Очищение. Том.2. Душа — страница 15 из 32

Христианство пришло на Русь за тысячу лет до того, как появилась у нас религиозная философия. Сначала оно было полностью враждебно собственному мировоззрению тех народов, которые покоряло. И крестило их огнем и мечом, насильно прививая новую веру. Жестокость крещения в отношении исконных культур была прямо ужасающей. Все иное вырезалось и преследовалось, как во времена коммунизма или фундаментального ислама в Афганистане. Достаточно вспомнить, что сделал Стефаний Великопермский с чудесным краем, именовавшимся Великой Биармией.

Тем не менее, пути господни неисповедимы, и условия жизни стали такими, какие есть. Ни осуждать Христианство, ни проповедовать что-то иное в России нет смысла. Это стало родным и к тому же обеспечило выживание большого народа, в который слились многочисленные племена, заселявшие нашу землю. Переход в большой народ всегда несет с собой утерю племенной культуры. Это печальное явление сопутствует выживанию, потому что остаться маленьким племенем страшнее — есть угроза полного уничтожения или же внутреннего вырождения.

Как бы там ни было, множество народов России слились в русский народ, приняв единое мировоззрение, основой которого стало Христианство. Приняли они его весьма поверхностно, скорее, на поведенческом, нравственном уровне, но уж точно не как философию. Глубинной частью народного мировоззрения долгие века оставалось язычество. И хотя народ русский никак не осознавал себя языческим, сам способ видеть мир сохранялся в народном сознании от тех дохристианских времен. С ним боролись всеми доступными силами, да так и сдались, обозвав «тьмой народной».

Соответственно, способ борьбы был назван светом или просвещением. Церковь в целях просвещения христианского создала в XVII веке две духовных академии — в Киеве и в Москве. Затем, в следующем веке, к ним прибавились еще две — в Петербурге и Казани. Из Академий выходило множество ученых богословов, однако, их влияние на мировоззрение русского народа было невелико. Качественно усилить христианизацию было невозможно. Как это сделать? Сила была неприменима, потому что никто не сопротивлялся. Врагов больше не было.

Значит, обучать? Как? Рассылая по селам и весям учителей, то есть подымая общую грамотность тех попов, которые жили прямо в народе. Это была еще та задача! Батюшки наши тягой к излишней учености не страдали ни в какие времена. Преодолеть их лень и скудоумие было тяжелее победы над язычеством. Для этого нужно было построить целую пирамиду образовательных учреждений, которые бы создавали возможность для движения к вершинам знаний.

Но движение к вершинам означает рождение выдающихся мыслителей, которые эти вершины займут. А это в свою очередь опасно. Потому что выдающийся мыслитель на то и рассчитан, чтобы говорить вещи выдающиеся. А значит, могущие выходить за рамки общепринятого или дозволенного. А кто сможет оценить сказанное им? Как понять, что он этим самым не вышел за рамки самого христианского учения? Для этого нужно, чтобы и те, кто оценивает, были ему вровень.

Это опасно. Достаточно вспомнить бесконечные церковные споры и смуты первых веков христианства, поведшие к возникновению множества сект и отлучений. Потребность в выдающихся мыслителях может позволить себе только развивающееся общество, которому нечего терять, но зато есть что обрести. Русское Христианство восемнадцатого века не хотело терять. Поэтому оно вело себя в отношении развития философии сдержанно.

Зато дворянство рвалось к власти и ее возможностям очертя голову. Благодаря Петру и необходимости смены правящего сообщества, век восемнадцатый стал веком секуляризации, как это называется. Иными словами, веком освобождения от религиозности и утверждения светского начала во всем. Эта государственная поддержка светской философии еще больше способствовала тому, что правящее христианское мировоззрение России не выдвинуло таких мыслителей, кого можно было бы считать выдающимися.

В какой-то мере, почти все философы той поры религиозны. И общая сила религиозной философии велика. Но это именно среда или культура. Собственно же религиозная философия возникает в России лишь в девятнадцатом веке, когда начинается отрезвение от упоения Западом. И возникает она, как ни странно, не в религиозных кругах. Религиозные философы, даже многочисленные преподаватели философии Духовных академий, оставались довольно долго серой, хотя и профессиональной массой философских служащих.

Начало собственно религиозной философии в России иногда связывают с трудами Феофана Прокоповича, чаще Григория Сковороды.

Я же считаю, что первыми показали России, что можно философствовать о религии самостоятельно и не рискую впасть в ересь, славянофилы. Правда, и Чаадаева — их западнического противника — тоже относят порой к религиозным философам. Но это вопрос, если не спорный, то уж точно слишком для меня сложный. Поэтому я считаю, что первым религиозным философом России был Алексей Хомяков.

Конечно, Прокопович и Сковорода творили раньше, но Сковорода был слишком мало известен в России, чтобы оказать хоть какое-то воздействие на складывание нашего понятия о душе. К Прокоповичу же, из-за его прежних связей с католичеством, русские церковные власти относились с такой явной настороженностью, что она ощущалось почти неодобрением, несмотря на его близость к Петру.

Только после Хомякова или одновременно с ним появляются личности в среде профессоров Духовных академий, вроде Голубинского, Карпова и Авсенева. Но и дальше религиозная философия развивается как бы двумя соплетающимися струями. То кто-то из профессоров богословия начинает смещаться в сторону философии, то кто-то из светских философов вдруг родит в размышления о чисто христианских, богословских вопросах.

Церковь ко всем таким исследованиям относилась настороженно, потому что все это было творчеством как раз тех самых выдающихся мыслителей, то есть делом не совсем безопасным на взгляд чиновника…

Впрочем, до этого мне дела нет, я буду рассказывать лишь о тех философах, чье понятие о душе, на мой взгляд, имеет значение для моего очищения, потому что, так или иначе, вошло в русскую культуру.

Глава 1. Рассуждение о безбожии. Прокопович

Первым я кратко расскажу о Феофане Прокоповиче (1681–1736).

