждущая порядка и возвращения к мирному труду, окончательно утратит свою роль – главной движущей силы революции; масса отойдет от политики. Но революция еще будет продолжаться. И взамен демоса на арене борющихся сил окажутся политические группы, кружки и партии, из которых каждая будет говорить от имени народа. Вот этим-то моментом и нужно воспользоваться для выхода на политическую арену…»

Взгляд – не лишенный проницательности.

Умеренные правые круги не отличались такой активностью, как их соседи справа. «Южнорусский нац. центр» В. В. Шульгина после Одессы и до занятия Киева почти не проявлял деятельности, невзирая на личный вес и значение своего главы. Основною целью своею «центр» ставил борьбу с украинством, «в каком бы виде оно ни проявлялось». Лично Шульгин играл серьезную роль и в Особом совещании в дни кратковременного участия в нем, и в качестве руководителя влиятельной газеты «Великая Россия», и особенно ввиду близких отношений к А. М. Драгомирову – сначала председателю Ос. сов., потом главноначальств. Киевской областью.

Так же тихо шла работа «Всероссийск. нац. союза» Балашова – организации тождественной и конкурирующей с Южно-русск. нац. центром.

Большой шум создавал вокруг себя Пуришкевич, перессорившийся со всеми правыми лидерами и насаждавший повсюду отделы своей «Народно-государственной» партии, имевшей главный источник комплектования среди обитателей курортов. Я был немало удивлен, найдя в делах ходатайство управления мин. внутр. дел о солидной субсидии Пуришкевичу, по-видимому, удовлетворенное отделом пропаганды…

Умеренные партии[129] принимали конституционную монархию, о чем говорили параграфы их программ или заставляла догадываться формула «непредрешения государственного строя». Но – монархию разных толков. Так, Балашов признавал двухпалатную систему, но «без всеобщего избирательного права»; Пуришкевич допускал конституцию и все «свободы», причем, однако, в его программе все социалистические партии объявлялись «антигосударственными», народному просвещению придавался характер «церковно-государственный», и даже кинематограф объявлялся государственной регалией…

Все эти партии стояли на почве всемерной поддержки Добровольческой армии и в известной – большей или меньшей – оппозиции к власти. Вначале правая оппозиция ограничивалась критикой, потом противополагала и мне и моей деятельности определенное лицо и определенный политический курс.

Партийной прессы в этом секторе, за исключением органов Шульгина[130], не было. В Ростове выходила еще газета Б. Суворина «Вечернее время» – правая, беспартийная, отличавшаяся неожиданным подчас подходом к вопросам государственного строительства. Но относилась она с трогательной любовью к Армии, пламенно защищая ее от всех ее врагов, и читалась офицерством весьма охотно.

Среди умеренных правых партий также делались неоднократные попытки к взаимному объединению, к созданию «Русского национального блока». Главным инициатором являлась наиболее деятельная и, пожалуй, наиболее распространенная организация – «Союз русских национальных общин». Во главе ее стояли некие И. А. Корвацкий[131] («старейшина») и Н. Г. Панченко[132] (заведующий пропагандой Союза). Занесенный из Малороссии, Союз обосновался в Ростове и к осени 1919 г. имел 10 общин в важнейших городах Юга и несколько ячеек. Его идея, по словам руководителя, заключалась в том, чтобы «связать русский национализм с радикальной прогрессивностью». Его пути намечены были через приходы, союзы землевладельцев, сельских учителей[133] и «национальную», свободную от «инородческого» капитала и участия кооперацию.

Главное – церковные приходы. Возникшая еще в 1905 г. мысль, что приход должен выйти из ограниченного круга религиозных интересов на арену политической борьбы, вновь возбудила живейший интерес в самых разнообразных кругах. Оживилась Церковь. Но в то время, как несколько талантливых проповедников с амвона и с кафедры собраний стали сеять духовно-нравственные начала и будить в народе национальное чувство, другие, не менее вдохновенные пастыри сеяли чистейшую демагогию и политическую нетерпимость. Поэтому-то Высш. церк. управл., и в особенности архиепископ Донской Митрофаний, отнеслось с большой осторожностью к этому вопросу, учитывая возможность появления новых Илиодоров… В конце концов, однако, Высш. церк. управл. должно было уступить общественным настроениям и допустить «публичные выступления отдельных священнослужителей на общественно-политические темы, но, во всяком случае, вне храма, под их личной ответственностью».

В приходе правая общественность видела новую базу для восстановления народной и государственной жизни, и потому в Союзе русск. нац. общин, предвосхитившем эту идею, сошлись неожиданно элементы политически разнородные: Н. Н. Львов и проф. Н. Н. Алексеев (члены центр. сов.) связывали его с Сов. гос. об.; В. М. Скворцов[134] (член сов.) своим единомыслием и соучастием тесно переплетал его с «Братств. жив. Креста»; прис. пов. Измайлов[135], наиболее активный член ростовской общины, мрачно правый, протягивал от Союза крепкие нити к «Русскому собранию» и погромному листку «В Москву». Наконец, через ген. Батюшина – товарища председателя Совета и секретного сотрудника Освага – Союз искал покровительства и средств в Военном управлении и в Отд. пропаганды Особ. совещания.

Приход оказался на распутье и мог стать не самодовлеющей силой, а орудием самой неожиданной политической комбинации.

Съезд представителей умеренных партий[136] 14 июля в Ессентуках не привел к объединению их: под тем благовидным предлогом, что устав Нац. общин еще не разработан, вопрос о создании блока был отложен. Но те диспуты, которые происходили в закрытых заседаниях, история прохождения в дальнейшем «прогрессивных» статей программы и интимные заявления руководителей Союза обличали в нем две, по крайней мере, ипостаси и резкую разницу между нутром и видимостью.

Так, устав, переработанный впоследствии при участии людей несколько иного политического стажа и направления – Н. Н. Львова и проф. Н. Н. Алексеева – гласил[137]: «форма правления в России не предрешается… но… должна соответствовать национальному правосознанию русского народа…» Эта формула покрывала единогласно принятый комиссией съезда лозунг – борьбы за восстановление монархии во что бы то ни стало и, вместе с тем, полное разногласие в определении типа ее: от конституционной до «просвещенного абсолютизма». Устав говорил о необходимости «нравственного влияния Церкви Христовой на все стороны государственной жизни», слегка ретушируя неприкрытую клерикальную сущность государственной власти, проводимой на съезде: «полная и действительная связь Церкви с государством, нравственное влияние на дела правительственной власти, законодательство, вопросы политики и проч.» Союз русск. нац. общ., громя печатно и устно «классовый национализм, не могущий по природе своей пойти на широкие экономические отрешения», вступил в полное соглашение и сотрудничество с Всеросс. союзом земельн. собственников[138], выяснив «отсутствие расхождения в целях и задачах»; но «в видах тактических» воздержался от оглашения факта состоявшегося соглашения[139].

Кроме притягательной силы такого серьезного фактора, каким являлся церковный приход, известный успех Союза русск. нац. общ. зависел, как оказалось, в большой степени от крупных субсидий, исходивших от Отдела пропаганды и составлявших главный источник его существования. Это обстоятельство обнаружилось в начале декабря с интересными деталями. Еще в мае Отд. пропаганды официально «признал Русск. нац. общ. как образования, желательные для совместных работ и сотрудничества». Не без его давления состоялось, хотя и с трениями, вхождение в Союз другого общества, покровительствуемого Освагом, – «За Россию», действовавшего преимущественно в деревнях Ставроп. губ. и считавшегося «более либеральным».

В конце июля начальник «бюро секретной информации» Освага[140] Пацановский, пользовавшийся неограниченным доверием начальника отдела, писал одному из руководителей Союза – Панченко[141]: «Так как я придаю большое значение… проведению в жизнь лозунгов, выдвинутых Общинами, то заинтересован предоставлением Вам и денег, и людей… Для придания Общинам фирмы есть несколько людей с крупными политическими именами, которые принципиально согласятся принять руководство Общинами… Две крупные газеты готовы начать кампанию за проведение в жизнь идей прихода и борьбу со Всерос. Национ. центром…»[142]

Соглашение, очевидно, состоялось, потекли деньги, и работа Союза оживилась. В конце октября «заместитель старейшины центр. совета» ген. Батюшин представил уже в Отдел пропаганды обширный доклад с планом покрытия всей южной России, Сибири и даже Европы (эмиграция) «русскими национальными общинами», «взяв за образец организации всемирный еврейский кагал». Просил у Отдела пропаганды и Военного управл. миллионы, обещал «проводить здоровые национальные идеи и декларации главнокомандующего» и одновременно возложить на заграничные общины работу осведомления, разведки и контрразведки[143].

В очень скромном виде этот план начал осуществляться действительно, когда в начале декабря, ознакомившись с этим делом и отнесясь с недоверием к фактическим руководителям национальных общин, я приказал прекратить денежные отпуски Союзу…

Законы внутреннего притяжения и отталкивания создали, или при известных обстоятельствах могли создать, пять комбинаций: 1) Правый блок; 2) Правый центр – умеренно правые партии вокруг Сов. Гос. Об.; 3) Центр – умер. прав., либералы, умеренные социалисты; 4) Левый центр – либералы и умеренные социалисты; 5) Левый блок – социалистический.

Государственно полезной и значительно облегчающей борьбу с большевиками была бы только третья комбинация, т. е. объединение умеренно правых, либералов и умеренных социалистов, – комбинация, не нашедшая, однако, почвы в тогдашних умонастроениях русской общественности Юга, имевших возможность проявляться явно и открыто при свете дня. Между тем на севере, в тисках советской власти, под угрозой кровавого застенка, необходимость такого объединения получила в конце концов осуществление. 1 марта 1919 г. в Москве состоялось соглашение, о котором Н. Н. Щепкин писал на Юг:

«Военные круги держатся различных политических убеждений и жалуются на то, что им неизвестно, за что они должны рисковать жизнью (в Москве многих расстреливали). Военные категорически заявили о необходимости соглашения справа налево, на одной временной платформе. Это повелительное заявление совпало с назревшим сознанием о необходимости такого соглашения во всех политических кругах, борющихся с большевизмом и советской диктатурой. Такое соглашение состоялось между Союзом возрождения, Национальным центром и Советом общественных деятелей, а через него направо с организациями монархистов-конституционалистов.

Текст соглашения: признали необходимым в настоящее время установить правильное и тесное взаимодействие. При всех программных различиях все здоровые патриотические элементы должны стремиться к объединению на ближайших тактических задачах. Между ними могут быть разногласия по вопросу о той власти, которая эти задачи осуществит. Какова бы она ни была, если она обладает необходимой мощью и непреклонной решимостью освободить Россию от большевистского засилья и восстановить ее государственное единство, она должна быть признана. В то же время она должна будет восстановить в России начала порядка, права и свободы, дать возможность ее экономическому, культурному подъему на основах широкой личной инициативы и восстановления права собственности. Она должна осуществить и государственно необходимые аграрные и прочие социальные реформы. Лишь таким путем, в атмосфере восстановленного порядка, мира и свободы станет возможным созыв Национального собрания на демократических основах, которое решит вопрос о партийных убеждениях по вопросам грядущего социального и политического бытия России и будет в то же время всемерно стремиться сохранить единение для осуществления одинаковых, для всех нас бесспорных ближайших задач, от которых зависит спасение или гибель нашей Родины».

Деятельность московских организаций отражалась мало на событиях Юга и вскоре приостановилась: в июле организация Нац. центра была раскрыта, и 66 участников ее, преимущественно из состава партии к.-д., казнены. В том числе Н. Н. Щепкин (предс. Центра), А. А. Волков, братья А.И. и В. И. Астровы и другие.

Южная общественность почтила горячим молитвенным возношением память людей, «непобедимых в своей готовности принять муки за Родину», память «очистительной жертвы за грехи русской интеллигенции». Но на их путь – путь единения – не вышла.

Можно думать, что и московские деятели, если бы им довелось перейти от подготовительной, конспиративной работы к открытому государственному строительству, окончили бы тем же. Слишком антагонистична была психология двух течений русской общественности и слишком резко противоположны были их идеалы и стремления.

Такими же остались и поныне.

Операции В.С.Ю.Р. в октябре – ноябре 1919 г.

…С начала октября стало ясным, что центр тяжести всей операции перенесен на Воронеж – Харьковское направление… Только разбив ударную группу 8-й армии и корпуса Буденного, мы приобретали вновь инициативу действий, возможность маневра и широкого наступления. Для этого необходимо было собрать сильный кулак, что по условиям обстановки можно было сделать лишь за счет Донской и Кавказской армий.

Попытки образования конной ударной группы на Воронежском направлении, отражая сложные воздействия стратегии, политики, психологии и личных взаимоотношений, служат весьма образным показателем тех условий, в которых протекала деятельность Ставки.

Начиная с 1919 г. все мои директивы[144] требовали от Донской армии растяжки фронта и сосредоточения сильной группы к левому флангу на Воронежском направлении. Это стремление разбивалось о пассивное сопротивление донского командования, и Донской фронт представлял линию, наиболее сильную в центре – на Хопре, где сосредоточена была половина всей донской конницы[145], и слабую – в Лискинском районе[146], почти исключительно пехотного состава[147]. Это развертывание отвечало стремлению удержать и прикрыть возможно большую часть Донской области, но в корне расходилось с планом операции. По-видимому, на стратегию донца Сидорина и российского профессора Кельчевского производила сильнейший нажим психология донской казачьей массы, тяготевшей к родным хатам.

В ударную группу Дон выделил полуразвалившийся после тамбовского набега 4-й корпус генерала Мамонтова, насчитывавший к 5 октября 3½ тыс. сабель[148]. После настойчивых требований Ставки к середине ноября донское командование включило в ударную группу пластунскую бригаду (пехотную) – 1500 шт., кавал., не казачью дивизию – 700 сабель и направило в 4-й корпус пополнения. Но донские направления общего театра войны представлялись чем-то самодовлеющим. Ген. Сидорин считал и такое ослабление чисто донского фронта чрезмерным, выражая опасение, что «при дальнейшем нажиме противника армия не будет в состоянии держаться на берегу Дона».

