«вот как решительны и быстры были древние в своих поступках»;
или в рассказе четырнадцатом:
«дама была счастлива беспредельно, но в таком варварском месте можно ли было что-нибудь сделать?» или в рассказе тридцать третьем:
«вероятно, это было сказано им после долгого размышления».
или в рассказе тридцать восьмом:
«для стихотворения первого в мире ловеласа это было поистине слишком ординарно!» или в рассказе тридцать девятом:
«в старппу вот как любили молодые люди, а нынешние старцы, они так, что ли, поступают?» пли в рассказе семьдесят четвертом:
«действительно, это была дама, с которой сблизиться было очень трудно!»
Большей частью это вмешательство сквозит через ткань самого повествования, проявляясь в отдельных выражениях и даже образах. Например:
«бывший тут же ничтожный старец, ползавший внизу у деревянной галереи», сложил такую песню...» или:
«и тот, не успев даже взять дождевой плащ и шляпу, промокнув насквозь, прибежал к ней...» или:
«так сложил он, и все пролили слезы на свой сушеный рис, так что тот даже разбух от влаги...»
«его даму те демоны одним глотком и проглотили»
Таким путем проявляется оценка автора, его суждение по поводу того, что было рассказано, его отношение ко всему этому. Этим же способом автор сообщает описываемому особый колорит, заимствуя его уже не из материала самого сюжета или темы, но — извне, привнося его от себя. Это особенно сказывается, в тех случаях, когда автор вносит юмористическую нотку в свое повествование, как, например, в тех местах, где он, говоря о скорби, преисполнившей путников, рисуя их слезы, вдруг прямо, так сказать, в строчку, замечает: «и пролили они слезы иа свой сушеный рис, так что тот даже разбух от влаги». Или, повествуя о драматическом бегстве и преследовании четы влюбленных, он рисует факт поимки дамы словами: «демоны одним глотком ее и проглотили».
Такое отчасти юмористическое, отчасти сатирическое отношение автора к рассказываемому проскальзывает в «Исэ» очень часто. Но еще чаще вмешательство автора подчеркивается обратным приемом: отсутствием и сентенции, и характеризующих выражений. Этот любопытнейший прием дается автором в очень показательной форме. Таков, например,— рассказ 23, передающий, в сущности, большую жизненную трагедию. Она рассказана необычайно сжато и вместе с тем ярко, причем отсутствие всяких словесных следов авторского вмешательства еще сильнее подчеркивает то чувство горечи жизни, которое так часто пробегает по всей его «Повести».
Этими тремя приемами, примененными, конечно, в разной степени, в разных отношениях к тексту, автор создает для более внимательного читателя сильнейшее впечатление его собственной личности. Мы как будто видим перед собою хэйанца X века, аристократа, но не из очень родовитых, придворного, но не из очень сановных; вдумчивого наблюдателя, воспринимающего всю совокупность жизни своего круга, и не в поверхности ее, ио главным образом в ее эмоциональном, эстетическом и даже глубже — философском содержании. Мы видим человека, несомненно, и самого прошедшего через небольшой, но типичный для того времени жизненный опыт, однако сохранившего во всех перипетиях своей жизни известную объективность и умение видеть себя со стороны. Мы видим человека, вынесшего из всех своих наблюдений некоторое чувство горечи к этому миру, известную скорбь и печаль; все это — в соединении с большей частью добродушным юмором, который еще больше подчеркивает его основной тон грусти.
Этот в конечном счете довольно пессимистический склад ставит свою печать почти на все рассказы «Исэ». В соединении с другим характерным признаком личности вдумчиво наблюдающего и иногда мягко вмешивающегося автора он составляет основной, так сказать, «междустрочный» тон всего произведения. И в нем все рассказы «Исэ» находят свое объединение; благодаря этому они и перестают быть простым «учебником любовного искусства». Рассказы «Исэ» — в известной степени повесть об изменчивости жизни, рассказанная вдумчивым наблюдателем и много испытавшим человеком.
Таким образом, толкование «Исэ» как своего рода "искусство любви" для Хэйана подвергается большим сомнениям. Одновременно колеблется и воззрение на «Исэ» как на собрание-самостоятельных рассказов. Как уже было сказано выше, все они — части одного общего целого: жизни, подмеченной автором. Наряду с этим такое единство подкрепляется еще и явно ощущаемым единством героя и обстановки. Герой рассказов — кавалер, то есть хэйанец, может быть, сам автор, или, во всяком случае, такой же, как и он, по происхождению и по положению; обстановка — одна и та же: хэйанская столица — как центр, жизнь высших кругов общества — как основа; действия всех рассказов развиваются, в сущности, в одном сюжетном плане; и это все, наряду с объединяющей психологической личностью автора, в значительной степени умаляет значение формальпой обособленности одного рассказа от другого: она принимает характер только композиционного приема.