Современные философские словари почему-то его почти не упоминают. При этом А. Замалеев, нисколько не преувеличивая, пишет о нем:

«Человек высочайшей образованности и таланта, Прокопович с молодости отличался самой широкой толерантностью в вопросах религии. Он начал свое образование в Киево-Могилянской академии, но затем перешел в унию и стал студентом коллегии св. Афанасия в Риме. В этом учебном заведении готовились католические миссионеры для православных стран.

Здесь проходил обучение Ипатий Поеций, инициатор Брестской Унии (1596), оторвавшей от православной церкви большую часть Украины и Белоруссии. Выпускником коллегии был также Юрий Крижанич, хлопотавший перед царем Алексеем Михайловичем о создании Всеславянского единства под сенью римской курии.

Вероятно, подобная деятельность была уготована и Прокоповичу. Благодаря своим недюжинным способностям он сумел быстро выдвинуться вперед и удостоиться внимания самого папы Климента XI. В октябре 1701 года состоялась публичная защита диссертации Прокоповича, и ученый совет, минуя степень магистра, сразу присудил ему степень доктора богословия. Это было знаком высокого доверия, и оно оказывалось неспроста.

Но случилось нечто такое, чего не ожидал никто. В ночь на 28 октября 1701 года новоиспеченный доктор тайно бежал из Рима и отправился пешком в путешествие по Западной Европе. Через год он возвратился в Киев, снова перешел в православие и приступил к чтению лекций по риторике и философии в академии» (Замалеев. Лекции, с. 106–107).

Вот такой внезапный человек это был. Чем-то напоминающий Ломоносова. И Петр не зря сделал его главой своей «ученой дружины» — союза философов, которых можно считать творцами идеологии великого переворота, сотворившего современную Россию.

Первым о нем написал в шестой части своей знаменитой «Истории философии» Архимандрит Гавриил в 1840 году. Написал несколько сдержанно, но зато привел изрядный кусок из «Рассуждения о безбожии», опубликованного Московским университетом в 1774 году, который считал показательным для всей философии Прокоповича. Что знаменательно, эта выдержка начинается со слова «душа» и вся посвящена рассуждениям о ней. Она дает очень четкое представление о том, какое понятие души несла «ученая дружина». Я чуть-чуть перевожу язык восемнадцатого столетия на современный русский.

«Душа человеческая есть невещественная, то есть и бестелесная и бессмертная.

Невещественная потому, что движение ее не что иное есть, как только единое помышление, которым душа бесчисленные объекты, то есть представляемые себе вещи различные, постигает, и будто записывает, и записанное хранит, словно в неких неисчерпаемых сокровищницах, и когда захочет, произносит их в неудобоверительной скорости с чудесным и неизреченным благочинием, без всякого замешательства.

И такое это написание не всегда бывает простое, но из многого сложенное: поскольку одних вещей идеи или образы с другими же разными образами соединяет; что у философов аргументацией называется» (Цит. по: Гавриил, с. 46).

В сущности, это картезианство. Душа — это то, что мыслит. И бессмертна она потому, что бестелесна, то есть невещественна. Второй составляющей души является воля. Так что эта картезианская основа, вероятнее всего, была усложнена вольфианством, о котором рассказ впереди.

Что принес в Россию этот взгляд на душу? Во-первых, конечно, европейскую науку и философию, развивающиеся из восхищения перед человеческой способностью мыслить. Во-вторых, и это вскоре привьется как в светской, так и в религиозной философии, отход от созерцания души к попыткам ее доказывать. Выражение «доказывать душу» звучит странно и неловко, но зато оно полностью соответствует тому, что привнесло картезианство, а за ним французский материализм в сознание современного человека. А именно самоощущение ученого или просвещенного человека, что он выше всех этих детских глупостей, которыми жило человечество. Просветившись, я теперь одной своей волей, которую называю разумом, отменяю все, что люди знали о мире. Я превращаю все ваши знания лишь в условные понятия, с которыми могу делать все, что захочу. Здесь я бог! Условный бог в условном мире, надо полагать…

И вот вся европейская философия упивается своей странно-условной властью над миром, выписывая, приблизительно, такие философические кренделя:

«Ибо поскольку душа, как показано, есть невещественная и бестелесная, то она есть и не рождаемая и не умирающая» (Там же, с. 48).

Что здесь сказано, если разобраться? А то, что Прокопович, как это свойственно всем людям науки, взял за исходное в своем рассуждении какие-то кажущиеся ему бесспорными очевидности — в частности, утверждение, что душа бестелесна и невещественна, а уж на этом построил «железную аргументацию», логически приводящую к тому, что в таком случае, она не может быть рождена, — ведь рождать, как мы это видим, можно только тела, — и не может умереть, поскольку смерть есть разложение, а разлагаться-то и нечему! Вот как ловко обманул смерть бойкий философ!

Что такое бестелесность? Что такое вещество? Невещественна ли душа в действительности? В конце концов, да что такое эта самая душа?! Все это философию просвещения не интересовало. Она была занята выстраиванием достаточно огромного поля увязанных между собой утверждений, чтобы не нашлось ума, который бы смог охватить все его единым взглядом и так обнаружить, что король голый.

По существу, философия «ученой дружины» и прорывающегося сквозь нее в Россию европейского Просвещения не была философией. Это идеология, как принято говорить на языке партийной борьбы. То есть набор или система идей, способных увлекать воображение людей, позволяя ими управлять. К сожалению, этот подход до сих пор очень силен в умах профессиональных философов. Они все еще верят, что философия может править умами, как это было во времена молодого русского государства.

К сожалению, идеологии меняются, и политизированная философия больше не нужна. Либо она должна стать откровенной идеологической службой власти, либо философам придется вспомнить о мудрости и о той мечте, которая лежала в основаниях философии.