Не менее сложно обстояло дело на фронте Кавказской армии. Нанеся в начале октября под Царицыном сильный удар и северной и южной группам противника, ген. Врангель доносил, что достигнут этот успех «ценою полного обескровления армии и последним напряжением моральных сил тех начальников, которые еще не выбыли из строя». Но обстановка складывалась грозно и требовала нового чрезвычайного напряжения и новых жертв от всех армий. И начальник штаба ген. Романовский 16 октября запросил ген. Врангеля, какие силы он может выделить в ударную группу в центр… «или же Кавказская армия могла бы немедленно начать активную операцию, дабы общим движением сократить фронт Донской армии и дать ей возможность вести операцию на северо-запад». Ген. Врангель ответил, что развитие операции Кавказской армии на север невыполнимо «при отсутствии железных дорог и необеспеченности водной коммуникации». Что касается переброски, то при «малочисленности конных дивизий переброска одной, двух… не изменит общей обстановки, и не разбитый, хотя бы и приостановленный противник, оттеснив Донцов за Дон, будет иметь возможность обрушиться на ослабленную выделением частей Кавказскую армию…» Барон Врангель предлагал «крупное решение» – взять из состава Кавказской армии 4 дивизии (при этом условии он не предполагал оставаться во главе ее) и, сведя остающиеся силы в отдельный корпус, поручить его ген. Покровскому.

Картина состояния Кавказской армии, нарисованная ген. Врангелем, была угнетающей, а потеря Царицына в то время, когда центр армии находился еще впереди Харькова, чреватой тяжелыми последствиями. Поэтому я счел возможным взять из Кавказской армии только 2-й кубанский корпус[149].

И когда через некоторое время ген. Врангель принял Добровольческую армию и из Кавказской взята была еще одна дивизия, заместитель его ген. Покровский телеграфировал барону: «С переброской трех четвертей всей конницы армии и отнятием боевых пополнений, направляемых с Кубани только вам… обессиливание Кавказской армии перешло уже все пределы».

Между тем в начале ноября ударная группа Буденного, отбросив конницу Шкуро, взяла Касторную, выйдя в тыл нашей пехоте. Под ударами 13-й, 14-й сов. армий и группы Буденного Добровольческая армия, неся большие потери, особенно на своем правом фланге, с упорством отстаивая каждый рубеж, медленно отходила на Юг.

К середине ноября мы потеряли Курск, и фронт Добровольческой армии проходил через Сумы – Лебедянь – Белгород – Новый Оскол, дойдя приблизительно до параллели Донского фронта (Лиски). В ближайшем тылу ее, в губ. Харьковской, Полтавской разрастались восстания; банды повстанцев все более наглели, и для усмирения их требовалось выделение все новых и новых сил. Донская армия была прикована к своему фронту и не могла развить широкого наступления: левый фланг ее был отброшен от Лисок, центр и правый удерживались еще на Хопре и Дону.

Конная группа Шкуро, потом Мамонтова[150], действовавшая в стыке между Добровольческой армией и Донской, не могла противостоять большевистской ударной группе – по малочисленности своей, разрозненным действиям и внутренним недугам: Кубанцы жаловались на развал и утечку в Донском корпусе, Донцы говорили то же о Кубанцах…

Ко второй половине ноября в районе Волчанск – Валуйки путем большого напряжения сосредоточены были подкрепления, которые вместе с основным ядром Мамонтовской группы составили отряд силою в 7 тыс. саб., 3 тыс. штык. и 58 орудий, снабженный танками, бронепоездами и авиационными средствами[151].

На него возлагались большие надежды…

Вместе с тем последние подкрепления с Северного Кавказа и с Сочинского фронта двинуты были на север.

В начале ноября, будучи в Ставке, ген. Врангель предложил образовать из собиравшейся группы отдельную конную армию с ним во главе, перебросив для управления ею штаб Кавказской армии. Незначительность сил группы не оправдывала необходимости расстройства существовавших соединений и создания нового штаба для Царицынского направления; отсутствие третьей меридиональной жел. дор. не давало возможности вклинить новую армию между Добровольческой и Донской. Принимая во внимание обнаружившиеся недочеты ген. Май-Маевского и желая использовать кавалерийские способности генерала Врангеля, я решил упростить вопрос, назначив его командующим Добровольческой армией, со включением в нее конной группы Мамонтова.

Май-Маевский был уволен.

До поступления его в Добровольческую армию я знал его очень мало. После Харькова до меня доходили слухи о странном поведении Май-Маевского, и мне два-три раза приходилось делать ему серьезные внушения. Но теперь только, после его отставки, открылось для меня многое: со всех сторон, от гражданского сыска, от случайных свидетелей, посыпались доклады, рассказы о том, как этот храбрейший солдат и несчастный человек, страдавший недугом запоя, боровшийся, но не поборовший его, ронял престиж власти и выпускал из рук вожжи управления. Рассказы, которые повергли меня в глубокое смущение и скорбь.

Когда я впоследствии обратился с упреком к одному из ближайших помощников Май-Маевского, почему он, видя, что происходит, не поставил меня в известность об этом во имя дела и связывавшего нас боевого содружества, он ответил:

– Вы смогли бы подумать, что я подкапываюсь под командующего, чтобы самому сесть на его место.

Май-Маевский прожил в нищете и забвении еще несколько месяцев и умер от разрыва сердца в тот момент, когда последние корабли с остатками белой армии покидали севастопольский рейд.

Личность Май-Маевского перейдет в историю с суровым осуждением…

Не отрицаю и не оправдываю…

Но считаю долгом засвидетельствовать, что в активе его имеется, тем не менее, блестящая страница сражений в каменноугольном районе, что он довел армию до Киева, Орла и Воронежа, что сам по себе факт отступления Добровольческой армии от Орла до Харькова при тогдашнем соотношении сил и общей обстановке не может быть поставлен в вину ни армии, ни командующему.

Бог ему судья!

Поход на власть

Начало 1920 г. наряду с тягчайшими трудностями стратегическими осложнено было сильным походом на власть.

Шел он с двух сторон.

Генерал Врангель, получив назначение формировать казачью конную армию, прибыл в Екатеринодар, где имел ряд совещаний с кубанскими деятелями. На этих совещаниях были выработаны общие основания формирования трех кубанских корпусов, во главе которых должны были стать генералы Топорков, Науменко и… Шкуро.

Предназначение ген. Шкуро представилось мне довольно неожиданным.

После освобождения Шкуро от командования корпусом в силу неприемлемости его для генерала Врангеля Шкуро по личной его просьбе предоставлено было Ставкой объехать кубанские станицы и поднять сполох. Популярность его среди кубанцев сохранялась, а отрицательные стороны его деятельности в глазах казачества не были одиозны.

13 декабря барон Врангель послал телеграмму Кубанскому атаману, с копией в Ставку: до сведения его дошло, будто Шкуро начинает формировать нештатные добровольческие части на Кубани. Барон просил задержать эти формирования до прибытия в Екатеринодар с его планом организации командируемого туда генерала Науменко.

Генералу Шкуро было предоставлено подымать казачество, а не вести формирования[152], и потому моим штабом отправлена была на его имя соответственная телеграмма. Местопребывание Шкуро не было точно известно, и служба связи отнеслась с исключительным вниманием к пожеланию ген. Врангеля, разослав телеграмму эту в целый ряд попутных станиц. Всюду, где появлялся ген. Шкуро, ему вручали телеграмму, содержание которой, довольно резкое, становилось известным и подрывало его престиж. Он протелеграфировал в Ставку о своей обиде, бросил «уговаривание» и вернулся в Екатеринодар. Дальнейшие эпизоды так излагаются генералом Шкуро: «…Я долго беседовал с ген. Врангелем, который настойчиво доказывал мне, что вся общественность и армия в лице ее старших представителей совершенно изверилась в ген. Деникине, считая его командование пагубным для дела и присутствие ген. Романовского на посту нач. штаба даже преступным; что необходимо заставить во что бы то ни стало ген. Деникина сдать командование другому лицу, и что с этим вполне согласны, и что он уже переговорил об этом лично с Донским и Кубанским атаманами, с председателями их правительств, а также с командующим Донской армией ген. Сидориным и его нач. штаба генералом Кельчевским, с кубанскими генералами Покровским, Улагаем и Науменко, с видными членами кубанской Рады и Донского круга, со многими чинами Ставки и представителями общественности, и что все вполне разделяют его, Врангеля, точку зрения, и что теперь остановка только за мной и за Терским атаманом, а тогда в случае нашего согласия мы должны предъявить ген. Деникину ультимативное требование уйти, а в случае нужды не останавливаться ни перед чем.

Я ответил, что я пока не могу дать своего согласия, что это слишком рискованный шаг, который может вызвать крушение всего фронта…»

Посещение бароном Врангелем Терского атамана, ген. Вдовенко, описано в записке последнего следующим образом: «24 декабря 1919 года вместе с генералом Шатиловым приехал ко мне генерал Врангель.

Беседа происходила в присутствии П. Д. Губарева, который случайно был у меня. Предложения ген. Врангеля заключались в том, что у Донцов и Кубанцев возникла мысль о коренной реорганизации власти на Юге России. Власть эта мыслилась как власть общеказачья, и, по мнению генерала Врангеля, обстановка требовала создания такой власти, а между тем ген. Деникин на создание такой власти не соглашается. Себе ген. Врангель отводил место командующего казачьими армиями: Донской, Кубанской и Терским корпусом. На вопрос, как же мыслилось дальнейшее существование Добровольческой армии, ген. Врангель подтвердил, что хотя ген. Деникин и грозит увести Добровольческую армию, но этого не будет и армия безусловно останется, ибо недовольна генералом Деникиным. По словам ген. Врангеля выходило, что на признание его, Врангеля, своим вождем кубанцы уже согласились, согласие у Донцов обеспечено и остановка только за Терцами. Надо сказать, что ген. Врангель очень волновался, поэтому почти после каждой фразы обращался к генералу Шатилову: “Не правда ли, Павлуша?” Я высказал сомнение, чтобы эту идею, идею смены революционным путем командования на Юге России в такой тяжелый для армии момент, разделяли бы войсковые Атаманы и командующий Донской армией. Все это только послужит к усилению развала и поможет большевикам. Терек на это не пойдет, сказал я, и этим беседа кончилась.

Почувствовав интригу, я в тот же день командировал П. Д. Губарева к Донскому атаману и командующему Донской армией, чтобы он установил истину и доложил бы обо всем главнокомандующему, а затем бы заехал и на Кубань. Для официального Дона все это была новость. На Кубань Петр Дементьевич не заехал, а потому я и не знал, как думала официальная Кубань, но для меня стало ясно, что и на Кубани эта идея не имела успеха».

В те же дни бывший помощник ген. Врангеля по должности главноначальствующего Харьковскою областью и будущий его министр внутр. дел господин Тверской собирал в Кисловодске видных общественных деятелей и осведомлялся – может ли ген. Врангель, в случае переворота, рассчитывать на поддержку общественных и финансовых кругов. Ответ получился отрицательный.

Между тем, как оказалось, с возглавлением казачьей группы бароном Врангелем вышло недоразумение и на Кубани. Заместитель атамана Сушков и председатель кубанской Рады Скобцов отнеслись к такому предположению совершенно отрицательно, заявив, что «если это случится, то казаки не пойдут в полки, так как ген. Врангель потерял свой престиж на Кубани». Они просили ген. Науменко «принять меры, чтобы барон сам отказался от этой мысли». Науменко поручение исполнил.

Скобцов по этому поводу пишет:

«Ген. Врангель просил о свидании, которое и было назначено на первый или второй день Рождества. Мы были вдвоем с Сушковым. Ген. Врангель прибыл совместно с генералом Шатиловым…

Предупрежденный генералом Науменко, ген. Врангель… предупредил нас своим заявлением, что он решил отказаться от поручения главнокомандующего и срочно выезжает в Новороссийск.

В ответ на его предложение – воспользоваться услугами его штаба при формировании частей – мы указали, что это уже дело специалистов военных, которых мы назначаем из природных кубанцев».

Поезд Ставки перешел 27 декабря в Тихорецкую, и в ближайший день туда прибыли ген. Врангель и председатель Терского круга П. Д. Губарев; последний с поручением от атамана Вдовенко и ген. Эрдели – выслушать его доклад ранее генерала Врангеля. Губарев сообщил мне почти дословно то, что изложено выше в позднейшей записке ген. Вдовенко, причем финал разговора описывал более образно:

– Выслушав ген. Врангеля, Герасим Андреевич (Вдовенко) ударил по столу кулаком и сказал: «Ну, этому не бывать». После чего разговор сразу пресекся.

Через несколько минут после ухода Губарева в мой вагон вошел барон Врангель, и первыми его словами были:

«Ваше превосходительство, Науменко и Шкуро предатели. Они уверили меня, что я сохранил популярность на Кубани, а теперь говорят, что имя мое среди казачества одиозно и что мне нельзя стать во главе казачьей конной армии».

Ген. Врангель считал поэтому дальнейшее свое участие в формировании ее невозможным…

С тех пор правая оппозиция, главою которой считался барон Врангель, стала вести агитацию за разрыв с казачеством, за перенесение борьбы в Новороссию и возглавление там войск и власти генералом Врангелем. Это течение, находившее отклик среди тылового офицерства и проникавшее в армию, ослабляло импульс готовившегося решительного наступления.

Операции Южных армий в начале 1920 г.: от Ростова до Екатеринодара. Рознь между Добровольцами и Донцами. Эвакуация Одессы

…В начале января фронт главной группы Вооруженных сил Юга шел по р. Дону до станицы Верхне-Курмояровской и оттуда, пересекая жел. – дор. линию Царицын – Тихорецкая, по р. Салу уходил в калмыцкие степи. На Ростовском направлении стоял Добровольческий корпус ген. Кутепова, за Салом сосредоточивалась отступавшая Кавказская армия ген. Покровского, а в центре располагалась Донская армия ген. Сидорина.

