Он успел поджечь два танка до начала ответной стрельбы и третий — через секунду после того, как первый ответный снаряд, царапнув броню на левом борту, заставил «тридцатьчетверку» тяжко содрогнуться и с унылым страшным воем ушел куда-то в развалины. От горящих «пантер» в сторону побежало несколько выбравшихся низом человек, а трое — с автоматами, со «шмайссерами», — залегли у танков и открыли густой заградительный огонь.
Лютовой постоянно возил в танке пару «фаустов» и два трофейных ручника, «MG42», с солидным запасом патронов. Такие вещи были обычным делом на фронте: если человек хотел жить и побеждать, он нарушал кучу инструкций и ничуть не страдал по этому поводу. Огнем пулеметов и «фаустами» танкисты (трое из них выбрались наружу) сразу подавили прикрытие. Лютовой с несколькими вовремя подошедшими пехотинцами бросился вдогонку за убегающими — командира пехотинцев убили как раз в этот момент, пришлось брать командование преследованием на себя.
Немцы, видимо, плохо знали этот район и бежали просто в надежде, что прикрытие их защитит надолго, что русские не станут преследовать, можно будет затеряться в развалинах. Они ошибались. На первом этаже — единственном уцелевшем — трехэтажного дома начался короткий бой. Двое немцев были убиты, как и четверо пехотинцев, еще один пехотинец — тяжело ранен и последний — контужен.
Последний немец и тут пытался уйти, без раздумий и очень прытко (а двое его товарищей это восприняли совершенно как должное!), но Лютовой снял его с оконного проема выстрелом из пистолета. И теперь, осторожно подобравшись к окну, посмотрел вниз.
Немец лежал на боку на груде щебня и прижимал к себе портфель. Совершенно не подходивший к его маскхалату, под которым были видны серебряные знаки различия эсэсовского подполковника. И он был еще жив.
Лютовой спрыгнул туда, наружу. Немец пытался дотянуться до вылетевшего при падении из руки пистолета — но ничего не получалось, тело отказывалось слушаться, и он только смотрел на присевшего рядом русского лейтенанта полными бездонной ненависти глазами. Но потом… Лютовой часто вспоминал этот момент — да, потом немец моргнул, и вместо ненависти в его взгляде появилась лишь усталая сожалеющая насмешка. Он выпустил портфель и сказал по-русски только одно слово: «Возьми». Почти без акцента.
Потом голова его тяжело свалилась набок…
Тому, что содержалось в этом портфеле, трудно было поверить. Лютовой даже не очень расстроился, что не взялся за подробную разборку раньше — пока был цел СССР, — он бы все равно не поверил в то, что нашел и хранил столько лет.
Он и сейчас еще не вполне верил. Слишком велик и странен был охват проблем в тех бумагах…
Лютовой придвинул к себе удобный откидной столик, перебрал недавно исписанные листки. Эту рукопись он спешил закончить — и вот теперь она, кажется, была закончена. Последняя рукопись в его жизни. Она не будет напечатана — в ближайшее время точно. Она никогда не попадет в Интернет, которого нету больше.
Он прочел про себя, еще раз пропуская через сознание и перепроверяя слово за словом, последний лист…
Часто говорят о «детстве, опаленном войной», о «душе, искалеченной войной». Но никто и никогда даже не пытается себе представить — а что такое мир? Что такое «детство, оскверненное миром», что такое «душа, искалеченная миром»? Странные выражения, правда? Но они всего лишь идут вразрез с хоровыми нелепыми причитаниями-молитвами, несущимися со всех концов света, с рабским стоном: «Лишь бы не было войны!» И потом — они необычны. И от этого непривычны — но не неверны.
Стремление к всеобъемлющему миру любой ценой искалечило сотни миллионов душ. Убило десятки миллионов людей.
Дело в том, что Мир никогда не бывает на самом деле, естественным образом, сильней Войны. Эту доктрину всякий раз приходится искусственно поддерживать, пускать в ход самое подлое, омерзительное и безжалостное насилие «во имя мира», выращивая целые поколения беззубых, тихих, никчемных за пределами искусственного мирка людей, само существование которых позорит это имя. Ради этой доктрины выкорчевывается мужество в мальчишках. Ради нее унижается армия, о которую вытирают ноги самые заштатные политики. Ради этого мира в ход пускается распространение бесполости, применение «снижающих агрессивность» лекарств, программы дебилизации через СМИ, выпестовывание умственно отсталых, генетически неполноценных, просто откровенных психов. Конец — всегда одинаков, безжалостен и закономерен. Рано или поздно нация, государство, общность, принявшие в страхе перед насилием или слепой надежде избежать его доктрину вечного мира, максимальной безопасности, полной неагрессивности, становятся добычей соседей. И платой за «мир» делаются целые народы. Дети со всезнающими глазами стариков, не умеющие любить, верить и мечтать. Старики, пытающиеся остаться детьми в ужасе перед смертью после бессмысленной жизни. Распад морали. Повальная наркомания. Смерть духа. Проникший во все поры жизни маразм, воспринимаемый как должное. Бессилие и нежелание защищаться, даже когда взламывают твою дверь.