А это поиск истины. Истины о мире или о себе. Прокопович же еще много рассуждает о душе как о мыслительной способности человека, но то, что останется после него в русском философском понимании души, я привел. В сущности, это безмерная вера в силу человека и его ума. И ведь Наука действительно смогла поменять лицо планеты! Это настолько впечатляет, что хочется забыть про себя, про бога и просто сдаться на милость победителю, чтобы не упустить свой кусочек благ с ее щедрого стола…

Глава 2. Узнай себя. Сковорода

Я опускаю самое начало восемнадцатого века, поскольку понятия о душе религиозных философов той поры еще очень невнятны.

Как писал Василий Зеньковский:

«XVIII век в России есть век «секуляризации». В это время возникает самостоятельная светская культура, уже не имеющая связи с церковным сознанием, — с другой стороны, в самом церковном сознании в это же время происходит глубокий перелом. Церковное сознание отрывается от мечты о священной миссии государства, уходит в более напряженное искание чисто церковной правды, освобождается от соблазнов церковно-политической идеологии» (Зеньковский, т. 1,ч. 1, с. 55).

В сущности, речь идет о том, что русская Церковь в восемнадцатом веке вынуждена отказаться от притязаний на то, чтобы править страной, правя царями. Этот подход был заложен еще в спорах начала шестнадцатого века, в которых победил Иосиф Волоцкий, творец доктрины «церковного стяжания» и сильной церковной власти в России. Видимо соблазн сильной власти был очень велик, потому что Зеньковский пишет:

«С горечью и болью, но трезво отдавая себе в этом отчет, церковное сознание выходит на новый путь, — впрочем, давно уже указанный Нилом Сорским и "нестяжателями".

Церковное сознание уходит внутрь себя, обращается к чисто-церковным темам, ищет «чистоты» церковной мысли и жизни; одни ищут этого в церковной мысли прошлого, другие пробуют найти новые пути, но в обоих случаях уже веет дух свободы. Растет и богословское просвещение, — в 1685-м году в Москве основывается "Эллино-греческое училище", которое в 1700-м году преобразуется в "Славяно-латинскую академию", получившую в 1775-м году название "Славяно-греко-латинской академии".

Этот рост церковного сознания ведет постепенно к тому, что в его недрах открывается простор для философской мысли, исходящей из христианских принципов, но свободной в своем творчестве, в искании истины. Этот процесс достигает своего высшего выражения в философских произведениях Г. С. Сковороды, в лице которого впервые заявляет о себе свободная христианская философия.

Это есть секуляризация внутрицерковного сознания, идущая без разрыва с Церковью» (Там же, с. 55–56).

Зеньковский написал эти строки в конце сороковых годов прошлого века. Однако, когда в 1912 году Владимир Эрн издает монографию «Григорий Саввич Скоровода: жизнь и учение», она оказывается откровением для русской философии. Евгений Голлербах, исследуя русскую философскую среду той поры и возглавляемое М. К Морозовой и Е. Н. Трубецким религиозно-философское издательство «Путь», пишет:

«…однако до выхода его книги в свет публика не интересовалась украинским философом и практически не знала его.

Из письма Морозовой к Трубецкому, от марта 1911 года, выясняется, что к тому времени даже сотрудники «Пути» слабо представляли себе не только смысл философии Сковороды, но и саму его личность: издательница в письме к князю должна была объяснять, кто такой Сковорода.

Эта ситуация сохранялась вплоть до появления книги Эрна. В декабре 1912 года Булгаков написал автору монографии, по поводу ее выхода в свет: "Вы открываете для русского читателя и большой публики Сковороду, и нельзя отделить, что здесь принадлежит Вам и что Сковороде, тем более трудно мне это сказать, что я Сковороду знаю только от Вас и через Вас, — это Ваше открытие, как ни странно, что можно делать такие открытия!"» (Голлербах, с. 93).

Сковороду поминают все учебники истории России и истории русской философии, но чему он учил, сегодня знают немногим более того, что знал Булгаков. В основных работах такого прекрасного современного историка философии, как А. Ф. Замалеев, он, кажется, вообще не упоминается. И этому есть три причины, на мой взгляд. То, чему учил Сковорода, во-первых, слишком близко к христианству, которое долго было преследуемо у нас. А значит, недоступно для светских философов. Во-вторых, его учение основывается на самопознании, что уже давно не распознается как философия даже религиозными философами. Ни Зеньковский, ни Флоровский даже не поминают об этой части его философии. В-третьих же, он писал вычурным языком восемнадцатого столетия и писал плохо. Читать его не то что скучно, а порой тоскливо. Вот его и не читали.

Тем не менее, литературный дар не является обязательным для философа. Перефразируя: литературные слабости философа не являются слабостями его философии. Поэтому я постараюсь предельно доступно пересказать ту часть его главного сочинения, называвшегося «Нарцисс», по которой можно составить себе представление о его понимании души.

Исходная задача этого трактата — дать школу самопознания. При этом она оказывается совмещением Библейских мудростей и Платонизма, от чего и рождается собственно философия. Сам трактат выстроен в виде «диалогов», точнее, бесед нескольких лиц, из которых Сковороде соответствует Друг, очевидно, срисованный с образа Сократа. Собеседники, судя по именам, — греко-библейские, что должно было особенно пленять малороссийских хуторян в восемнадцатом веке. При этом Клеопа — мужчина, а Лука — явно, лукавый простец, которому все и объясняют, как надо жить.

Во вступлении, названном «Разглагол: Узнай себя», которое предшествует диалогам, заданы два основных понятия, которые определяют все последующие рассуждения, а именно: Узнай или познай себя. И познай себя как дух. «Плоть ничто же, дух животворит». Вся последующая школа учит тому, как познать себя как дух, но для этого приходится проделать определенный путь самоуглубления, одной из ступеней которого и окажется душа.