Против нас по Дону, от устья до Донца, развернулась 8-я сов. армия Ворошилова, далее на восток 9-я Степина, а от Царицына вдоль жел. дор. наступала 10-я армия Клюева. 1-я конная армия Буденного располагалась в резерве между Ростовом и Новочеркасском.

Численность войск была приблизительно одинакова у обоих противников, колеблясь между 40–50 тысячами у нас и 50–60 тыс. у большевиков.

Далее на восток, между трактом Царицын – Ставрополь и Каспийским морем фронт имел прерывчатый характер. Кроме нескольких локальных очагов зеленоармейского восстания, в этом районе обозначилось наступление частей 11-й сов. армии в трех направлениях – на Дивное, Св. Крест и Кизляр, сдерживаемое северокавказскими войсками ген. Эрдели.

После нескольких дней затишья советские войска Ростовского фронта перешли в наступление, нанося главный удар со стороны Нахичевани в разрез между Донской армией и Добровольческим корпусом. Очевидно, по соображениям стратегическим и политическим преследовалась еще все та же идея «разъединения», которая положена была в основу всей зимней кампании большевиков.

5 января началось наступление 8-й и 1-й конной сов. армий, и в этот день большевики, овладев Ольгинской, атаковали Батайск. Но на другой день конница ген. Топоркова[153] нанесла сильное поражение дивизиям Буденного под Батайском, после чего совместным ударом с 3-м и 4-м донск. корпусами неприятельские войска были отброшены за Дон, понеся большие потери. В то же время в низовьях Дона Добровольцы[154], отбив все атаки большевиков, преследовали их к нахичеванской переправе и переходили за Дон – к станице Елизаветинской.

На правом крыле обстановка складывалась хуже. Под давлением 9-й и 10-й сов. армий 1-й и 2-й донские корпуса и Кавказская армия, оказывая слабое сопротивление, отходили к западу и к 13 января, перейдя Маныч, развернулись по левому берегу его.

К этому времени советское командование произвело перегруппировку, сосредоточив конную массу Буденного и Думенки, усиленных несколькими пехотными дивизиями, на нижнем Маныче, между станицами Богаевской и Платовской. С 14 января на всем северном фронте возобновилось наступление большевиков, и в то же время конница их, перейдя через Маныч, отбросила Донцов, захватила часть их пехоты и артиллерии и угрожала выходом в тыл нашей северной группе. Но сосредоточенные ген. Сидориным в северо-восточном направлении 6 конных дивизий в боях, происшедших 16–20 января на Маныче, разбили ударную группу большевиков, взяли много пленных и почти всю артиллерию 1-й сов. конной армии. 4-й донской корпус ген. Павлова[155], сыгравший в этом славном деле главную роль, захватил 40 орудий… Противник в панике бежал за Дон и Маныч, и, если бы донская конница не приостановила преследования, мог бы произойти перелом во всей операции.

Так же неудачно окончилось для большевиков наступление на Ростовском фронте, где части Добровольческого корпуса отразили вновь все атаки противника, нанеся ему немалый урон, атакуя и беря пленных и орудия. Держалась еще на среднем Маныче Кавказская армия – слабая числом и духом, и только правое крыло ее отходило довольно поспешно, подвергая опасности Ставрополь – тем большей, что часть Ставропольской губ. была охвачена уже восстанием.

Успехи на главном направлении окрылили наши войска надеждами. Казалось, далеко еще не все потеряно, когда «разбитая армия» в состоянии наносить такие удары лучшим войскам Сев. – Кавказского большевистского фронта… 26 января я отдал директиву о переходе в общее наступление северной группы армий с нанесением главного удара в Новочеркасском направлении и захватом с двух сторон Ростово-Новочеркасского плацдарма. Наступление должно было начаться в ближайшие дни, и к этому времени ожидался выход на усиление Кубанской армии (бывш. Кавказской) пополнений и новых дивизий[156].

В эти предположения вторгнулись два обстоятельства…

Первое – 30 января получено было сведение, что 1-я конная сов. армия перебрасывается вверх по Манычу на Тихорецкое направление; второе – неустойчивость Кубанской армии: центр ее был прорван, и неприятельская конница 10-й армии прошла вверх по р. Б. Егорлыку в тыл Торговой, угрожая сообщениям с Тихорецкой.

Советское командование, изверившись в возможности опрокинуть наш фронт с северо-востока, изменило план операции, перенеся главный удар по линии наименьшего сопротивления – от Великокняжеской на Тихорецкую силами 10-й и 1-й конной армий.

Приходилось разрубать узел, завязавшийся между Великокняжеской и Торговой, – разбить там главные силы противника. Ген. Сидорин выделил наиболее сильную и стойкую конную группу ген. Павлова (10–12 тыс.), которому была дана задача, следуя вверх по Манычу, совместно с 1-м корпусом ударить во фланг и тыл коннице Буденного. 3 февраля ген. Павлов, опрокинув на нижнем Маныче корпус Думенки и отбросив его за реку, двинулся дальше на Торговую, оставленную уже Кубанцами.

Этот форсированный марш был одной из важнейших причин, погубивших конную группу. Стояли жестокие морозы и метели; донские степи по левому берегу Маныча, которым решил идти Павлов, были безлюдны; редкие хутора и зимовники не могли дать крова и обогреть такую массу людей. Страшно изнуренная, потерявшая без боя почти половину своего состава замерзшими, обмороженными, больными и отставшими, угнетенная морально, конница Павлова к 5 февраля подошла в район Торговой. Попытка захватить этот пункт не удалась, и ген. Павлов отвел свой отряд в район ст. Егорлыкской – сел. Лежанки.

6 февраля главные силы Буденного сосредоточились в сел. Лопанке. Противники стояли друг против друга, разделенные расстоянием в 12 верст, – оба не доверяя своим силам, оба в колебании, опасаясь испытывать судьбу завязкой решительного боя…

Все эти дни по Дону и нижнему Манычу на всем фронте противник вел энергичное наступление, успешно отражаемое Донцами и Добровольцами.

Между тем для отвлечения сил и внимания противника началось наступление наших войск на Северном фронте.

7 февраля Добровольческий корпус, нанеся поражение 8-й сов. армии, стремительной атакой овладел городами Ростовом и Нахичеванью. Успех, вызвавший большое впечатление и взрыв преувеличенных надежд в Екатеринодаре и Новороссийске…[157] Так же удачно было наступление донского корпуса генерала Гусельщикова, который на путях к Новочеркасску захватил станицу Аксайскую, прервав жел. – дор. сообщение между Ростовом и Новочеркасском и взяв также богатые трофеи[158]. Еще восточнее, в низовьях Маныча, дралась успешно против конницы Жлобы и Думенки конная группа ген. Старикова, доходившая до станицы Богаевской.

Это были последние светлые проблески на фоне батальной картины.

Движение на север не могло получить развития, потому что неприятель выходил уже в глубокий наш тыл – к Тихорецкой.

1-я сов. конная армия и части 10-й, выставив заслон против ген. Павлова, наступали безостановочно вдоль железнодорожной линии Царицын – Тихорецкая. Кубанская армия распылялась, и подвиги отдельных лиц и частей ее тонули бесследно и безнадежно в общем потоке разлагающейся, расходящейся, иногда предающей массы. К 10 февраля разрозненные остатки Кубанской армии сосредоточились в трех группах: 1) в районе Тихорецкой – 600 бойцов, 2) в районе Кавказской – 700 и 3) небольшой отряд ген. Бабиева прикрывал еще подступы к Ставрополю.

Конная группа ген. Павлова, усиленная корпусом с севера, 12 февраля атаковала конницу Буденного у Горькой Балки и после тяжелого боя, потеряв большую часть своей артиллерии, отошла на север.

К 16 февраля Добровольческий корпус, оставив по приказу Ростов и отойдя за Дон, отбивал еще веденные с необычайным упорством атаки 8-й сов. армии. Но ослабленный соседний Донской корпус отходил уже к Кагальницкой, осадил поэтому и правый фланг Добровольцев у Ольгинской, понеся тяжелые потери. В то же время наступавшие с северо-востока советские войска вели бои в полупереходе от Тихорецкой и на улицах Кавказской, а от Св. Креста подвигались уже к Владикавказской жел. дор., поддержанные восстаниями местных большевиков во всем Минераловодском районе.

17 февраля ген. Сидорин отвел войска Сев. фронта за р. Кагальник, но части не остановились на этой линии и под давлением противника отошли дальше.

Дух был потерян вновь.

Наша конная масса, временами раза в два превосходящая противника (на главном Тихорецком направлении), висела на фланге его и до некоторой степени стесняла его продвижение. Но пораженная тяжким душевным недугом, лишенная воли, дерзания, не верящая в свои силы – она избегала уже серьезного боя и слилась в конце концов с общей человеческой волной в образе вооруженных отрядов, безоружных толп и огромных таборов беженцев, стихийно стремившихся на запад.

Куда?

Стратегия давала ответ определенный: армии должны задерживаться на естественных водных рубежах – сначала Дона, потом Кубани. Если не подымется дух казачий и не удержатся армии, тогда дальнейший отход войск, не желающих драться, по мятущемуся Кубанскому краю, имея впереди Кавказский хребет и враждебное Закавказье, вел к гибели. Необходимо было оторваться от врага, поставить между ним и собою непреодолимую преграду и «отсидеться» в более или менее обеспеченном районе. Первое время по крайней мере, пока не сойдут маразм и уныние с людей, потрясенных роковыми событиями.

Таким пристанищем был последний клочок русской земли, остающийся в наших руках, – Крым.

О таком предположении на случай неудачи знали Добровольцы, и такая перспектива не только не пугала их, но, наоборот, казалась естественным и желательным выходом. Об этом знало и донское командование, но страшилось ставить определенно этот вопрос перед массой. Пойдут ли? И не вызовут ли отрыв от родной почвы и потеря надежды на скорое возвращение к своим пепелищам полного упадка настроения и немедленного катастрофического падения фронта?

И десятки тысяч вооруженных людей шли вслепую, шли покорно, куда их вели, не отказывая в повиновении в обычном распорядке службы. Отказывались только идти в бой.

А вперемежку между войсками шел народ – бездомный, бесприютный, огромными толпами, пешком, верхом и на повозках, с детьми, худобой и спасенным скарбом. Шел неведомо куда и зачем, обреченный на разор и тяжкие скитания…

С середины февраля армии наши отступали в общих направлениях жел. – дор. линий от Кущевки (Добров. корп.), Тихорецкой (Донской армии), Кавказской и Ставрополя (Куб. армия) – на Новороссийск, Екатеринодар, Туапсе. Непролазные от грязи кубанские дороги надежнее, чем оружие, сдерживали инерцию наступательного движения большевиков.

К 27 февраля северный фронт отошел на линию р. Бейсуг; Тихорецкая и Кавказская были уже оставлены нами[159], и связь с Северным Кавказом утрачена. С целью выиграть время для организации переправ через Кубань и эвакуации правого берега в этот день я указывал еще раз войскам: удерживая линию Бейсуга и прикрывая Екатеринодарское и Туапсинское направления, перейти в наступление правым крылом Донской армии. Собранные в районе Кореновской и руководимые лично генералом Сидориным донские корпуса все же не пошли… И к 3 марта Добровольческий корпус, Донская армия и часть Кубанской сосредоточились на ближайших подступах к Екатеринодару, в двух переходах от города[160]. В этот день я телеграфировал командующим: «Политическая и стратегическая обстановка требуют выигрыша времени и отстаивания поэтому занимаемых рубежей. В случае вынужденного отхода за Кубань линия рек Кубань – Лаба, в крайности Белая, является последним оплотом, за которым легко, возможно и необходимо оказать упорнейшее сопротивление, могущее совершенно изменить в нашу пользу ход операции»[161].

Смута в умах Донцов не ограничилась рядовым казачеством. Она охватила и офицерский состав – подавленный, недоверчиво и опасливо относившийся к массе и давно уже потерявший власть над нею. Судьба день за днем наносила тяжкие удары; причины обрушившихся бедствий, как это бывает всегда, искали не в общих явлениях, не в общих ошибках, а в людях. Донские командиры, собравши совет, низвергли командующего конной группой генерала Павлова – не казака и поставили на его место донца – генерала Секретева. От этого положение не улучшилось, но самый факт самоуправства являлся грозным симптомом развала на верхах военной иерархии. Ген. Сидорин вынужден был признать этот самоуправный акт, потому что и у него не было уже в то время ни силы, ни власти и он попал в полную зависимость от подчиненных ему генералов.

В Добровольческом корпусе положение было иное. Хотя отдельные эпизоды неустойчивости, дезертирства мобилизованных и сдачи их большевикам имели место в рядах корпуса в последние недели, но основное ядро его являло большую сплоченность и силу. Части находились в руках своих командиров и дрались доблестно. Затерянные среди враждебной им стихии, Добровольцы в поддержании дисциплины, быть может, более суровой, чем прежде, видели единственную возможность благополучного выхода из создавшегося положения.

В то же время, как отголосок екатеринодарского политиканства и развала казачьего фронта, нарастало стихийно чувство отчужденности и розни между Добровольцами и казачеством. Бывая часто в эти дни в штабах генералов Сидорина и Кутепова, я чувствовал, как между ними с каждым днем вырастает все выше глухая стена недоверия и подозрительности.

Когда предположено было вывести Добровольцев в резерв главнокомандующего, это обстоятельство вызвало величайшее волнение в Донском штабе, считавшем, что Добровольческий корпус оставляет фронт и уходит на Новороссийск. Под влиянием донских начальников ген. Сидорин предложил план – бросить Кубань, тылы, сообщения и базу и двинуться на север. Это была бы чистейшая авантюра – превращение планомерной борьбы в партизанщину, обреченную на неминуемую и скорую гибель. План этот я категорически отклонил. Но переговоры между донскими начальниками и ген. Сидориным о самостоятельном движении на север, по-видимому, продолжались, так как в одну из затянувшихся поездок ген. Сидорина на фронт, когда порвалась связь с ним, начальник Донского штаба ген. Кельчевский выражал свое опасение: «Как бы генералы не увлекли командующего на север».