Война редко берет такую плату, если вдуматься. Да что там — никогда не берет. Если ты готов воевать — ты имеешь куда больше шансов выжить и, главное, остаться собой, чем в обществе царящего «вечного мира любой ценой». А достойный, смелый враг — куда большая ценность, чем трусливый и ничтожный «друг». Ничто так не оживляет кровь и не очищает ее, как война, все ужасы которой по своим результатам меркнут перед одной-единственной государственной школьной программой в тихой и мирной Норвегии…
Вы, читающие эти строчки люди иного — я верю, что намного более справедливого и достойного! — мира, вы поверьте, хотя это и трудно: они были, эти программы. Не поднимайте недоверчиво и брезгливо брови над их строчками, учащими мальчиков сексу с матерями и сестрами. Или с другими мальчиками.
Это правда. Это было. Это — плата.
Да. Сейчас мы платим за нашу старческую тягу к миру. К мягким тапочкам, теплым халатам и плюшевым игрушкам. Посмотрите вокруг. То, что вы видите, — расплата за ножницы с шариками на концах и обитые пенорезиной детские горки.
Плата страшна.
Не повторите ошибок.
В безнадежном бою победителей нет,
В безнадежном бою — кто погиб, тот и прав.
Орудийным салютом восславили смерть,
Открывая кингстоны, восславили флаг.
И свинцовых валов полустертая рябь
Захлестнула фальшборт и сомкнула края.
Под последний торпедный бессмысленный залп
Мы уходим в легенды из небытия.
И эпоха пройдет, как проходит беда.
Но скользнет под водою недобрая весть,
И единственно верный торпедный удар
Победителю скажет, что мы еще — здесь!
И другие придут — это будет и впредь:
Снова спорить с судьбой на недолгом пути.
Их черед воевать, их черед умереть,
Их черед воскресать и в легенду идти.[32]
Он сложил бумаги в папку с надписью аккуратными крупными буквами:
«РОМАНОВУ».
Завязал старомодные тесемки, уложил папку в тот самый портфель, с натугой (как ослабели руки!) застегнул все еще блестящие замочки, похожие на крокодильи головы. Поставил портфель рядом с креслом и устроился удобней. Холодно отметил, что ослабело все тело. Все, что ли?
Страшно? Нет. Не страшно.
Он прикрыл глаза тяжелыми веками. По солнечной июльской улице запрыгал тугой футбольный мяч, и старые друзья — Борька-Брысь и Юрась Климчук по прозвищу Климент (он страшно гордился таким прозвищем[33]) — догоняли его, верткий и веселый, на ступеньках широкой пологой лестницы.
А он не мог бежать за ними. Он старый. У него очень тяжелое, непослушное тело. И это было ужасно обидно. До слез.
Но потом он увидел, как там, внизу лестницы, проскочил, ловко перехватив мяч в его полете, худой быстрый мальчишка с веселым чубчиком и очень знакомым лицом. Только немного странно одетый и с каким-то футуристическим прибором на левой руке — вроде большого браслета. Но Брыся и Климента это, похоже, ничуть не удивило — они припустили вдогонку за своим лучшим другом Вадькой.
«Все получится», — подумал Лютовой.
И неправильно думать, что есть чьим-то богом обещанный рай.
Сон и смерть. Пустота и покой…
…Наше Солнце — гори, не сгорай!..
Он открыл глаза. Немного недовольно — хотелось остаться на той солнечной лестнице и смотреть, как убегают в теплый день, перепасовывая мяч, мальчишки. Но…
— Вот и настал последний твой день, старик.
Лютовой поднял голову. Отсвет каминного огня обрисовали лицо бесшумно вошедшего — с тонкими чертами, узким ртом и шевелящимися пятнами тьмы вместо глаз. Длинные темные волосы падали на плечи теплой кожаной куртки и высокий толстый ворот свитера под этой курткой, подпирающий волевой подбородок.
«Где же охрана? — усмехнулся Лютовой. — Ничего удивительного, впрочем. И ребята не виноваты». Он рассматривал ночного гостя и думал, что это, пожалуй, казалось самым странным и невозможным изо всего, прочитанного в бумагах из крокодилового портфеля.
Но бумаги, которые отдал ему умиравший враг, не солгали и тут.
— Что ты ощущаешь? — Вошедший остановился у стены чуть в стороне от камина. Он тоже рассматривал Лютового, и в его голосе был насмешливый, но искренний интерес. — Только не говори мне, что уходишь с надеждой. Это было бы слишком глупо даже для такого старого дурака-упрямца, как ты. Скажи, я хочу знать. Поговори со мной напоследок, человек. Люди смешны. Они так старательно и умело уничтожили свой мир, что мне остается только развести руками…
— Все — от людей, — устало сказал Лютовой. — И даже ты — от людей. Обретший квазижизнь кусок уплотненного страдания, подлости, боли, безверия — всего, что слишком перенасытило ноосферу планеты в последний век. Так что нечем тебе гордиться. Люди тебя создали. Люди тебя и уничтожат.