Зачин таков. Чтобы раздразнить двух оказавшихся на обеде ученых Навала и Сомнаса, Лука их подразнил тем, что «охаивал себя за то, что не мог никакого вкуса чувствовать в тех сладчайших словах, что содержатся в Священном писании». Неважно, что говорили ему ученые мужи, но Друг начинает беседу от этой зацепки. Его задача показать, что для познания высших истин, как и самого себя, нужно раскрыть способность к познанию.

«Друг. Как же называешь сладчайшие слова, не чувствуя в них никакого вкуса?

Лука. Так, как тот, кто издали смотрит на райские цветы, не слышит их духа, а только верит, что дивным каким-то дышут благовонием.

Друг. Слушай, брат. Хотя бы они под самый наш нос дышали, нельзя нам вкуса чувствовать.

Лука. Для чего? Разве у нас головы и ноздрей нет?

Друг. Головы и ноздрей? Знай, что мы целого человека лишены и должны сказать: "Господи, человека не имеем…"

Лука. Разве же не имеем и не видим у нас людей?

Друг. Что же пользы: иметь и не разуметь? Вкушать и вкуса не слышать?.. А если хочешь знать, то знай, что так видим людей, как если бы кто показывал тебе одну человеческую ногу или пяту, закрыв прочее тело и голову; без оной же никак узнать человека невозможно. Ты и сам себя видишь, но не разумеешь и не понимаешь сам себя…

Лука. Как же? Ведь вижу руки, ноги и все мое тело.

Друг. Ничего не видишь и вовсе не знаешь о себе» (Сковорода, с. 126–127).

При чтении, конечно, надо учитывать, что язык Сковороды воспринимается современным ухом искажающим смысл высказывания. Нельзя нам вкуса чувствовать — означает не запрет, а невозможность. Не можем мы. Для чего? — Почему? Но это мелочи, к которым быстро привыкаешь. Главная мысль остается действенной всегда и относится к современному человеку, возможно, как никогда: мы не видим в нас людей. Мы не видим в том, что есть мы, главной части, которая и делает нас людьми! Мы не знаем себя.

Почему? Потому что с детства привыкли видеть только плоть, «землю» или «пепел», как говорит Сковорода. И нам даже видеть нечем той истинной части себя.

«Лука. Боже мой! Откуда такие странные мысли?.. Ты наговоришь, что у меня ни ушей, ни очей нет.

Друг. И да, я уже давно сказал, что тебя всего нет.

Лука. Как же? Разве очи мои не очи и уши не уши?

Друг. Спрошу жия тебя. Скажи: пята твоя и тело твое — всели то одно?

Лука. Пята моя есть последняя часть в теле, а голова — начало.

Друг. Так я ж тебе твоим же ответом отвечаю, что сие твое око есть пята или хвост в твоем оке.

Лука. А самое ж точное око, главное и начальное око, где?» (Там же).

Ответы Друга Сковороды никогда не бывают простыми и ясными. Очевидно, именно так он и вещал свои истины, когда бродил по Украинским хуторам, философствуя на местечковый лад. Тем не менее, смысл их очевиден. Все эти способности, которыми мы не обладаем, принадлежат иному телу. И для обретения их надо обрести все то тело целиком.

«Друг. Я ведь говорил, что хвост только свой видишь, а головы не знаешь. Так можно ли узнать человека из одной его пяты? А как ока твоего не видишь, кроме последней его части, так ни уха, ни твоего языка, ни рук, ни ног твоих никогда ты не видал, ни всех твоих прочих частей, целого твоего тела, кроме последней его части, называемой пята, хвост или тень…» (Там же, с. 127–128).

Понятие «тени», которой является наше тело, Сковорода будет развивать во всех диалогах, даже будет сравнивать человека с деревом, которое отбрасывает тень. Но для того, чтобы все стало определенным, необходимо забежать вперед, в то место, где он дает своего рода определение:

«Есть тело земляное и есть тело духовное, тайное, сокровенное, вечное» (Там же, с. 145).

Вот вечное тело и есть дерево, которое отбрасывает плотскую тень. Точного описания духовного тела Сковорода дать не в силах, но он нашел способ, как судить о нем по тем теням, что оно отбрасывает на стены пещеры, если вспомнить Платоновский образ.

«Лука. Для чего ж меня тенью называешь?

Друг. Для того, что ты существа твоего потерял исту, а во всем твоем теле наблюдаешь пяту или хвост, минуя твою точность, и потерял главность.

Лука. Да почему же мои члены хвостом зовешь?

Друг. Потому что хвост есть последняя часть, она последует голове, а сама собою ничего не начинает.

Лука … Но ты, уничтожив мои мнения, своих мыслей не даешь.

Друг. Послушай, душа моя! Я и сам признаюсь, что точно не знаю. А если тебе понравятся мои мысли, так поговорим откровеннее. Ты ведь без сомнения знаешь, что называемое нами око, ухо, язык, руки, ноги и все наше внешнее тело само собою ничего не действует и ни в чем. Но все оно порабощено мыслям нашим.

Мысль владычица его, находится в непрерывном волнении день и ночь. Она-то рассуждает, советует, определение делает, понуждает. А крайняя наша плоть, как обузданный скот или хвост, поневоле ей последует. Так вот видишь, что мысль есть главная наша точка и средняя. А посему-то она часто и сердцем называется.

Итак, не внешняя наша плоть, но наша мысль — то главный наш человек. В ней-то мы состоим. А она есть мы» (Там же, с. 128).

Конечно, понятие «мысль» здесь используется в неком особом смысле. Это вовсе не то, что мы думаем, а то, что думает в нас. Пока Сковорода назвал это «сердцем». Он первым из русских религиозных философов переносит это христианское понятие о сущностном средоточии человека в светскую философию. Впоследствии оно будет развиваться многими мыслителями. Но вернусь к диалогу.

Чуть дальше к отождествлению мысли с сердцем добавится и душа. Все эти понятия оказываются в одном ряду и приравниваются друг к другу. Хотя вернее было бы сказать, увязываются между собой как место, действие и лицо, которое действует, находясь в этом месте.