Когда сведения о плане, предложенном Донским командованием, дошли до Добровольческого штаба, они вызвали там целую бурю: в намерении Донцов идти на север Добровольцы усматривали желание их пробиться на Дон и распылиться там, предоставив Добровольцев их собственной участи, если… не что-либо худшее.

В ночь на 2 марта правый фланг Донской армии, после неудачного боя под Кореновской, откатился к Пластуновской (30 в. от Екатеринодара), эшелонируясь между ней и Екатеринодаром. Добровольческий корпус сдерживал противника в районе Тимашевской – в 90 верстах от переправы через Кубань (ст. Троицкая), имея уже в своем тылу неприятельскую конницу. Это обстоятельство, в связи с общей неустойчивостью фронта и полной неудачей на Тихорецком направлении, побудило ген. Кутепова отдать приказ об отводе корпуса на переход назад. Ген. Сидорин отменил это распоряжение, приказав Добровольческому корпусу 2 марта перейти в контратаку и восстановить свое положение у Тимашевской… В этом распоряжении Добровольческий штаб увидел перспективу окружения и гибели[162]. Столкновение грозило принять крайне острые формы, и в целях умиротворения я счел необходимым изъять корпус ген. Кутепова из оперативного подчинения командующему Донской армией, подчинив его непосредственно мне.

Отступление продолжалось. Всякие расчеты, планы, комбинации разбивались о стихию. Стратегия давно уже перестала играть роль самодовлеющего двигателя операций. Психология массы довлела всецело над людьми и событиями.

4 марта я отдал директиву об отводе войск за Кубань и Лабу и об уничтожении всех переправ. Фактически переправа кубанских и донских частей началась еще 3-го и закончилась 4-го. 5-го перешел на левый берег Кубани и Добровольческий корпус после упорных боев с сильной советской конницей, пополненной восставшими кубанцами. Донесения отмечали доблесть славных Добровольцев и рисовали такие эпические картины, что, казалось, оживало наше прошлое. Движение, например, в арьергарде полковника Туркула с Дроздовским полком сквозь конные массы противника, стремившегося окружить и раздавить его… При этом Туркул, «неоднократно сворачивая полк в каре, с музыкой переходя в контратаки, отбивал противника, нанося ему большие потери».

Представители союзных держав, обеспокоенные стратегическим положением Юга, просили меня высказаться откровенно относительно предстоящих перспектив. Мне нечего было скрывать:

– Оборонительный рубеж – р. Кубань. Подымется казачество – наступление на север. Нет – эвакуация в Крым.

Вопрос об эвакуации за границу в случае преждевременного падения Крыма представлялся чрезвычайно деликатным: поставленный прямо союзникам, он мог бы повлиять на готовность их продолжать материальное снабжение армии; брошенный в массу – он мог бы подорвать импульс к продолжению борьбы. Но доверительные беседы с принимавшим горячее участие в судьбах Юга ген. Хольманом и с другими представителями союзников приводили меня к убеждению, что и в этом, крайнем случае мы не остались бы без помощи[163].


Задача, данная ген. Шиллингу, оказалась непосильной для его войск[164] ни по их численности, ни, главным образом, по моральному состоянию их. Неудачи на главном – Кубанском театре и неуверенность в возможности морской эвакуации вносили еще большее смущение в их ряды.

Усилия Одесского штаба пополнить войска не увенчались успехом. Многочисленное одесское офицерство не спешило на фронт. Новая мобилизация не прошла: «по получении обмундирования и вооружения большая часть разбегалась, унося с собой все полученное»; почти поголовно дезертировали немцы-колонисты; угольный кризис затруднял до крайности войсковые перевозки.

При таких условиях тыла протекали операции.

В начале января ген. Шиллинг, оставив на Жмеринском направлении небольшую часть галичан, стал стягивать группу ген. Бредова в район Ольвиополь – Вознесенск, чтобы отсюда нанести фланговый удар противнику, наступавшему правым берегом Днепра от Кривого Рога к Николаеву. Но наступлением с этой стороны советских войск ранее окончания нашего сосредоточения корпус ген. Промтова, действовавший в низовьях Днепра, был опрокинут и стал уходить поспешно к Бугу. 18 января корпус этот, почти не оказывая сопротивления, оставил Николаев и Херсон; дальнейшее наступление большевиков с этих направлений на запад выводило их в глубокий тыл наших войск, отрезывая их от сообщений и базы.

С этого дня фронт неудержимо покатился к Одессе. Между тем положение Одессы становилось катастрофическим. Все обращения Ставки и Одесского штаба к союзникам о помощи транспортами не привели ни к чему: британский штаб в Константинополе на предупреждения ген. Шиллинга и одесской английской миссии телеграфировал: «Британские власти охотно помогут по мере своих сил, но сомневаются в возможности падения Одессы. Это совершенно невероятный случай»[165]. Наше морское командование в Севастополе, которому приказано было послать все свободные суда в Одессу, как оказалось впоследствии, саботировало и одесскую, и новороссийскую эвакуацию, под разными предлогами задерживая суда… на случай эвакуации Крыма. Угольный кризис не давал уверенности в возможности использования всех средств Одесского порта. Небывалые морозы сковали льдом широкую полосу моря, еще более затрудняя эвакуацию.

А фронт все катился к морю. 23 января ген. Шиллинг отдал директиву, в силу которой войскам под общим начальством ген. Бредова надлежало, минуя Одессу, отходить на Бессарабию (переправы у Маяков и Тирасполя). Отряд ген. Стесселя в составе офицерских организаций и государственной стражи должен был прикрывать непосредственно эвакуацию Одессы; английское морское командование дало гарантию, что части эти будут вывезены в последний момент на их военных судах, под прикрытием судовой артиллерии.

Началась вновь тяжелая драма Одессы, в третий раз испытывавшей бедствие эвакуации.

25 января в город ворвались большевики, и отступавшие к Карантинному молу отряды подверглись пулеметному огню. Английский флот был пассивен. Только часть людей, собравшихся на молу, попала на английские суда, другая, перейдя в наступление, прорвалась через город, направляясь к Днестру, третья погибла.

На пристанях происходили душу раздирающие сцены.

Вывезены были морем свыше 3 тыс. раненых и больных, технические части, немало семейств офицеров и гражданских служащих, штаб и управление области. Много еще людей, имевших моральное право на эвакуацию, не нашли места на судах. Разлучались семьи, гибло последнее добро их и нарастало чувство жестокого, иногда слепого озлобления.

Только 25-го на выручку застрявших в Одессе судов прибыли из Севастополя вспомогательный крейсер «Цесаревич Георгий» и миноносец «Жаркий».

Войска ген. Бредова, подойдя к Днестру, были встречены румынскими пулеметами. Такая же участь постигла беженцев – женщин и детей. Бредов свернул на север, вдоль Днестра и, отбивая удары большевиков, пробился на соединение с поляками.

В сел. Солодковцах[166] между делегатами главного польского командования и ген. Бредовым заключен был договор, в силу которого войска его и находящиеся при них семейства принимались на территорию, занятую польскими войсками, до возвращения их «на территорию, занятую армией ген. Деникина». Оружие, военное имущество и обозы польское командование «принимало на сохранение», впредь до оставления частями ген. Бредова польских пределов.

Там их ждали разоружение, концентрационные лагеря с колючей проволокой, скорбные дни и национальное унижение.

Претенденты на власть. Письмо барона Врангеля. Телеграмма ген. Кутепова

…В двадцатых числах февраля генерал Хольман имел разговор со мною:

– Ваше превосходительство, вы предполагаете дать какое-нибудь назначение ген. Врангелю или нет?

– Нет.

– В таком случае, может быть, лучше будет посоветовать ему уехать?

– Да, это было бы лучше.

В результате этого разговора Хольман написал письмо барону Врангелю в тоне исключительно доброжелательном: «…Я глубоко уверен, что Ваш разрыв с генералом Деникиным явился следствием того, что Вы, как это часто бывает с искренними патриотами во время смуты, недостаточно поняли друг друга.

При таких отношениях служить вместе бывает слишком тяжело.

Мне причинило глубокую боль просить Вас оставить Крым, так как, искренне веря в Ваши лучшие намерения и преданность Родине, я все же счел правильным и полезным для настоящего положения просить Вас сделать это».

Генерал Врангель излагает этот эпизод так: английский адм. Сеймур, находившийся в Севастополе, от имени ген. Хольмана передал ему мое «требование оставить пределы России».

Врангель выехал в Константинополь, предварительно отправив мне с нарочным обличительное письмо. Все существенное из него мною приведено было дословно в соответствующих главах. Остается дополнить лишь немногое.

Про меня генерал Врангель говорил: «Вы видели, как таяло Ваше обаяние и власть выскальзывала из Ваших рук. Цепляясь за нее, в полнейшем ослеплении Вы стали искать кругом крамолу и мятеж…

Отравленный ядом честолюбия, вкусивший власти, окруженный бесчестными льстецами, Вы уже думали не о спасении Отечества, а лишь о сохранении власти…»

Про себя барон говорил: «Русское общество стало прозревать… Все громче и громче… назывались имена начальников, имя которых среди всеобщего падения нравов оставалось незапятнанным… Армия и общество… во мне увидели человека, способного дать то, чего жаждали все».

Наконец, про армию: «Армия, воспитанная на произволе, грабежах и пьянстве, ведомая начальниками, примером своим развращающими войска, – такая армия не могла создать Россию».

Вероятно, такое широкое обобщение впоследствии сочтено было не отвечающим политическому моменту. Ибо со вступлением генерала Врангеля на пост главнокомандующего все старшие начальники остались на своих местах[167], были награждены чинами, орденами и титулами. А через год в Константинополе в официальном опровержении приписанных ему корреспондентом «Последних новостей» слов барон заявил: «Я никогда не говорил и не мог говорить, что белое движение требует каких-то оправданий, что “наследие Деникина – разрозненные банды”. Я два года провел в армии ген. Деникина, сам к этим “бандам” принадлежал, во главе этих “банд” оставался в Крыму и им обязан всем, что нами сделано».

Сначала с парохода «Александр Михайлович» в Севастополе, потом из посольского дома в Константинополе, где остановился ген. Врангель, копии памфлета распространялись сотнями и тысячами экземпляров – по Крыму, в армии, за границей. Распространялись усердно и всякими способами.

В Константинополе, например, «генералы Врангель и Шатилов, – пишет одесский журналист С. Штерн, – зная, что я еду в Париж и связан с тамошними литературными и политическими кругами, детально изложили мне историю взаимоотношений Врангеля и Деникина. Запись беседы с ген. Шатиловым у меня сохранилась, но воспроизводить ее нет смысла, так как сообщенное ген. Шатиловым совпадает с сущностью опубликованного впоследствии письма Врангеля к Деникину»[168].

И после моего отъезда из России письмо это печаталось и рассылалось в войсковые части. В дело агитации вовлечена была и Церковь. Один из наиболее активных деятелей предполагавшегося переворота, епископ Вениамин, ставший после моего ухода протопресвитером военного и морского духовенства, рассылал в полки проповедников, которые порочили имя ушедшего главнокомандующего. Письмо это появлялось и в иностранной прессе.

Я ответил генералу Врангелю кратко[169]:

«Милостивый государь, Петр Николаевич!

Ваше письмо пришло как раз вовремя – в наиболее тяжкий момент, когда мне приходится напрягать все духовные силы, чтобы предотвратить падение фронта. Вы должны быть вполне удовлетворены…

Если у меня и было маленькое сомнение в Вашей роли в борьбе за власть, то письмо Ваше рассеяло его окончательно. В нем нет ни слова правды. Вы это знаете. В нем приведены чудовищные обвинения, в которые Вы сами не верите. Приведены, очевидно, для той же цели, для которой множились и распространялись предыдущие рапорты-памфлеты.

Для подрыва власти и развала Вы делаете все, что можете.

Когда-то, во время тяжкой болезни, постигшей Вас, Вы говорили Юзефовичу, что Бог карает Вас за непомерное честолюбие…

Пусть Он и теперь простит Вас за сделанное Вами русскому делу зло.

А. Деникин».

Были и другие претенденты на власть.

В начале марта ген. Слащев совместно с герцогом С. Лейхтенбергским и помощником Шиллинга Брянским замыслили устранить Шиллинга. Цель – вступление во власть в Крыму Слащева, повод – обвинение, предъявленное Брянским, который «настаивал на том, чтобы произвести обыск (у ген. Шиллинга), и гарантировал обнаружение незаконных денег и вещей»[170]. В последнюю минуту, однако, Брянский смутился и вышел из игры. В своем рапорте и письме на имя Шиллинга от 9 и 10 марта он объяснял свой поступок тем, что «любил (Шиллинга) как отца», но, будучи посвящен в намерения Слащева и герц. Лейхтенбергского убить Шиллинга в случае отказа его подать в отставку[171], он, Брянский, «борясь с этим планом, предлагал всякие средства, включая арест (Шиллинга) и обыск в (его) доме»[172].

Как предполагал использовать власть Слащев – неизвестно; сам же он пишет по этому поводу: «Я первый ему (ген. Врангелю в Константинополе) через графа Гендрикова сообщаю: ехать дальше вам нельзя, возвращайтесь – но, по политическим соображениям, соедините наши имена, а Шатилову дайте название – ну хоть своего помощника…»

В начале марта бывшие тогда не у дел генералы Покровский и Боровский посетили ген. Кутепова и, «решившись посвятить его в свои предположения», осведомлялись, как отнесся бы Добровольческий корпус к перевороту в пользу ген. Покровского. Ген. Кутепов ответил, что ни он, ни корпус Покровскому не подчинятся.

