перерождение, и через два-три года будет видно, что это не просто красивый мальчишка, а именно пассивный гомик.
— Остановись, — попросил он тихо, сделав рукой в сторону своих людей плавный жест. — Ты не понимаешь, что говоришь и что с тобой делали. Вспомни… у тебя же были дом… мама… друзья… ты же русский, в конце концов!
Бессмысленно. Слова разбивались о ту уродливую глухую броню, которой одел душу мальчишки его… «дядя Сева». И чужой крик, эта дикая и страшная песня с чужого голоса, гимн уродству, гимн праву на болезнь — это было все, что оставалось у него, за что он держался изо всех сил…
Женька выпрыгнул из окна большой ловкой кошкой. Левой рукой — еще в прыжке — он намертво зажал кулак мальчишки поверх его пальцев. В правой — сверкнул тесак, отсекая кисть ниже запястья. Белосельский швырнул прочь отрубленную руку с гранатой и, еще до того, как в ухоженных кустах гулко хлопнуло, перерезал горло мальчишке, изумленно поднесшему к глазам брызгающую кровью культю.
Тот завалился назад на прямых ногах с ужасным хлюпающим звуком. Попытался приподняться, глядя на стонущего мужчину. Оперся на обе руки: на целую ладонь и жуткий обрубок. Прополз к нему два шага. Широко, судорожно открыл рот, из которого хлестала кровь. И упал ничком — уже совсем. Длинно вытянулся.
Романов на негнущихся ногах подошел к возящемуся раненому. Присел, толчком перевернул его на спину — тот взвыл, продолжая зажимать простреленный живот, быстро забормотал:
— Не надо, прошу вас, не убивайте меня, я ни в чем не виноват, я хотел сдаться, сдаться, не бежать, этот дурачок меня не так понял… помогите мне, я умира… — Он поперхнулся осколками зубов и полным боли и ужаса мычанием и хрипом.
Романов втолкнул ствол пистолета ему в глотку и выстрелил.
Взять живыми удалось четверых охранников. Теперь они стояли на коленях в центре злобно гудящей толпы освобожденных рабов, на которую Романов старался не смотреть, — ему было стыдно и жутко. Двое пленных навзрыд плакали, размазывая слезы по щекам. Еще один смотрел в землю и весь подергивался. Четвертый пустым взглядом упирался куда-то в непонятность.
— Дяденька, не убивайте нас, дяденька, по-по-пожалуйста-а-а! — крикнул, заикаясь, проезжавшему мимо Романову один из плакавших. Тот удивленно придержал коня, склонился с седла, глядя в мокрое от слез, искаженное лицо семнадцатилетнего парня. — Я не хотел… нам Севастьян Борисыч при-приказаааал… я не хотел, как они! — Он судорожно мотнул головой в сторону рабов, разбрызгивая слезы. — Ну поймите же! Ну я же сдался! Я сам сдалсяааа… — Он захлебнулся воплем.
Совершенно неожиданно из толпы рабов выскочила девчонка лет четырнадцати, босая, в драном джинсовом сарафане. Уцепившись за стремя Романова, она затараторила умоляюще:
— Пожалуйста, пожалуйста, не трогайте Игорька, он хороший, меня бы без него затрахали, а он меня спас, я его люблюуууу!
— Игорек — это… — Романов усмехнулся и угадал сам — вытянул руку с нагайкой в сторону того, глядевшего перед собой. — Эй, ты! Игорь ты?!
Взгляд парня ожил. Он кивнул, помедлив. Романов спросил:
— Любишь ее? — Он качнул стременем, которое не выпускала девчонка.
— Люблю, ну и что? — безнадежно спросил парень. — Все равно капец…
— Почему не сбежал с ней? — спросил Романов.
Парень покачал головой:
— Куда? Чего бы и где я делать стал? Я не умею ничего… да и догнали бы…
— Забирай его, — кивнул девчонке Романов.
Она метнулась целовать стремя, Романов ее оттолкнул — почти с испугом. Едва не упав, девчонка бросилась к парню, который похлопал ожившими глазами, покачался… и почти повис у нее на руках в полубессознательном состоянии, громко глотая воздух ртом. Она его так и поволокла в сторону, не уставая кричать благодарности…
А вот практически весь взрослый персонал удалось взять живым. Да эти твари и не были способны лишить себя жизни — слишком сладкой она была для них, и слишком ясно им было, что за смертью не будет ничего. Поэтому они трусливо длили последние минутки существования, дурея от какой-то дикой надежды — а вдруг?!
Но никакого «вдруг» не было и не могло быть. Когда Ващук (его вытащили из туалета для рабов, он сидел прямо в яме по самые брови), завывая и дергаясь на вошедших под ребра крючьях, взлетел на двух веревках над землей и смешно закувыркался, болтая руками и ногами и не переставая истошно визжать, толпа пацанов и девчонок разразилась звериными воплями ненависти. В Ващука полетели камни и комья земли. Хотя вряд ли это что-то могло добавить к тому, что он испытывал… При виде произошедшего практически всем остальным изменили ноги. Вполне мужественно вела себя только Оксана Дмитриевна Тучкина, в прошлом — омбудсмен школы. Впрочем, как отметил Романов, женщина явно была ненормальной — лесбофеминисткой — и раньше, а уж наличие малолетних рабынь-любовниц и неограниченная власть над мальчишками окончательно сорвали ей крышу. Первоначально Романов намеревался в отношении женщин ограничиться расстрелом (мужчин разорвали конями), но, увидев эту фурию, выкрикивавшую страшную полулюдоедскую грязь в виде лозунгов, и порасспросив освобожденных о том, как Тучкина развлекалась с детьми, приказал связать ее, вспороть живот и бросить свиньям в хлев.