III
Здесь мы вплотную подходим к очень большой проблеме: к вопросу о морфологии японского романа как в ее основных видах, так и в ее развитии. Вопрос о морфологической сущности «Исэ» имеет и для того и для другого первостепенное значение: ведь «Исэ» наряду с «Такэтори» — первые представители японского повествовательного жанра, если не считать, конечно, тех фабульных стихотворений, которые встречаются в «Манъёсю». Надлежащая оценка «Исэ» открывает путь к пониманию и последующих японских моногатари..
Связь «Исэ» с лирическими жанрами, конечно, несомненна. Многие стихотворения «Исэ» могут существовать независимо от рассказа. Многие из них в таком именно виде фигурируют в «Кокинсю». Поэтому, в суждении о морфологии «Исэ» как повествовательного произведения совершенно необходимо исходить из сущности японского лирического жанра, в частности — танка.
Строго говоря, танка по своей природе рождается в повествовательно-описательном окружении. Танка — лирическое стихотворение, сказанное небезотносительно, по обязательно в приложении к чему-нибудь конкретному: будь то картина природы, обстановка, будь то событие, происшествие и т. и. Отвлеченное лирическое вдохновение как таковое не свойственно этому типу японской поэзии, а может быть, и всей японской поэзии в целом. Поэтому эмоциональное содержание танка целиком заложено в этом внешнем окружении и из него по преимуществу и раскрывается. Это учтено и редакторами «Кокинсю», спабдивши- ми многие из стихотворений своего собрания поясняющими предисловиями. С другой стороны, эта же особенность танка обуславливает легкую возможность построения вокруг нее рассказа: стоит только развернуть эту обстановку, этот сюжет танка — в форму повествовательную. Насколько это легко и в то же время просто и естественно, свидетельствуют некоторые из тех же «предисловий» «Кокинсю», уже близко подходящие к повествовательному жанру. И классический пример такого использования всего содержания танка, как ее собственно лирического, эмоционального, так и внешнего, примыкающего к ней извне, повествовательно-описательного, — представляет собою «Исэ».
В этой повести оба эти элемента,— лирический и повествовательный, соединены в одно неразрывное целое, без стилистического преобладания какого-нибудь одного из них. Стихотворения влиты в повествование, и при этом не в виде украшающего это последнее элемента, а в виде органической части его. Как стихотворение в обстановке «Исэ» становится немыслимым вне повествования, так и это последнее теряет свой смысл без стихотворения. В «Исэ» достигнуто очень трудное: дан образен искусного и принявшего совершенно естественный характер сочетания прозы и стихов в одно целое своеобразно показанного .повествовательного жанра.
Конечно, не все в «Исэ» одинаково по своей структуре: существуют рассказы, состоящие, в сущности, из одного стихотворения; прозаическая часть в них, действительно,— что-то вроде «предисловия».
Но, во-первых, этот тип встречается довольно редко, во вторых — он совершенно нехарактерен для «Исэ». Типичная форма рассказа в «Исэ» — коротенький, но вполне развитый повествовательный эпизод. Присутствие же таких отрывков в «Исэ» объясняется тем, что в целях общего целого, в целях всего произведения, рассматриваемого как некое единство, эти отрывочные стихотворения бывают необходимы: они находятся в тесной связи с ближайшими отрывками, служа дополнением к ним или их развитием. Так, указанное стихотворение (см. с. 29) укладывается в общую схему с предыдущим (с. 28); они стоят в несомненной смысловой связи. И там и здесь — указания на краткость мига встречи, на чем и основано их тематическое единство. И там и здесь — жалоба, только в разных оттенках, на чем и построено их сюжетное различие: в первом случае — жалоба общего характера — «мне так грустно без тебя сегодня вечером»; во втором — жалоба, соединенная с упреком: «жестокость твоя, с которою ты избегаешь меня, поистпне длится так бесконечно». Поэтому такие отрывки не только не нарушают общего жанрового лика повести, но даже подчеркивают начало единства, пронизывающего все произведение в целом.
Точно так же, если будем исходить из «Кокинсю», не всегда рассказ развивается из того повествовательного окружения, которое присуще стихотворению в его зарождении. Так, например: в «Кокинсю» есть стихотворение («Смесь», I, 1).
Что это? На мне
Капельки росы лежат...
О, река небес!
То не брызги ли с весла
От плывущей там ладьи?
По мнению одного комментатора (Кэйтю), стихотворение это связано со следующей обстановкой: 7 июля, в день «Ткачихи и Волопаса» (Вега и Альтаир) — звезд, находящихся по обеим сторонам Млечного Пути, — во дворце происходило празднество, во время которого от лица государя были всем розданы подарки; и вот автор, тронутый до слез милостью императора, в знак признательности выражает свои чувства в вышеприведенных словах, где искусно сочетает образ «слез», то есть слез благодарности, и образ «брызг» от весла той ладьи, которая плывет по реке небес, иначе — Млечному Пути.