В каких-то сложных политических комбинациях было замешано и английское дипломатическое представительство в лице ген. Киза. Мне известен его проект реорганизации власти Юга, с предоставлением главнокомандующему только военного командования. Предложение это предполагалось им поставить в ультимативной форме. По-видимому, в известной связи с такими планами находились волновавшие Новороссийск слухи о предположенной англичанами оккупации. «Из английских кругов, – телеграфировал мне 10 января Лукомский, – зондировали почву у Шликевича, председателя земского Союза, не пойдет ли он в председатели “Русского Совета” по управлению Черноморской губ. в случае назначения сюда генерал-губернатора англичанами».

Военное английское представительство отнеслось, однако, совершено отрицательно к такого рода вмешательству в русские дела.

Позднее, когда назревала уже эвакуация Новороссийска, ген. Киз интересовался возможностью переворота и с этой целью осведомлялся у ген. Кутепова об отношении к этому вопросу Добровольческого корпуса.

Обстановка, в которой мне приходилось работать последние месяцы, была, таким образом, необычайно сложна и тягостна.

Главной своей опорой я считал Добровольцев. С ними я начал борьбу и шел вместе по бранному пути, деля невзгоды, печали и радости первых походов. С ними кровно и неразрывно связывал я судьбу всего движения и свое дальнейшее участие в нем. Я верил, что тяжкие испытания, ниспосланные нам судьбою, потрясут мысль и совесть людей, послужат к духовному обновлению армии, к очищению белой идеи от насевшей на нее грязи.

Я верил в Добровольцев и с ними мог идти дальше по тернистой дороге к цели заветной, далекой, но не безнадежной.

28 февраля я получил телеграмму от командира Добровольческого корпуса ген. Кутепова:

«События последних дней на фронте с достаточной ясностью указывают, что на длительность сопротивления казачьих частей рассчитывать нельзя. Но если в настоящее время борьбу временно придется прекратить, то необходимо сохранить кадры Добровольческого корпуса до того времени, когда Родине снова понадобятся надежные люди. Изложенная обстановка повелительно требует принятия немедленных и решительных мер для сохранения и спасения офицерских кадров Добровольческого корпуса и Добровольцев. Для того чтобы в случае неудачи спасти корпус и всех бойцов за идею Добровольческой армии, пожелавших пойти с ним, от окончательного истребления и распыления, необходимо немедленное принятие следующих мер, с полной гарантией за то, что меры эти будут неуклонно проведены в жизнь в кратчайшее время. Меры эти следующие:

1. Немедленно приступить к самому интенсивному вывозу раненых и действительно больных офицеров и Добровольцев за границу.

2. Немедленный вывоз желающих семейств офицеров и Добровольцев, служивших в Добровольческой армии, в определенный срок за границу, с тем чтобы с подходом Добровольческого корпуса к Новороссийску возможно полнее разгрузить его от беженцев.

3. Сейчас же, и во всяком случае не позже того времени, когда Добровольческий корпус отойдет в район станции Крымской, подготовить три или четыре транспорта, сосредоточенных в Новороссийске, конвоируемых наличными четырьмя миноносцами и подводными лодками, которые должны прикрыть посадку всего Добровольческого корпуса и офицеров других армий, пожелавших присоединиться к нему. Вместимость транспортов не менее десяти тысяч человек с возможно большим запасом продовольствия и огнеприпасов.

4. Немедленная постановка в строй всех офицеров, хотя бы и категористов, которые должны быть влиты в полки Добровольческого корпуса и принять участие в обороне подступов к Новороссийску. Все офицеры, зачисленные в эти полки и не ставшие в строй, хотя бы и категористы, не подлежат эвакуации, за исключением совершенно больных и раненых, причем право на эвакуацию должно быть определено комиссией из представителей от частей Добровольческого корпуса.

5. Все учреждения Ставки и правительственные учреждения должны быть посажены на транспорты одновременно с последней грузящейся на транспорт частью Добровольческого корпуса и отнюдь не ранее.

6. Теперь же должна быть передана в исключительное ведение Добровольческого корпуса железная дорога Тимашевская – Новороссийск с узловой станцией Крымская включительно. Никто другой на этой линии распоряжаться не должен.

7. С подходом корпуса в район ст. Крымская вся власть в тылу и на фронте, порядок посадки, все плавучие средства и весь флот должны быть объединены в руках командира корпуса, от которого исключительно должен зависеть порядок посадки на транспорты и которому должны быть предоставлены диктаторские полномочия в отношении всех лиц и всякого рода военного казенного и частного имущества и всех средств, находящихся в районе Крымская – Новороссийск.

8. Дальнейшее направление посаженного на транспорты Добровольческого корпуса должно будет определиться политической обстановкой, создавшейся к тому времени, и, в случае падения Крыма или отказа от борьбы на его территории, Добровольческий корпус в том или ином виде высаживается в одном из портов или мест, предоставленных союзниками, о чем теперь же необходимо войти с ними в соглашение, выработав соответствующие и наивыгоднейшие условия интернирования или же поступления корпуса на службу целою частью.

9. Докладывая о вышеизложенном Вашему Превосходительству, я в полном сознании своей ответственности за жизнь и судьбу чинов вверенного мне корпуса и в полном согласии со строевыми начальниками, опирающимися на голос всего офицерства, прошу срочного ответа для внесения в войска успокоения и для принятия тех мер, которые обеспечат сохранение от распада оставшихся борцов за Родину.

10. Все изложенное выше отнюдь не указывает на упадок духа в корпусе, и если удалось бы задержаться на одной из оборонительных линий, то определенность принятого Вами на случай неудачи решения внесет в войска необходимое успокоение и придаст им еще большую стойкость.

Кутепов».

Вот и конец.

Те настроения, которые сделали психологически возможным такое обращение Добровольцев к своему главнокомандующему, предопределили ход событий; в этот день я решил бесповоротно оставить свой пост. Я не мог этого сделать тотчас же, чтобы не вызвать осложнений на фронте, и без того переживавшем критические дни. Предполагал уйти, испив до дна горькую чашу новороссийской эвакуации, устроив армию в Крыму и закрепив Крымский фронт.

Командиру корпуса я ответил:

«Генералу Кутепову. Вполне понимая Вашу тревогу и беспокойство за участь офицеров и Добровольцев, прошу помнить, что мне судьба их не менее дорога, чем Вам, и что, охотно принимая советы своих соратников, я требую при этом соблюдения правильных взаимоотношений подчиненного к начальнику. В основание текущей операции я принимаю возможную активность правого крыла Донской армии. Если придется отойти за Кубань, то в случае сохранения боеспособности казачьими частями будем удерживать фронт по Кубани, что легко, возможно и весьма важно. Если же казачий фронт рассыплется, Добровольческий корпус пойдет на Новороссийск. Во всех случаях нужен выигрыш времени. Отвечаю по пунктам:

1. Вывоз раненых и больных идет в зависимости от средств наших и даваемых союзниками. Ускоряю, сколько возможно.

2. Семейства вывозятся, задержка только от их нежелания и колебаний.

3. Транспорты подготовляются.

4. Как Вам известно – таково назначение Марковской дивизии.

5. Правительственные учреждения и Ставка поедут тогда, когда я сочту это нужным. Ставку никто не имеет оснований упрекать в этом отношении. Добровольцы должны бы верить, что главнокомандующий уйдет последним, если не погибнет ранее.

6. Железная дорога Тимашевка – Новороссийск Вам передана быть не может, так как она обслуживает и Донскую армию. Это возможно лишь при тех исключительных условиях, о которых говорил во вступлении.

7. Вся власть принадлежит главнокомандующему, который даст такие права командиру Добровольческого корпуса, которые сочтет нужными».

День 28 февраля был одним из наиболее тяжких в моей жизни.

Ген. Кутепов, прибыв в один из ближайших дней в Ставку, выражал сожаление о своем шаге и объяснял его крайне нервной атмосферой, царившей в корпусе на почве недоверия к правительству и казачеству. «Только искреннее желание – помочь Вам расчистить тыл руководило мною при посылке телеграммы», – говорил он.

Эта беседа уже не могла повлиять на мое решение.

Эвакуация Новороссийска

Ко времени отхода фронта за Кубань вопрос о дальнейших перспективах армии приобретал чрезвычайно серьезное значение. В соответствии с решением моим – в случае неудачи на линии р. Кубани отводить войска в Крым, принят был ряд мер: усиленно снабжалась новая главная база в Феодосии; с января было приступлено к организации продовольственных баз на Черноморском побережье, в том числе плавучих – для портов, к которым могли бы отходить войска; спешно заканчивалась разгрузка Новороссийска от беженского элемента, больных и раненых путем эвакуации их за границу.

По условиям тоннажа и морального состояния войск одновременная, планомерная эвакуация их при посредстве Новороссийского порта была немыслима: не было надежд на возможность погрузки всех людей, не говоря уже об артиллерии, обозе, лошадях и запасах, которые предстояло бросить. Поэтому для сохранения боеспособности войск, их организации и материальной части я наметил и другой путь – через Тамань.

Еще в директиве от 4 марта при отходе за реку Кубань на Добровольческий корпус возложено было, помимо обороны низовьев ее, прикрытие частью сил Таманского полуострова у Темрюка. Рекогносцировка пути между Анапой и станцией Таманской дала вполне благоприятные результаты: полуостров, замкнутый водными преградами, представлял большие удобства для обороны; весь путь туда находился под прикрытием судовой артиллерии, ширина Керченского пролива очень незначительна, а транспортная флотилия Керченского порта достаточно мощна и могла быть легко усилена. Я приказал стягивать спешно транспортные средства в Керчь. Вместе с тем велено было подготовить верховых лошадей для оперативной части Ставки, с которой я предполагал перейти в Анапу и следовать затем с войсками береговой дорогой на Тамань.

5 марта я посвятил в свои предположения прибывшего в Ставку ген. Сидорина, который отнесся к ним с сомнением. По его докладу, донские части утратили боеспособность и послушание и вряд ли согласятся идти в Крым. Но в Георгие-Афибской, где расположился Донской штаб, состоялся ряд совещаний, и донская фракция Верховного Круга, как я уже упоминал, признала недействительным постановление о разрыве с главнокомандующим; а совещание Донских командиров в конце концов присоединилось к решению вести войска на Тамань.

Хотя переход на Тамань предполагался лишь в будущем, а директива Ставки требовала пока удержания линии р. Кубани, 4-й донской корпус, стоявший за рекой выше Екатеринодара, тотчас же спешно снялся и стал уходить на запад.

7 марта я отдал последнюю свою директиву на Кавказском театре: Кубанской армии, бросившей уже рубеж р. Белой, удерживаться на р. Курге; Донской армии и Добровольческому корпусу оборонять линию р. Кубани от устья Курги до Ахтанизовского лимана; Добровольческому корпусу теперь же частью сил, обойдя кружным путем, занять Таманский полуостров и прикрыть от красных северную дорогу от Темрюка[173].

Ни одна из армий директивы не выполнила.

Кубанские войска, совершенно дезорганизованные, находились в полном отступлении, пробиваясь горными дорогами на Туапсе. С ними терялась связь не только оперативная, но и политическая: Кубанская Рада и атаман на основании последнего постановления Верховного Круга, помимо старших военных начальников, которые оставались лояльными в отношении главнокомандующего, побуждали войска к разрыву со Ставкой. Большевики ничтожными силами легко форсировали Кубань и, почти не встречая сопротивления, вышли на левый берег ее у Екатеринодара, разрезав фронт Донской армии. Оторвавшийся от нее к востоку корпус ген. Старикова пошел на соединение с Кубанцами. Два других донских корпуса, почти не задерживаясь, нестройными толпами двинулись по направлению Новороссийска. Многие казаки бросали оружие или целыми полками переходили к зеленым; все перепуталось, смешалось, потеряна была всякая связь штабов с войсками, и поезд командующего Донской армии, бессильного уже управлять войсками, ежедневно подвергаясь опасности захвата в плен, медленно пробивался на запад через море людей, коней и повозок. То недоверие и то враждебное чувство, которые в силу предшествовавших событий легли между Добровольцами и казаками, теперь вспыхнули с особенной силой. Двигающаяся казачья лавина, грозящая затопить весь тыл Добровольческого корпуса и отрезать его от Новороссийска, вызывала в его рядах большое волнение. Иногда оно прорывалось в формах весьма резких. Помню, как начальник штаба Добровольческого корпуса генерал Доставалов во время одного из совещаний в поезде Ставки заявил:

– Единственные войска, желающие и способные продолжать борьбу, – это Добровольческий корпус. Поэтому ему необходимо предоставить все потребные транспортные средства, не считаясь ни с чьими претензиями и не останавливаясь в случае надобности перед применением оружия.

Я резко остановил говорившего.

Движение на Тамань с перспективой новых боев на тесном пространстве полуострова совместно с колеблющейся казачьей массой смущало Добровольцев. Новороссийский порт влек к себе неудержимо, и побороть это стремление оказалось невозможным. Корпус ослабил сильно свой левый фланг, обратив главное внимание на Крымскую – Тоннельную, в направлении жел. – дор. линии на Новороссийск.

10 марта зеленые подняли восстание в Анапе и Гостагаевской станице и захватили эти пункты. Действия нашей конницы против зеленых были нерешительны и безрезультатны. В тот же день большевики, отбросив слабую часть, прикрывавшую Варениковскую переправу, перешли через Кубань. Днем конные части их появились у Гостагаевской, а с вечера от переправы в направлении на Анапу двигались уже колонны неприятельской пехоты. Повторенное 11-го числа наступление конницы генералов Барбовича, Чеснокова и Дьякова на Гостагаевскую и Анапу было еще менее энергично и успеха не имело.

Пути на Тамань были отрезаны. И 11 марта Добровольческий корпус, два донских и присоединившаяся к ним Кубанская дивизия без директивы под легким напором противника сосредоточились в районе ст. Крымской, направляясь всей своей сплошной массой на Новороссийск.