«Клеопа. Теперь понимаю, что тело мое есть точно то, что стены храма, или то, что в сосуде череп (глина, черепок — АШ). А сердце и мысли мои то, что во храме жертвоприношение, или то, что в сосуде вода. И как стены дешевле жертв, потому что они для жертв — не жертвы для стен и череп для воды— не вода для сосуда, так и душа моя, мысли и сердце есть лучшее моего тела» (Там же, с. 137).

Душа, мысль и сердце — вот что составляет сокровенного человека. Это все душа и ее проявления или способы видеть. Хотя отсюда прямой выход на разговор о духе и Боге.

«Весь мир состоит из двоих натур: одна видимая, другая невидимая. Видимая называется тварь, а невидимая — Бог» (Там же, с. 149).

Следовательно, познание своей невидимой природы — это познание и себя и Бога. Однако, как осуществляется это познание?

В этом познании отчетливо видны как Библейский, так и Платонический источники. В качестве Библейского источника Сковорода берет 9 стих из 17 главы пророка Иеремии.

«Друг. Вот тебе: "Глубоко сердце человеку, паче всех, и человек есть, и кто познает его?" Если теперь очи и уши имеешь, примечай! А чувствуешь ли?

Лука. Чувствую, друг мой. Пророк называет человеком сердце.

Друг. А что же, кроме сего, примечаешь?

Лука. То, что утаенная мыслей наших бездна и глубокое сердце — все одно» (Там же, с. 129).

Отношение к Библейским источникам своих понятий у Сковороды до обидного незатейливое, как у истинно верующего, которому положен предел авторитетом исходного договора с церковью:

«Ведь ты же из Иеремии доказал, что человек не наружный прах, но сердце его» (Там же, с. 145).

Прочитать выдержку из Библии — это и есть доказать… Это еще не философия.

Платоническая составляющая оказывается гораздо философичней. Тут приходится думать и выискивать действенные образы. Чтобы объяснить, как же это истинный человек оказывается мыслью, Сковорода идет к понятию эйдоса или идеи в Платоновском смысле. Для этого он приводит в качестве примера образ живописной картины или, точнее, иконы.

«Друг. Взгляни на стену сию. Что на ней видишь?

Лука. Вижу написанного человека. Он стоит на змие, раздавив ногою голову змиину.

Друг. Ведь живопись здесь видишь?

Лука. Вижу.

Друг. Скажи же, что такое живописью почитаешь? Краски ли или закрытый в краске рисунок?

Лука. Краска не иное что, как порох (пыль — АШ) и пустошь: рисунок или пропорция и расположение красок — то сила. А если ее нет, в то время краска-грязь и пустошь одна.

Друг. Что ж еще при сей живописи видишь?

Лука. Вижу приписанные из Библии слова. Слушайте! Стану их читать: "Мудрого очи — во главе его. Очи же безумных — на концах земли".

Друг. Ну! Если кто краску на словах видит, а письмен прочесть не может, как тебе кажется? Видит ли такой письмена?» (Там же, с. 132–133).

Действительно, мы легко можем себе вообразить, что глядим на написанный текст и не понимаем его. Тогда он вовсе не письмо, а разводы краски. Но пока мы — грамотные люди — глядим так на иностранный текст, написанный незнакомым языком, — мы все-таки осознаем, что он несет какой-то смысл. Но мы можем себе представить и дикаря, который вообще не знает, что такое письмо. И тогда, налетев на надпись на стене, он увидит только необычную раскраску этой стены. Если там, на стене будет написано величайшее откровение, он пройдет мимо, даже не догадавшись, что откровение было рядом.

Чем это отличается от того, как мы глядим на себя, и откровение не происходит?!

Мысли оказываются в данном случае смыслами, которые скрыты в речи, в языке. Язык же приравнивается к разуму:

«Лука. Не худо называешь язык бездною, потому что и Давид языку льстивому дает имя потопных слов: потоп и бездна — все одно.

Квадрат. Я слыхал, что и разум премудрого потопом у Сирахова сына называется» (Там же, с. 153).

Тут явно видно, что не все мысли, не всё мышление есть признак сокровенного человека. Иста человека в той части мыслей, которые зовутся разумом, хотя и разум — лишь двери к истинному сокровенному человеку. Потому что действительной мыслью, содержащейся в нас вместе с божественным духом, является замысел божий, его «план», что уж совсем близко к Идее человека.

«Но кто может узнать план в земных и небесных пространных материалах, прилепившихся к вечной своей симметрии, если его прежде не мог усмотреть в ничтожной плоти своей? Сим планом все-на-все создано или слеплено, и ничто держаться не может без него. Он всему материалу цепь и веревка. Он-то есть рука десная, перст, содержащий всю персть, и пядь божия, всю тлень измерившая, и самый ничтожный наш состав.

Слово божие, советы и мысли его — сей есть план» (Там же, с. 135).

Присутствие этого замысла столь же невидимо в нас, как невидима сила, имеющаяся в зерне, но каждый год на глазах у нас разворачивающая бесконечное количество зерен в растения. Мы видим это, но так привыкли не понимать, что совсем исключили из своего рассмотрения. А между тем, человек чрезвычайно похож на зерно, готовящееся перейти в иное состояние бытия. Именно в этой силе тайна души.

«Клеопа. Другое сомнение. Я сказал ведь так: помню слово Иеремиино сие: "Глубоко сердце человека, паче всех, и оно-то истинный человек есть…" А ты к сим словам присовокупил следующее: "Вот сей же то человек и содержит все" и прочее.

Друг. Так в чем же сомневаешься?

Клеопа. Я без сомнения понимаю, что все внешние наши члены закрытое существо свое в сердце имеют так, как пшеничная солома содержится в своем зерне… Всем ли быть истинным человеком? И какая разница между добрым мужем и злым?