Через полчаса деловитой и страшной расправы остались лишь те трое пацанов-охранников. Из них уже никто даже не плакал — они смотрели покорными, полными сладкого ужаса глазами на людей в черном. Романов мог бы поклясться, что на лицах у тех, двоих, которые ревели, отразилось облегчение, когда дружинники подошли к ним.
— Николай, этот готов, — сказал Провоторов, присмотревшись к тому из парней, который дергался. — Ку-ку.
— Все равно, — отозвался Романов из седла. — Кончайте.
Со свистом и щелчками взметнулись-опустились нагайки, прошибая черепа…
Так или иначе, но после захвата в распоряжении победителей оказалось большое и хорошо налаженное хозяйство. Теплицы, скотный двор и птичники представляли собой в свете грядущих перспектив особую ценность, но и поля с огородами должны были еще успеть дать урожай. Имелся большущий рыбный пруд, в том числе — с зимними садками. На складах оказалось полно разных товаров на обмен, одежды, обуви. Были солидные запасы оружия и боеприпасов. Наконец — нашлось немало золота и серебра (в разных монетах и украшениях) и драгоценностей. На их фоне немного смешно выглядели тщательно сберегаемые запасы Символа Веры таких, как Ващук, — доллары США. Большие пачки резаной зеленой бумаги… В то, что это государство погибло, такие не могли поверить, как не верит фанатичный ревнитель в возможность смерти своего бога. Ценности Романов после некоторых раздумий приказал поделить на три части. Треть отдать местным, две трети — опечатать в школьных сейфах и на большом складе, чтобы потом забрать.
Убитых снова не было — ни у Романова, ни у местных ополченцев. Поцарапанные были, и не более того. Среди дружинников пошли удивленные разговоры — если везде примерно так, то о потерях можно забыть…
Романов не прерывал этих разговоров. Он хорошо понимал, что в шапкозакидательство они не перерастут — не та обстановка. А беспокоиться из-за слегка хвастливой болтовни не стоило. Куда большей проблемой являлись освобожденные рабы. Некоторые из мальчишек и девчонок были отняты у семей, но вернуть их родителям не представлялось возможным, потому что неизвестно было, где эти родители, где они хотя бы могут быть приблизительно… а отпустить добираться в одиночку… Впрочем, четверо все равно сбежали сразу, как только стемнело. Однако большинство из них были сиротами. Или ничего не знали о семьях. Очень многие были, как раньше выразились бы, «опущены» до практически скотского состояния. Основная масса — просто невероятно зла и бессмысленна.
— Нельзя их просто так оставлять, — сказал Романов собравшимся местным во время вечернего Круга. Напротив него сидел старик Ждивесть, в прошлом — священник РПЦ, последние семь лет — лидер местной родноверческой общины и небедный фермер. — И взять их с собой мы не можем. Вы поймите, меньшая их часть — это готовая банда. Большая — такие же готовые рабы, просто пока без хозяина; кто первый на них гаркнет и пнет — того и будут. Ну освободили мы их. Конечно, они этому рады. Но себя на нашем месте они не представляют. А на месте Ващука — запросто. Может быть, их даже по уму надо уничтожить. Просто у нас мало людей. Людей вообще осталось немного, а будет и еще меньше, я думаю. И я все-таки не верю, что в таком возрасте у них все окостенело. Можно из них людей сделать. Можно и нужно. Вопреки и этой мерзости, которую с ними Ващук творил, и их прошлой жизни, когда они себя «элитой» считали.
— Проще говоря — ты их хочешь тут и оставить, — непонятным тоном сказал Ждивесть. Он походил на дремлющего старого хищника, от которого невесть чего ждать…
— И почти на том же положении, что и прежде, — кивнул Романов, с хрустом откусывая яблоко. Прожевал задумчиво, проглотил. — За некоторыми вычетами. Пояснить какими?
— Да уж можешь не пояснять… — Старик вздохнул: — М-да. И для нас тоже испытание.
Стало тихо. Где-то неподалеку побрякивала гитара, и Романов, случайно прислушавшись, с удивлением понял, что песня ему незнакома, хотя она о знакомых делах. Кто-то пел… надо, наверное, назвать — балладу о ребятах-минерах, у которых не было ни еды, ни умения, ни инструментов… ничего, кроме желания выжить и помочь тем, кто слабее их.
Слепая смерть лежит в траве.
Минуты — как часы ползут.
А надо мною, в синеве,
Лишь облака. Бегут. Бегут…
Им все равно. На их пути
Нет смерти… Постоять. Вздохнуть…
…А можно дальше не идти.
А можно просто повернуть…
— И для вас испытание, — подтвердил он наконец, глядя на выжидательно молчащего Ждивестя. — Потому что и дальше поддерживать тут образцовое плантационное хозяйство — очень легко. Но, насколько я знаю, у наших предков плантаций не было. Рабы — были. Те, кто право называться человеком или потерял, или еще не заслужил. И рабом можно было перестать быть… — Он обвел взглядом задумчиво молчавших местных. — Возьметесь? Дело ваше. Две с половиной сотни молодых душ. Можете их окончательно загубить. А можете — помочь им людьми стать. Так как?