Катастрофа становилась неизбежной и неотвратимой.

Новороссийск тех дней, в значительной мере уже разгруженный от беженского элемента, представлял из себя военный лагерь и тыловой вертеп. Улицы его буквально запружены были молодыми и здоровыми воинами – дезертирами. Они бесчинствовали, устраивали митинги, напоминавшие первые месяцы революции – с таким же элементарным пониманием событий, с такой же демагогией и истерией. Только состав митингующих был иной: вместо товарищей солдат были офицеры. Прикрываясь высокими побуждениями, они приступили к организации «военных обществ», скрытой целью которых был захват в случае надобности судов… И в то же время официальный «Эвакуационный бюллетень» с удовлетворением констатировал: «Привлеченные к погрузке артиллерийских грузов офицеры, с правом потом по погрузке самим ехать на пароходах, проявляют полное напряжение и, вместо установленной погрузочной нормы 100 пудов, грузят в двойном и более размерах, сознавая важность своей работы».

Первое время, ввиду отсутствия в Новороссийске надежного гарнизона, было трудно. Я вызвал в город добровольческие офицерские части и отдал приказ о закрытии всех, возникших на почве разлада, военных «обществ», об установлении полевых судов для руководителей их и дезертиров и о регистрации военнообязанных. «Те, кто избегнет учета, пусть помнят, что в случае эвакуации Новороссийска будут брошены на произвол судьбы…» Эти меры, в связи с ограниченным числом судов на Новороссийском рейде, разрядили несколько атмосферу.

А в городе царил тиф, косила смерть. 10-го я проводил в могилу начальника Марковской дивизии, храбрейшего офицера, полковника Блейша.

Второй «старый» марковец уходил за последние недели… Недавно в Батайске среди вереницы отступающих обозов я встретил затертую в их массе повозку, везущую гроб с телом умершего от сыпного тифа генерала Тимановского. Железный Степаныч, сподвижник и друг ген. Маркова, человек необыкновенного, холодного мужества, столько раз водивший полки к победе, презиравший смерть и сраженный ею так не вовремя…

Или вовремя?

Убогая повозка с дорогою кладью, покрытая рваным брезентом, – точно безмолвный и бесстрастный символ.

Оглушенная поражением и плохо разбиравшаяся в сложных причинах его офицерская среда волновалась и громко называла виновника. Он был уже назван давно – человек долга и безупречной моральной честности, на которого армейские и некоторые общественные круги – одни по неведению, другие по тактическим соображениям – свалили главную тяжесть общих прегрешений.

Начальник штаба главнокомандующего генерал И. П. Романовский.

В начале марта ко мне пришел протопресвитер о. Георгий Шавельский и убеждал меня освободить Ивана Павловича от должности, уверяя, что в силу создавшихся настроений в офицерстве возможно убийство его. Об этом эпизоде о. Георгий писал мне впоследствии:

«Чтобы Ив. Павл. не заподозрил меня в какой-нибудь интриге против него, я, прежде чем беседовать с Вами, побывал у него и скрепя сердце нарисовал ему полную картину поднявшейся против него злобы.

Иван Павлович слушал спокойно, как будто бесстрастно и только спросил меня: “Скажите, в чем меня обвиняют?”

“Для клеветы нет границ, – ответил я, – во всем. Говорят, например, что вы на днях отправили за границу целый пароход табаку, и дальше в этом и другом роде”.

Ив. Павл. опустил голову на руки и замолк.

Действительно, чего только не валили на его бедную голову: его считали хищником, когда я знаю, что в Екатеринодаре и Таганроге, для изыскания жизненных средств, он должен был продавать свои старые, вывезенные из Петрограда вещи; его объявили жидомасоном, когда он всегда был вернейшим сыном Православной Церкви; его обвиняли в себялюбии и высокомерии, когда он ради пользы дела старался совсем затушевать свое “я”, и т. д.

Я умолял теперь Ив. Павл. уйти на время от дел, пока отрезвеют умы и смолкнет злоба.

Он ответил мне, что это его самое большое желание…

Вы знаете, – писал дальше о. Георгий, – как одиозно было тогда в армии имя Ив. Павл.; может быть, слышите, что память его не перестает поноситься и доселе. Необходимо рассеять гнусную клевету и соединенную с нею ненависть, преследовавшие этого чистого человека при его жизни, не оставившие его и после смерти. Я готов был бы, как его духовник, которому он верил и которому он открывал свою душу, свидетельствовать перед миром, что душа эта была детски чиста, что он укреплялся в подвиге, который он нес, верою в Бога, что он самоотверженно любил Родину, служил ей только из горячей, беспредельной любви к ней, что, не ища своего, забывал о себе; что он живо чувствовал людское горе и страдание и всегда устремлялся навстречу ему».

Тяжко мне было говорить с Иваном Павловичем об этих вопросах. Решили с ним, что потерпеть уж осталось недолго: после переезда в Крым – он оставит свой пост.

Несколько раз ген. Хольман обращался ко мне и к ген. – кварт. Махрову с убедительной просьбой переместить поезд или уговорить ген. Романовского перейти на английский корабль, так как «его решили убить Добровольцы». Это намерение, по-видимому, близко было к осуществлению: 12 марта явилось в мой поезд лицо, близкое к Корниловской дивизии, и заявило, что группа Корниловцев собирается сегодня убить ген. Романовского; пришел и ген. Хольман. В присутствии Ивана Павловича он взволнованно просил меня вновь «приказать» начальнику штаба перейти на английский корабль.

– Этого я не сделаю, – сказал Иван Павлович. – Если же дело обстоит так, прошу ваше превосходительство освободить меня от должности. Я возьму ружье и пойду Добровольцем в Корниловский полк; пускай делают со мной, что хотят.

Я просил его перейти хотя бы в мой вагон. Он отказался.

Слепые, жестокие люди, за что?

Отношения англичан по-прежнему были двойственны. В то время как дипломатическая миссия ген. Киза изобретала новые формы управления для Юга, начальник военной миссии ген. Хольман вкладывал все свои силы и душу в дело помощи нам. Он лично принимал участие с английскими техническими частями в боях на Донецком фронте; со всей энергией добивался усиления и упорядочения материальной помощи; содействовал организации Феодосийской базы – непосредственно и влияя на французов. Ген. Хольман силой британского авторитета поддерживал Южную власть в распре ее с казачеством и делал попытки влиять на поднятие казачьего настроения. Он отождествлял наши интересы со своими, горячо принимал к сердцу наши беды и работал, не теряя надежды и энергии до последнего дня, представляя резкий контраст со многими русскими деятелями, потерявшими уже сердце.

Трогательное внимание проявлял он и в личных отношениях ко мне и начальнику штаба. Атмосфера «заговоров» и «покушений», охватившая в последние дни Новороссийск, не давала Хольману покоя. С нами говорить об этом было бесполезно; но не проходило дня, чтобы он не являлся к ген. – квартирмейстеру с упреками и советами по этому поводу. Совместно с ним он принял тайно некоторые меры предосторожности, а явно демонстрировал внимание к главнокомандующему, представив мне на смотр английский десант и судовые экипажи.

Впрочем, я и до сегодняшнего дня думаю, что в отношении меня лично все эти предосторожности были излишни.

Юг постигло великое бедствие. Положение казалось безнадежным, и конец близок. Сообразно с этим менялась и политика Лондона. Ген. Хольман оставался еще в должности, но неофициально называли уже имя его преемника, ген. Перси. Лондон решил ускорить «ликвидацию». Очевидно, такое поручение было морально неприемлемо для ген. Хольмана, так как в один из ближайших перед эвакуацией дней ко мне явился не он, а ген. Бридж со следующим предложением английского правительства: так как, по мнению последнего, положение катастрофично и эвакуация в Крым неосуществима, то англичане предлагают мне свое посредничество для заключения перемирия с большевиками.

Я ответил: никогда.

Этот эпизод имел свое продолжение несколько месяцев спустя. В августе 1920 г. в газете «Таймс» опубликована была нота лорда Керзона к Чичерину от 1 апреля. В ней, после соображений о бесцельности дальнейшей борьбы, которая «является серьезной угрозой спокойствию и процветанию России», Керзон заявлял: «Я употребил все свое влияние на ген. Деникина, чтобы уговорить его бросить борьбу, обещав ему, что, если он поступит так, я употреблю все усилия, чтобы заключить мир между его силами и вашими, обеспечив неприкосновенность всех его соратников, а также населения Крыма. Ген. Деникин в конце концов последовал этому совету и покинул Россию, передав командование ген. Врангелю».

Неизвестно, чему было больше удивляться: той лжи, которую допустил Керзон, или той легкости, с которой министерство иностранных дел Англии перешло от реальной помощи белого Юга к моральной поддержке большевиков путем официального осуждения белого движения.

В той же «Таймс» я напечатал тотчас опровержение:

«1. Никакого влияния лорд Керзон оказать на меня не мог, так как я с ним ни в каких отношениях не находился.

2. Предложение (британского военного представителя о перемирии) я категорически отвергнул и, хотя с потерей материальной части, перевел армию в Крым, где тотчас же приступил к продолжению борьбы.

3. Нота английского правительства о начатии мирных переговоров с большевиками была, как известно, вручена уже не мне, а моему преемнику по командованию Вооруженными силами Юга России, генералу Врангелю, отрицательный ответ которого был в свое время опубликован в печати.

4. Мой уход с поста главнокомандующего был вызван сложными причинами, но никакой связи с политикой лорда Керзона не имел.

Как раньше, так и теперь я считаю неизбежной и необходимой вооруженную борьбу с большевиками до полного их поражения. Иначе не только Россия, но и вся Европа обратится в развалины».

Для характеристики ген. Хольмана могу добавить: он просил меня разъяснить дополнительно в «Таймсе», что «британский военный представитель», предлагавший перемирие с большевиками, был не ген. Хольман.

Я охотно исполнял желания человека, который, «познав истинную природу большевизма», готов был – как доносил он Черчиллю – «скорее стать в ряды армий Юга рядовым Добровольцем, чем вступить в сношения с большевиками…»

Армии катились от Кубани к Новороссийску слишком быстро, а на рейде стояло слишком мало судов…

Пароходы, занятые эвакуацией беженцев и раненых, подолгу простаивали в иностранных портах по карантинным правилам и сильно запаздывали. Ставка и комиссия ген. Вязьмитинова, непосредственно ведавшая эвакуацией, напрягали все усилия к сбору судов, встречая в этом большие препятствия. И Константинополь, и Севастополь проявляли необычайную медлительность под предлогом недостатка угля, неисправности механизмов и других непреодолимых обстоятельств.

Узнав о прибытии главнокомандующего на Востоке ген. Мильна и английской эскадры адм. Сеймура в Новороссийск, я 11 марта заехал в поезд ген. Хольмана, где встретил и обоих английских начальников. Очертив им общую обстановку и указав возможность катастрофического падения обороны Новороссийска, я просил о содействии эвакуации английским флотом. Встретил сочувствие и готовность. Адм. Сеймур заявил, что по техническим условиям он может принять на борты своих кораблей не более 5–6 тысяч человек. Тогда ген. Хольман сказал по-русски и перевел свою фразу по-английски:

– Будьте спокойны. Адмирал – добрый и великодушный человек. Он сумеет справиться с техническими трудностями и возьмет много больше.

– Сделаю все, что возможно, – сказал Сеймур.

Адмирал своим сердечным отношением к участи белого воинства оправдывал вполне данную ему Хольманом характеристику. Его обещанию можно было верить, и эта помощь значительно облегчала наше тяжелое положение.

Суда между тем прибывали. Появилась надежда, что в ближайшие 4–8 дней нам удастся поднять все войска, желающие продолжать борьбу на территории Крыма. Комиссия Вязьмитинова назначила первые четыре транспорта частям Добровольческого корпуса, один пароход для Кубанцев, остальные предназначались для Донской армии.

12 марта утром ко мне прибыл ген. Сидорин. Он был подавлен и смотрел на положение своей армии совершенно безнадежно. Все развалилось, все текло куда глаза глядят, никто бороться больше не хотел, в Крым, очевидно, не пойдут. Донской командующий был озабочен главным образом участью донских офицеров, затерявшихся в волнующейся казачьей массе. Им грозила смертельная опасность в случае сдачи большевикам. Число их Сидорин определял в 5 тысяч. Я уверил его, что все офицеры, которые смогут добраться до Новороссийска, будут посажены на суда.

Но по мере того, как подкатывала к Новороссийску волна Донцов, положение выяснялось все более, и притом в неожиданном для Сидорина смысле: колебания понемногу рассеялись, и все донское воинство бросилось к судам. Для чего – вряд ли они тогда отдавали себе ясный отчет. Под напором обращенных к нему со всех сторон требований ген. Сидорин изменил своей тактике и, в свою очередь, обратился к Ставке с требованием судов для всех частей – в размерах явно невыполнимых, как невыполнима вообще планомерная эвакуация войск, не желающих драться, ведомых начальниками, переставшими повиноваться.

Между тем Новороссийск, переполненный свыше всякой меры, ставший буквально непроезжим, залитый человеческими волнами, гудел, как разоренный улей. Шла борьба за «место на пароходе» – борьба за спасение… Много человеческих драм разыгралось на стогнах города в эти страшные дни. Много звериного чувства вылилось наружу перед лицом нависшей опасности, когда обнаженные страсти заглушали совесть и человек человеку становился лютым врагом.

13 марта явился ко мне ген. Кутепов, назначенный начальником обороны Новороссийска, и доложил, что моральное состояние войск, их крайне нервное настроение не дают возможности оставаться долее в городе, что ночью необходимо его оставить…

Суда продолжали прибывать, но их все еще было недостаточно, чтобы поднять всех.

Ген. Сидорин вновь обратился с резким требованием транспортов. Я предложил ему три решения:

1. Занять сохранившимися донскими войсками ближайшие подступы к Новороссийску, чтобы выиграть дня два, в которые несомненно прибудут недостающие транспорты.