Друг. Не так! Отведи мысли твои на время от человека и посмотри на прочую природу. Не всякий орех и не всякая солома с зерном.

Клеопа. Ужасное зрелище!

Друг. Не бойся! Знаю. Ты, осмотрясь на людей, ужаснулся. Но ведь видишь, что сие в природе не новое. Довольно сего водится в земляных плодах и в древесных. Но нигде больше не бывает, как в людях. Весьма тот редок, кто сохранил сердце свое или, как вообще говорят, спас душу свою.

А так научил нас Иеремия, и ему веруем, что истинный человек есть сердце в человеке, глубокое же сердце и одному только богу познаваемое не иное что есть, как мыслей наших неограниченная бездна, просто сказать, душа, то есть истое существо, и сущая иста, и самая эссенция, как говорят, и зерно наше, и сила, в которой единственно состоит [сродная] жизнь и живот наш, а без нее мертвая тень мы…» (Там же, с. 142).

Вот теперь понятие души определено Григорием Саввичем достаточно полно, чтобы можно было сказать: он первый из всех философов, кого я разбираю, отчетливо заговорил об очищении как условии самопознания. Причем, именно об очищении души. Мысли эти он впервые высказывает в пятом Разговоре, конечно, устами Друга:

«Теперь рассуждайте: нравится ли вам переход или будьте по-прежнему в видимой земле вашей, или очищайте сердце ваше для принятия нового духа» (Там же, с. 147).

Что понимается под «очищением сердца», он объясняет в одной строчке:

«Кто старое сердце отбросил, тот сделался новым человеком» (Там же).

Этот ответ ставит множество новых вопросов. И становится ясно, что «сердце» не равно душе, как бессмертной части человека, ибо его можно отбросить. Более того, «сердце» это, условно говоря, «рукотворно», то есть доступно замене, а значит, творению. Похоже, это та часть души, которую мы создаем как свое отношение к миру и жизни.

На деле, «сердце» Сковороды оказывается верой: «Знай же, что вера смотрит на то, чего пустое твое око видеть не может» (Там же, с. 130). И: «Истинное око и вера— все одно» (Там же, с. 131).

Это значит, что «очищение» по Сковороде предельно просто: убрать все собственные представления о мире и заместить их Библейскими.

Что ж, оспаривать это требование я не буду, потому что выбор веры дело личное. Но это и не важно, разделяю лично я это требование или нет, важно лишь то, что это ощущается действительно возможным. А значит, такой способ очищения применим и доступен человеку. Мы точно знаем, что можно отказаться и очиститься от одной веры и заменить ее на другую. Но что такое вера, в таком случае? Что такое вера с точки зрения устройства человеческой души и его сознания?

Эти вопросы я оставляю пока без ответа, главное, что они возможны и заданы. И еще важнее, что разговор об очищении начался, хотя для этого пришлось так долго опускаться в глубь истории человеческой души!

Глава 3. Вера и душа. Хомяков

Сейчас кажется странным, что кто-то мог сомневаться в пользе Просвещения. Однако, это убеждение не всегда было правящим, а противники его не всегда были «мракобесами». Все эти наши понятия воспитаны веками идеологической обработки, но были времена и были люди, отчетливо осознававшие, что у Просвещения есть цена, и платить ее придется кровью и душой русского человека. Были такие люди и во времена Петровских преобразований, были и позже.

Самая яркая страница борьбы русского духа с европейским духовным же засильем, подаваемым под соусом Прогресса и Просвещения, называлась славянофильством. Историки философии считают, что славянофильство рождается из политического заказа государства, которое боролось за передел мира. Это утверждают как старые историки, вроде Яковенко, так и современные. К примеру, А. Замалеев так обрисовывает рождение славянофильства.

«На волне политического консерватизма формируется и вызревает "русское воззрение",или «самобытничество», — идеология контрпросвещения. На всем ее облике лежала печать обособления, "борьбы с Западом"; оно выражало духовное противодействие процессу европеизации России, возводя в абсолют исторические и догматические различия восточного и западного христианства» (Замалеев. Лекции, с. 226).

Хочется поспорить, сказать, что нет, не политика, а душа толкала хороших русских людей сражаться против западников и искать самобытности и величия в Русской истории! Тем более, что западники все как на подбор были врагами души и сторонниками ее естественнонаучного понимания как работы нервной системы. Однако, доказать в таком споре удастся только то, что славянофилы были лучшими русскими людьми. Но вот то, что двигало их не желание познать себя или душу, а нечто политическое, государственное, это бесспорно.

Называлось это нечто в их представлениях духом. Но понималось под ним то, что делает Россию не такой. Какой не такой? Да, в общем-то, не важно!.. Главное, лучше, чем они…

Читать лучших из старших славянофилов — Киреевского, Аксаковых, Хомякова, если ты сам не горишь в националистическом или политическом порыве, тоскливо. Самый религиозный из них — Хомяков — о душе поминает лишь вскользь, до себя ему дела, в общем-то, нет, а Православие — это то, чем можно гордиться. Особенно его движением в сторону слияния духа с Богом, иночеством, аскетическим подвигом, историей… Но гордиться — не значит иночествовать, упражнять себя, искать Бога.

Впрочем, Бога они, конечно, искали, хотя и по своему, и не сразу. Но главное было для них другим. Это были воины, бойцы, и что касается Алексея Степановича Хомякова (1804–1860), то он вообще считался «бретером диалектики». Бретер — это задира-дуэлянт, живущей только дракой. Вот и Хомяков жил дракой. В 17 лет он сбежал в Грецию помогать восставшим. К счастью, мальчишку отловили на ближайшей заставе. Тогда он ушел воевать в первой Крымской войне. Во второй участвовать уже не мог, зато изобретал полезное для войны, вплоть до дальнобойных ружей и разрывных снарядов. Погиб он раньше срока — спасал своих крестьян от холеры и заразился…

Хомяков прожил красивую и яркую жизнь, был религиозен настолько, что его считали «рыцарем церкви», но, к сожалению, очень мало написал о душе. Для него как бы все было ясно: душа — это то, что считает Церковь. И этого достаточно.