Сидорин не хотел или не мог этого сделать. Точно так же он отказался выставить на позиции хотя бы сохранившую боеспособность учебную бригаду.

2. Повести лично свои части береговой дорогой на Геленджик – Туапсе[174], куда могли быть свернуты подходившие пароходы и направлены новые после разгрузки их в крымских портах.

Сидорин не пожелал этого сделать.

3. Наконец, можно было отдаться на волю судьбы в расчете на те транспорты, которые прибудут в этот день и в ночь на 14-е, а также на обещанную адмиралом Сеймуром помощь английских судов.

Ген. Сидорин остановился на этом решении, а подчиненным ему начальникам, потом прессе поведал об учиненном главным командованием «предательстве Донского войска».

Эта версия, сопровождаемая вымышленными подробностями, была очень удобна, перекладывая весь одиум, все личные грехи и последствия развала казачьей армии на чужую голову.

Вечером 13-го штаб главнокомандующего, штабы Донской армии и Донского атамана посажены были на пароход «Цесаревич Георгий». После этого я с ген. Романовским и несколькими чинами штаба перешел на русский миноносец «Капитан Сакен».

Посадка войск продолжалась всю ночь. Часть Добровольцев и несколько полков Донцов, не попавших на суда, пошли береговой дорогой на Геленджик.

Прошла бессонная ночь. Начало светать. Жуткая картина. Я взошел на мостик миноносца, стоявшего у пристани. Бухта опустела. На внешнем рейде стояло несколько английских судов, еще дальше виднелись неясные уже силуэты транспортов, уносящих русское воинство к последнему клочку родной земли, в неизвестное будущее.

В бухте мирно стояло два французских миноносца, по-видимому, не знавших обстановки. Мы подошли к ним. В рупор была передана моя просьба:

– Новороссийск эвакуирован. Главнокомандующий просит вас взять на борт сколько возможно из числа остающихся на берегу людей.

Миноносцы быстро снялись и ушли на внешний рейд[175].

В бухте – один только «Капитан Сакен».

На берегу у пристаней толпился народ. Люди сидели на своих пожитках, разбивали банки с консервами, разогревали их, грелись сами у разведенных тут же костров. Это бросившие оружие – те, которые не искали уже выхода. У большинства спокойное, тупое равнодушие – от всего пережитого, от утомления, от духовной прострации. Временами слышались из толпы крики отдельных людей, просивших взять их на борт. Кто они, как их выручить из сжимающей их толпы?.. Какой-то офицер с северного мола громко звал на помощь, потом бросился в воду и поплыл к миноносцу. Спустили шлюпку и благополучно подняли его. Вдруг замечаем – на пристани выстроилась подчеркнуто стройно какая-то воинская часть. Глаза людей с надеждой и мольбой устремлены на наш миноносец. Приказываю подойти к берегу. Хлынула толпа…

– Миноносец берет только вооруженные команды…

Погрузили сколько возможно было людей и вышли из бухты. По дороге, недалеко от берега, в открытом море покачивалась на свежей волне огромная баржа, выведенная и оставленная там каким-то пароходом. Сплошь, до давки, до умопомрачения забитая людьми. Взяли ее на буксир и подвели к английскому броненосцу.

Адмирал Сеймур выполнил свое обещание: английские суда взяли значительно больше, чем было обещано.

Очертания Новороссийска выделялись еще резко и отчетливо. Что творилось там?.. Какой-то миноносец повернул вдруг обратно и полным ходом полетел к пристаням. Бухнули орудия, затрещали пулеметы: миноносец вступил в бой с передовыми частями большевиков, занявшими уже город. Это был «Пылкий», на котором ген. Кутепов, получив сведение, что не погружен еще 3-й Дроздовский полк, прикрывавший посадку, пошел на выручку.

Потом все стихло. Контуры города, берега и гор обволакивались туманом, уходя в даль… в прошлое.

Такое тяжелое, такое мучительное.

Судьба войск, оставшихся на Северном Кавказе, и Каспийской флотилии. Упразднение Южного правительства. Последние дни в Крыму. Оставление мною поста главнокомандующего В.С.Ю.Р

Грозные недавно Вооруженные силы Юга распались.

Части, двинувшиеся берегом моря на Геленджик, при первом же столкновении с отрядом дезертиров, занимавших Кабардинскую, не выдержали, замитинговали и рассеялись. Небольшая часть их была подобрана судами, остальные ушли в горы или передались большевикам.

Части Кубанской армии и 4-го Донского корпуса, вышедшие горами к берегу Черного моря, расположились между Туапсе и Сочи, в районе, лишенном продовольствия и фуража, в обстановке чрезвычайно тяжелой. Надежды Кубанцев на зеленых и на помощь грузин не оправдались. Кубанская Рада, правительство и атаман Букретов, добивавшийся командования войсками[176], требовали полного разрыва с «Крымом» и склонялись к заключению мира с большевиками; военные начальники категорически противились этому. Эта распря и полная дезорганизация верхов вносили еще большую смуту в казачью массу, окончательно запутавшуюся в поисках выхода и путей к спасению.

Сведения о разложении, колебаниях и столкновениях в частях, собравшихся на Черноморском побережье, приходили в Феодосию и вызывали мучительные сомнения: как быть с ними дальше? Эти сомнения волновали Ставку и разделялись казачьими кругами. Ставка указывала перевозить только вооруженных и желающих драться. Донские правители смотрели более пессимистично: на бурном заседании их в Феодосии решено было воздержаться пока вовсе от перевозки Донцов в Крым. Мотивами этого решения были – с одной стороны, развал частей, с другой – опасение за прочность Крыма («ловушка»). Такое неопределенное положение доно-кубанских корпусов на побережье длилось после моего ухода еще около месяца, завершившись трагически: кубанский атаман Букретов через ген. Морозова заключил договор с советским командованием о сдаче армии большевикам и сам скрылся в Грузию. Большая часть войск сдалась действительно, меньшая успела переправиться в Крым[177].

В начале марта начался исход с Северного Кавказа. Войска и беженцы[178] потянулись на Владикавказ, откуда в десятых числах марта по Военно-Грузинской дороге перешли в Грузию. Обезоруженные грузинами войска и беженцы были интернированы потом в Потийском лагере.

Еще восточнее, берегом Каспийского моря отходил на Петровск астраханский отряд ген. Драценко. Отряд этот сел 16 марта в Петровске на суда и совместно с Каспийской военной флотилией пошел в Баку. Ген. Драценко и команд. флотилией, адм. Сергеев, заключили условие с азербайджанским правительством, в силу которого, ценою передачи Азербайджану оружия и материальной части, войскам разрешен был проход в Поти. Военная флотилия, не подымая азербайджанского флага и сохраняя свое внутреннее управление, принимала на себя береговую оборону. Но, когда суда начали входить в гавань, обнаружился обман: азербайджанское правительство заявило, что лицо, подписавшее договор, не имело на то полномочий, и потребовало безусловной сдачи. На этой почве во флоте началось волнение; адм. Сергеев, отправившийся в Батум, чтобы оттуда войти в связь со Ставкой, был объявлен офицерами низложенным, и суда под командой капитана 2-го ранга Бушена ушли в Энзели с целью отдаться там под покровительство англичан. Английское командование, не желая столкновения с большевиками, предложило командам судов считаться интернированными и распорядилось снять части орудий и машин. И когда большевики вслед за тем сделали внезапную высадку, сильный английский отряд, занимавший Энзели, обратился в поспешное отступление; к англичанам вынуждены были присоединиться и наши флотские команды. Один из участников этого отступления, русский офицер, писал впоследствии о чувстве некоторого морального удовлетворения, которое испытывали «мы – жалкие и беспомощные среди англичан» при виде того, как «перед кучкой большевиков, высадившихся и перерезавших дорогу в Решт, войска сильной, могущественной британской армии драпали вместе с нами».

Рухнуло государственное образование Юга, и осколки его, разбросанные далеко, катились от Каспия до Черного моря, увлекая людские волны. Рухнул оплот, прикрывавший с севера эфемерные «государства», неустанно подтачивавшие силы Юга, и разительно ясно обнаружилась вся немощность и нежизнеспособность их. В несколько дней пала «Черноморская республика» зеленых, не более недели просуществовал «Союз горских народов», вскоре сметен был и Азербайджан. Наступал черед Грузинской республики, бытие которой по соображениям общей политики допускалось советской властью еще некоторое время.

На маленьком Крымском полуострове сосредоточилось все, что осталось от Вооруженных сил Юга.

Армия, ставшая под непосредственное мое командование, сведена была в три корпуса (Крымский, Добровольческий, Донской), сводную кавалерийскую дивизию и сводную кубанскую бригаду. Все остальные части, команды, штабы и учреждения, собравшиеся в Крым со всей бывшей территории Юга, подлежали расформированию, причем весь боеспособный личный состав их пошел на укомплектование действующих войск. Крымский корпус силою около 5 тыс. по-прежнему прикрывал перешейки. Керченский район обеспечивался от высадки со стороны Тамани сводным отрядом в 1½ тыс.[179] Все прочие части расположены были в резерве на отдых: Добровольческий корпус в районе Севастополя – Симферополя, Донцы – в окрестностях Евпатории.

Ставку я расположил временно в тихой Феодосии, вдали от кипящего страстями Севастополя.

Ближайшая задача, возложенная на армию, заключалась в обороне Крыма.

Армия насчитывала в своих рядах 35–40 тыс. бойцов, имела на вооружении 100 орудий и до 500 пулеметов. Но была потрясена морально, и войска, прибывшие из Новороссийска, лишены были материальной части, лошадей, обозов и артиллерии. Добровольцы пришли поголовно вооруженными, привезли с собой все пулеметы и даже несколько орудий. Донцы прибыли безоружными.

С первого же дня началась спешная работа по реорганизации, укомплектованию и снабжению частей. Некоторый отдых успокаивал возбужденные до крайности нервы.

До тех пор, в течение 1½ года, части были разбросаны по фронту на огромные расстояния, почти не выходя из боя. Теперь сосредоточенное расположение крупных войсковых соединений открывало возможность непосредственного и близкого воздействия старших начальников на войска.

Противник занимал северные выходы из Крымских перешейков по линии Геническ – Чонгарский мост – Сиваш – Перекоп. Силы его были невелики (5–6 тыс.), а присутствие в тылу отрядов Махно и других повстанческих банд сдерживало его наступательный порыв. Со стороны Таманского полуострова большевики никакой активности не проявляли.

Движение главных сил Юга к берегам Черного моря советским командованием расценивалось как последний акт борьбы. Сведения о состоянии наших войск, о мятежах, подымаемых войсками и начальниками – весьма преувеличенные, – укрепляли большевиков в убеждении, что белую армию, припертую к морю, ждет неминуемая и конечная гибель. Поэтому операция переброски значительных сил в Крым, готовность и возможность продолжать там борьбу явились для советского командования полнейшей неожиданностью.

На Крым не было обращено достаточно внимания, и за эту оплошность советская власть поплатилась впоследствии дорогою ценой.

Необходимо было упорядочить и реорганизовать гражданское управление, слишком громоздкое для Крыма.

Южнорусское правительство Мельникова, прибыв в Севастополь, попало сразу в атмосферу глубокой и органической враждебности, парализовавшей всякую его деятельность. Правительство – по своему генезису, как созданное в результате соглашения с Верховным Кругом – уже по этой причине было одиозно и вызывало большое раздражение, готовое вылиться в дикие формы.

Поэтому с целью предотвращения нежелательных эксцессов я решил упразднить Южное правительство еще до своего ухода. 16 марта я отдал приказ об упразднении совета министров. Взамен его поручалось М. В. Бернацкому организовать «сокращенное численно, деловое учреждение, ведающее делами общегосударственными и руководством местных органов». Приказ подтверждал, что «общее направление внешней и внутренней политики останется незыблемым на началах, провозглашенных мною 16 января в г. Екатеринодаре».

На членов правительства этот неожиданный для них приказ произвел весьма тягостное впечатление… Форму не оправдываю, но сущность реорганизации диктовалась явной необходимостью и личной безопасностью министров.

В тот же день, 16-го, члены правительства на предоставленном им пароходе выехали из Севастополя и перед отъездом в Константинополь заехали в Феодосию проститься со мной. После краткого слова Н. М. Мельникова ко мне обратился Н. В. Чайковский:

– Позвольте вас, генерал, спросить: что вас побудило совершить государственный переворот?

Меня удивила такая постановка вопроса – после разрыва с Верховным Кругом и, главное, после того катастрофического «переворота», который разразился над всем белым Югом.

– Какой там переворот! Я вас назначил, и я вас освободил от обязанностей – вот и все.

После этого Ф. С. Сушков указал на «ошибочность моего шага»: за несколько дней своего пребывания в Крыму правительство, по его словам, заслужило признание не только общественных кругов, но и военной среды. Так что все предвещало возможность плодотворной работы его.

– К сожалению, у меня совершенно противоположные сведения. Вы, по-видимому, не знаете, что творится кругом. Во всяком случае, через несколько дней все случившееся станет вам ясным…

Покидал свой пост ген. Хольман – неизменный доброжелатель Армии. В своем прощальном слове он говорил: «…с глубочайшим сожалением я уезжаю из России. Я надеялся оставаться с вами до конца борьбы, но получил приказание ехать в Лондон для доклада своему правительству о положении… Не думайте, что я покидаю друга в беде. Я надеюсь, что смогу принести вам большую пользу в Англии… Я уезжаю с чувством глубочайшего уважения и сердечной дружбы к вашему главнокомандующему и с усилившимся решением остаться верным той кучке храбрых и честных людей, которые вели тяжелую борьбу за свою родину в продолжение двух лет».

При новой политике Лондона ген. Хольман был бы действительно не на месте.

Расставался я и со своим верным другом И. П. Романовским. Освобождая его от должности начальника штаба, я писал в приказе: «Беспристрастная история оценит беззаветный труд этого храбрейшего воина, рыцаря долга и чести и беспредельно любящего Родину солдата и гражданина.

История заклеймит презрением тех, кто по своекорыстным побуждениям ткал паутину гнусной клеветы вокруг честного и чистого имени его.

Дай Бог Вам сил, дорогой Иван Павлович, чтобы при более здоровой обстановке продолжать тяжкий труд государственного строительства».

На место ген. Романовского начальником штаба я назначил состоявшего в должности ген. – квартирмейстера ген. Махрова.

Хольман, предполагавший выехать в ближайший день в Константинополь, предложил Ивану Павловичу ехать с ним вместе.

Рвались нити, связывавшие с прошлым, становилось пусто вокруг…

Поздно вечером 19-го в Феодосию приехал ген. Кутепов по важному делу. Он доложил: «Когда я прибыл в Севастополь, то на пристани офицер, присланный от ген. Слащева, доложил мне, что за мной прислан вагон с паровозом и что ген. Слащев просит меня прибыть к нему немедленно. В этом вагоне около 8 часов вечера я прибыл в Джанкой, где на платформе меня встретил ген. Слащев и просил пройти к нему в вагон. После легкого ужина по просьбе Слащева я прошел к нему в купе, и там он мне очень длинно стал рассказывать о том недовольстве в войсках его корпуса главнокомандующим и о том, что такое настроение царит среди всего населения, в частности среди заявивших ему об этом армян и татар, в духовенстве, а также во флоте и якобы среди чинов моего корпуса; и что 23 марта предположено собрать совещание из представителей духовенства, армии, флота и населения для обсуждения создавшегося положения и что, вероятно, это совещание решит обратиться к генералу Деникину с просьбой о сдаче им командования. Затем он прибавил, что ввиду моего прибытия теперь на территорию Крыма он полагает необходимым и мое участие в этом совещании.

На это я ему ответил, что относительно настроения моего корпуса он ошибается. Участвовать в каком-либо совещании без разрешения главнокомандующего я не буду и, придавая огромное значение всему тому, что он мне сказал, считаю необходимым обо всем этом немедленно доложить генералу Деникину. После этих моих слов я встал и ушел.

Выйдя на платформу, я сел в поезд и приказал везти себя в Феодосию».

То, что я услышал, меня не удивило.

Генерал Слащев вел эту работу не первый день и не в одном направлении, а сразу в четырех. Он посылал гонцов к барону Врангелю, убеждая его «соединить наши имена» (т. е. Врангеля и Слащева) и при посредстве герцога С. Лейхтенбергского входил в связь по этому вопросу с офицерскими флотскими кругами. В сношениях своих с правой, главным образом, общественностью он старался направить ее выбор в свою личную пользу. Вместе с тем через ген. Боровского он входил в связь с генералами Сидориным, Покровским, Юзефовичем и уславливался с ними о дне и месте совещания для устранения главнокомандующего. В чью пользу – умалчивалось, так как первые двое были антагонистами Врангеля и не имели также желания возглавить себя Слащевым. Наконец, одновременно, чуть ли не ежедневно Слащев телеграфировал в Ставку с просьбой разрешить ему прибыть ко мне для доклада и высказывал «глубокое огорчение», что его не пускают к «своему главнокомандующему».

Ген. Сидорин усиленно проводил взгляд «о предательстве Дона» и телеграфировал донскому атаману, что этот взгляд разделяют «все старшие начальники и все казаки». Он решил «вывести Донскую армию из пределов Крыма и того подчинения, в котором она сейчас находится», и требовал немедленного прибытия атамана и правительства в Евпаторию «для принятия окончательного решения»[180].

Я знал уже и о той роли, которую играл в поднявшейся смуте епископ Вениамин, возглавивший оппозицию крайних правых; но до каких пределов доходило его рвение, мне стало известным только несколько лет спустя… На другой день после прибытия Южного правительства в Севастополь преосвященный явился к председателю его. Об этом посещении Н. М. Мельников рассказывает: «Епископ Вениамин сразу начал говорить о том, что “во имя спасения России” надо заставить ген. Деникина сложить власть и передать ее ген. Врангелю, ибо только он – по мнению епископа и его друзей – может спасти в данных условиях Родину. Епископ добавил, что у них, в сущности, все уже готово к тому, чтобы осуществить намеченную перемену, и что он считает своим долгом обратиться по этому делу ко мне лишь для того, чтобы по возможности не вносить лишнего соблазна в массу и подвести легальные подпорки под “их” предприятие, ибо, если Южнорусское правительство санкционирует задуманную перемену, все пройдет гладко, “законно”…

Епископ Вениамин добавил, что, согласится Южнорусское правительство или не согласится, дело все равно сделано будет…

Это приглашение принять участие в перевороте, сделанное притом епископом, было так неожиданно для меня, тогда еще впервые видевшего заговорщика в рясе, и так меня возмутило, что я, поднявшись, прекратил дальнейшие излияния епископа».

Епископ Вениамин посетил затем мин. вн. дел В. Ф. Зеелера, которому также в течение полутора часов внушал мысль о необходимости переворота: «Все равно с властью Деникина покончено, его сгубил тот курс политики, который отвратен русскому народу. Последний давно уже жаждет “хозяина земли русской”, и мешать этому, теперь уже вполне созревшему порыву не следует. Нужно всячески этому содействовать – это будет и Богу угодное дело. Все готово: готов к этому и ген. Врангель, и вся та партия патриотически настроенных действительных сынов своей Родины, которая находится в связи с ген. Врангелем. Причем ген. Врангель – тот Божией милостью диктатор, из рук которого и получит власть и царство помазанник…

Епископ был так увлечен поддержкой разговора, что перестал сохранять сдержанность и простую осторожность и дошел до того, что готов был тут же ждать от правительства решений немедленных»[181].

Сидорин, Слащев, Вениамин… все это, в сущности, меня уже мало интересовало.

Я спросил ген. Кутепова о настроении Добровольческих частей. Он ответил, что одна дивизия вполне прочная, в другой настроение удовлетворительное, в двух – неблагополучное. Критикуя наши неудачи, войска, главным образом, обвиняют в них ген. Романовского. Кутепов высказал свое мнение, что необходимо принять спешные меры против собирающегося совещания и лучше всего вызвать ко мне старших начальников, с тем чтобы они сами доложили мне о настроении войск.

Я взглянул на дело иначе: настало время выполнить мое решение. Довольно.

В ту же ночь, совместно с начальником штаба ген. Махровым, я составил секретную телеграмму – приказание о сборе начальников на 21 марта в Севастополь на Военный Совет, под председательством ген. Драгомирова, «для избрания преемника главнокомандующему Вооруженными силами Юга России». В число участников я включил и находившихся не у дел, известных мне претендентов на власть и наиболее активных представителей оппозиции. В состав Совета должны были войти: «Командиры Добровольческого (Кутепов) и Крымского (Слащев) корпусов и их начальники дивизий. Из числа командиров бригад и полков – половина (от Крымского корпуса в силу боевой обстановки норма может быть меньше). Должны прибыть также: коменданты крепостей, командующий флотом, его начальник штаба, начальники морских управлений, четыре старших строевых начальника флота. От Донского корпуса – генералы Сидорин, Кельчевский и шесть лиц в составе генералов и командиров полков. От штаба главнокомандующего – начальник штаба, дежурный генерал, начальник военного управления и персонально генералы: Врангель, Богаевский, Улагай, Шиллинг, Покровский, Боровский, Ефимов, Юзефович и Топорков».

К председателю Военного Совета я обратился с письмом[182]:

«Многоуважаемый Абрам Михайлович!

Три года российской смуты я вел борьбу, отдавая ей все свои силы и неся власть, как тяжкий крест, ниспосланный судьбою.

Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность Армии и в ее историческое призвание мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и Армией порвана. И я не в силах более нести ее.

Предлагаю Военному Совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование.

Уважающий Вас А. Деникин».

Следующие два-три дня прошли в беседах с преданными мне людьми, приходившими с целью предотвратить мой уход. Они терзали мне душу, но изменить моего решения не могли.

Военный Совет собрался, и утром 22-го я получил телеграмму ген. Драгомирова:

«Военный Совет признал невозможным решать вопрос о преемнике Главкома, считая это прецедентом выборного начальства, и постановил просить Вас единолично указать такового. При обсуждении Добровольческий корпус и Кубанцы заявили, что только Вас желают иметь своим начальником и от указания преемника отказываются. Донцы отказались давать какие-либо указания о преемнике, считая свое представительство слишком малочисленным, не соответствующим боевому составу, который они определяют в 4 дивизии. Генерал Слащев отказался давать мнение за весь свой корпус, от которого могли прибыть только три представителя, и вечером просил разрешения отбыть на позиции, что ему и было разрешено. Только представители флота указали преемником генерала Врангеля. Несмотря на мои совершенно категорические заявления, что Ваш уход решен бесповоротно, вся сухопутная армия ходатайствует о сохранении Вами главного командования, ибо только на Вас полагаются и без Вас опасаются за распад Армии; все желали бы Вашего немедленного прибытия сюда для личного председательствования в Совете, но меньшего состава. В воскресенье в полдень назначил продолжение заседания, к каковому прошу Вашего ответа для доклада Военсовету.

Драгомиров».

Я считал невозможным изменить свое решение и ставить судьбы Юга в зависимость от временных, меняющихся, как мне казалось, настроений. Генералу Драгомирову я ответил:

«Разбитый нравственно, я ни одного дня не могу оставаться у власти. Считаю уклонение от подачи мне совета генералами Сидориным и Слащевым недопустимым. Число собравшихся безразлично. Требую от Военного Совета исполнения своего долга. Иначе Крым и Армия будут ввергнуты в анархию.

Повторяю, что число представителей совершенно безразлично. Но если Донцы считают нужным, допустите число членов сообразно их организации».

В тот же день получена мною в ответ телеграмма ген. Драгомирова:

«Высшие начальники до командиров корпусов включительно единогласно остановились на кандидатуре ген. Врангеля. Во избежание трений в общем собрании означенные начальники просят Вас прислать ко времени открытия общего собрания, к 18 часам, Ваш приказ о назначении, без ссылки на избрание Военным Советом».

Я приказал справиться – был ли ген. Врангель на этом заседании и известно ли ему об этом постановлении, и, получив утвердительный ответ, отдал свой последний приказ Вооруженным силам Юга:

«§ 1. Генерал-лейтенант барон Врангель назначается Главнокомандующим Вооруженными силами Юга России.

§ 2. Всем шедшим честно со мною в тяжкой борьбе – низкий поклон.

Господи, дай победу Армии и спаси Россию.

Генерал Деникин».

Мой отъезд. Константинопольская драма

…Вечер 22 марта.

Тягостное прощание с ближайшими моими сотрудниками в Ставке и офицерами конвоя. Потом сошел вниз – в помещение охранной офицерской роты, состоявшей из старых Добровольцев, в большинстве израненных в боях; со многими из них меня связывала память о страдных днях первых походов. Они взволнованы, слышатся глухие рыдания… Глубокое волнение охватило и меня; тяжелый ком, подступивший к горлу, мешал говорить. Спрашивают:

– Почему?

– Теперь трудно говорить об этом. Когда-нибудь узнаете и поймете…


Поехали с ген. Романовским в английскую миссию, откуда вместе с Хольманом на пристань. Почетные караулы и представители иностранных миссий. Краткое прощание. Перешли на английский миноносец. Офицеры, сопровождавшие нас, в том числе бывшие адъютанты ген. Романовского, пошли на другом миноносце – французском, который пришел в Константинополь на 6 часов позже нас.

Роковая случайность…

Когда мы вышли в море, была уже ночь. Только яркие огни, усеявшие густо тьму, обозначили еще берег покидаемой русской земли. Тускнеют и гаснут.

Россия, Родина моя…


В Константинополе на пристани нас встретили военный агент наш, ген. Агапеев, и английский офицер. Англичанин что-то с тревожным видом докладывает Хольману. Последний говорит мне:

– Ваше превосходительство, поедем прямо на английский корабль…

Англичане подозревали. Знали ли наши?

Я обратился к Агапееву:

– Вас не стеснит наше пребывание в посольстве… в отношении помещения?

– Нисколько.

– А в… политическом отношении?

– Нет, помилуйте…

Простились с Хольманом и поехали в русский Посольский дом, обращенный частично в беженское общежитие. Там моя семья.

Появился дипломатический представитель.

Выхожу к нему в коридор. Он извиняется, что по тесноте не может нам предоставить помещения. Я оборвал разговор: нам не нужно его гостеприимства…

Вернувшись в комнату, хотел переговорить с Иваном Павловичем о том, чтобы сейчас же оставить этот негостеприимный кров. Но ген. Романовского не было. Адъютанты не приехали еще, и он сам прошел через анфиладу посольских зал в вестибюль распорядиться относительно автомобиля.

Раскрылась дверь, и в ней появился бледный, как смерть, полковник Энгельгардт:

– Ваше превосходительство, генерал Романовский убит.

Этот удар доконал меня. Сознание помутнело, и силы оставили меня – первый раз в жизни.

Моральных убийц Романовского я знаю хорошо. Физический убийца, носивший форму русского офицера, – скрылся. Не знаю – жив ли он, или правду говорит молва, будто для сокрытия следов преступления его утопили в Босфоре.

Ген. Хольман, потрясенный событием, не могший простить себе, что не сберег Романовского, не настояв на нашем переезде прямо на английский корабль, ввел в посольство английский отряд, чтобы охранить бывшего русского главнокомандующего.

Судьбе угодно было провести и через это испытание.

Тогда, впрочем, меня ничто уже не могло волновать. Душа омертвела.

Маленькая комната, почти каморка. В ней – гроб с дорогим прахом. Лицо скорбное и спокойное. «Вечная память!..»

В этот вечер я с семьей и детьми генерала Корнилова перешел на английское госпитальное судно, а на другой день на дредноуте «Мальборо» мы уходили от постылых берегов Босфора, унося в душе неизбывную скорбь.

Мировые события и русский вопрос