Первое упоминание души можно найти в его ответе Чаадаеву, написанном в 1836 году. Ответ этот он не стал публиковать, поскольку любил только честные поединки. А Чаадаева начали забивать и затравливать. Поэтому известен он стал довольно поздно. Для ясности надо сказать, что пишет Хомяков этот ответ так же, как и Чаадаев, адресуя некой г-же Н. Душу он поминает там несколько раз, но лишь один раз осознанно:

«"Диэтика души и тела есть истина, давно известная у других народов, — говорит сочинитель статьи, — а для нас она новость", — замечает он.

Но кто ж тебе открыл эту истину, мой друг, открыл просто, как будто без влияния веков и людей? Кто же мог открыть, кроме Бога Слова. Нужно было прежде всего верить, а потом исповедовать эту истину во благо общее тела и духа» (Хомяков. Несколько слов о философическом, с. 449–450).

Могу догадываться, что под диэтикой он понимает дуализм, то есть двойственность природы человека. Дуализм души и тела действительно не новость для православного человека, поскольку это один из основных догматов веры. И говорить об этой двойственности человека как о неком откровении можно только условно, а именно как о том, что западная философия создала такую категорию. Выглядит это как откровение о том, что мы говорим прозой. Если, конечно, я правильно понял Хомякова.

Однако, бесспорно то, что некоторые вопросы, как вопрос о душе и ее связи с телом, для него не обсуждаются, поскольку они давно решены Христианством. Их надо брать как веру и исповедовать как истину. В этом определенный подход ранней религиозной философии к понятию души.

Второй раз, по крайней мере в доступных работах, Алексей Степанович обратится к понятию души только в 1855 году, да и то на французском языке. Незадолго до этого архиепископ Парижский, подталкивая вторую крымскую войну, призвал западный мир на крестовый поход против православных. Западу не впервой было вырезать единоверных братьев, так что для него этот призыв не был чем-то особенным. Зато он сильно резанул по слуху тех русских, которые так хотели стать европейцами.

Уже до этого Федор Тютчев затеял печатные споры с европейскими идеологами. Хомяков его поддержал. А после призыва Парижского архиепископа издал то ли в Лейпциге, то ли в Париже брошюру, где от лица неизвестного православного высказал католикам, что думает об их вере. Презрение Хомякова к католицизму было столь высоко, что он его даже Церковью не называл.

Само его рассуждение о душе, вскользь сделанное в этой статье, понятия души по-настоящему не раскрывает, но оно ставит несколько вопросов, которые неминуемо должны возникнуть у человека, считающего, что его душа будет жить после смерти тела. Чтобы рассуждение стало понятно, я привожу изрядный кусок предшествовавших ему мыслей Хомякова о католичестве.

«Латинянин, как в тех молитвах, с которыми он обращается к святым, так и в тех, которые приносит за умерших, все-таки остается в глазах Церкви одиноким. Простой гражданин трехъярусного общества, он все-таки не член живого организма. Он просит высокой протекции у тех, кто могущественнее его, он оказывает свою маленькую протекцию тем, кто ничтожнее его; но его несчастная индивидуальность не пропадет в сфере высшей жизни, часть которой бы он составлял.

Таким образом, место веры в органическое единство Церкви заступила живая теория земной дипломатии, распространенная на мир невидимый; эта теория, самовольная выдумка скрывающегося от самого себя рационализма, столько же противна человеческой логике, сколько ненавистна чувству христианина.

Какая, в самом деле, надобность в заступничестве святых, когда мы имеем Ходатая, достаточного для спасения всех миров? Ужели у существ низших найдем мы слух более благосклонный и сердце более любящее, чем у нашего Спасителя?» (Хомяков. Несколько слов православного, с. 90–91).

Я отделяю этот вводный кусок, чтобы вопросы Хомякова о душе отчетливо обособились и обрели самостоятельное значение.

«Ужели душа помилованная, несмотря на все ее грехи, принесет за нас что-либо, собственно ей принадлежащее и вместе угодное Богу? Этого, конечно, не решится сказать ни один христианин; ибо святейший из людей не имеет ничего своего, кроме своих грехов и своих мятежей; все же, что мы называем его добродетелями, есть та же благодать Божия, тот же Дух Спасителя; к ним и должны мы обращаться непосредственно. В латинской теории молитва, обращаемая к святым, бессмыслица, а еще очевиднее бессмыслица учения о чистилище.

Остаются ли при душе, разлученной с телом, молитва, надежда и любовь? Любит ли она братьев, поклоняется ли своему Богу и Спасителю? Если она всеми этими дарами обладает, то откуда бы взялась у нас смелость почитать ее более заслуживающею сожаления, чем мы сами, когда при ней остается все то, что есть поистине ценного на земле, и когда, в то же время, она освобождена от всего, что составляет несчастие человека, именно— от деятельности греха? Это был бы самый грубый материализм.

Скажем ли, что она казнится чувством своих грехов? Но это было бы невежество; ибо, просвещенные Церковью, мы знаем, что раскаяние называется победою, или радостью покаяния, превосходящего все земные радости. Или не скажем ли мы, что душа, отрешившись от своей оболочки, не имеет уже ни милости, ни молитвы, ни любви к братьям и к Богу? Но этим самым мы заявили бы, что душа в результате внешнего воздействия может быть введена в радость небесную именно тогда, когда она оказывается еще менее этого достойною, чем в минуту расставания с жизнью» (Там же, с. 91).

Я не берусь обсуждать эти мысли. С одной стороны, они самоочевидны, с другой — вводят нас в собственно религиозный подход к понятию души. Этого достаточно.

Глава 4. Наука самопознания или психология. Карпов

Славянофилы и западники, конечно, оставили своей битвой глубокий след в душах русских людей. И хоть западники и победили в этой схватке, учинив в России кровавую революцию, а потом вырезав в гражданской войне и репрессиях несколько десятков миллионов противников, противостояние это все еще не закончено. Таких ярких фигур, какими были старшие славянофилы, больше не рождается, но возрождение народного духа идет уже несколько десятилетий после падения коммунизма. И одним из его проявлений оказалось возрождение Православия.

Во времена славянофильства движителем осознания своего собственного пути в России тоже было Православие. Современный русский человек, воспитанный во многом еще советской идеологией, очень мало знает об этой странице родной истории, но в середине девятнадцатого века мы имели расцвет философии, в первую очередь, благодаря трудам религиозных философов.

Они все были или искусственно забыты, или затравлены и осмеяны естественниками, чтобы сделать их учение не модным. И это удалось, не модный значит для современного интеллигента — делающий его уязвимым, потому что требования Прогресса, которым неукоснительно должен соответствовать интеллигент, заставляют быть на переднем рубеже и заниматься последними достижениями науки. Это и есть научная мода…

Религиозных философов, которых следует отличать от собственно богословов, было много. Поэтому я расскажу всего о нескольких, и первым будет Василий Николаевич Карпов (1798–1867), потому что он прямо писал о самопознании и непосредственно примыкал в своих воззрениях к славянофилам. Собственно говоря, и первую свою большую работу — «Введение в философию» — он написал еще в 1840-м году, то есть на несколько лет раньше издания первых работ второго большого религиозного философа той поры Голубинского.

Конечно, они не были первыми религиозными философами России, но они были ярче своих предшественников.

Рассказывая о философах той поры, надо отметить такую черту: современные русские историки философии начали воздавать должное этим незаслуженно забытым и охаянным мыслителям. Ясно, что ждать какой-то хорошей и даже справедливой их оценки от советских философов не приходилось. Но и раньше философы вроде Шпета старательно пытались в своих работах показать, что это все были лишь потуги на «настоящую» философию.

Если понимать под «настоящей» философией последнюю европейскую моду, ту же феноменологию, которую притащил в Россию сам Шпет, то Карпов и другие религиозные философы, конечно, отставали. Они вообще думали о другом. Но они думали, и думали глубоко и красиво. Когда сначала читаешь язвительно-высокомерные оценки «духовной философии», сделанные Шпетом, а потом самих русских философов, невольно появляется мысль, что кто-то оказался шутом и недоумком в этом историческом споре. И похоже, отнюдь не старые философы.

Во всяком случае, справедливость возвращается, и у А. Ф. Замалеева, а он возглавляет кафедру Истории русской философии в Петербургском университете, можно прочитать то, что становится основой современного русского философского образования. И это совсем другая оценка:

«Преемником Сидонского по кафедре философии в Петербургской духовной академии стал Карпов, переведенный сюда из Киевской духовной академии.

Карпов особенно прославился как переводчик Платона, по существу заново возродив традиции платонизма в русской мысли. Значение его труда сознавалось всеми; даже Белинский воздавал ему "честь совершения великого, истинно европейского подвига".

Будучи многосторонним мыслителем, Карпов оставил после себя и оригинальные работы по логике, богословию, психологии. Из философских работ первостепенное значение имеет его "Введение в философию" (1840), ставшее новой вехой в осмыслении положительной роли философии в укреплении национальной духовности. Сюда же примыкают и два позднейших очерка: "Взгляд на движение философии в мире христианском и на причины различных ее направлений" (1856) и "Философский рационализм новейшего времени" (1860), сближавшие Карпова со славянофильством» (Замалеев. Лекции, с. 245–246).

Карповское «Введение» действительно стало вехой в русской духовной жизни, потому что учащиеся духовных гимназий со всей России старались попасть на его лекции и, значит, развозили по всем селам и весям именно те понятия, которые разрабатывал он. И надо отдать ему должное, в отличие от европеизированного философствования светских философов, Карпов прост и очень последователен. Он не пытается поразить воображение читателя своей эрудицией.

И самое главное, — это стоит особого разговора, — за что и не был признан: он не моден и не вторичен в плане способа философствовать, как это произошло со всеми «великими» светскими философами, для которых философия — свет, идущий с Запада. Все они щеголяли тем, насколько хорошо знали философию. Но философия для русских философов уже со второй половины девятнадцатого века не была любовью к мудрости. Вот это, мне кажется, пропустили все историки философии.

Примерно в то же время, когда психология перестает быть наукой о душе, убивают и прежнее наивное понимание философии. Начать рассуждение о ней от названия и попытаться все вывести из него — это провинциально, потому что уже много раз сделано там, на Западе. Поэтому вся более или менее известная нам философия — это философствование в соответствии с той или иной школой. Тот же Шпет кичился тем, что философствовал строго феноменологически. Другие философствовали марксистски или герменевтически. И никто уже просто не рассуждал, говоря о философии.

Мода превратилась в сам способ рассуждать. А мода эта всегда шла оттуда. И в итоге самые модные и независимые наши философы всегда были вторичны в самом способе думать. Они всегда думали в соответствии со своей школой.

Карпов берет исходные понятия и просто рассуждает о них, рассуждает здраво и разумно, а не так, как надо. И он рассуждает от имени философии. Что это такое, если просто понять ее как любовь к мудрости?

Рассуждение это приводит его к понятию самопознания, откуда и делается прямой вывод о необходимости познания души. Верность своего рассуждения он подкрепляет историей философии, начиная с Платона и Сократа.

«…истинная философия состоит в самопознании. Этот новый предмет философских исследований, указываемый Платоном, это славное гноти теаутон, после долговременного и малоуспешного рассматривания природы объективной в школах Ионийской, Элейской и Дорийской, зародилось, как неизвестное дотоле семя мудрости, первоначально в уме Сократа, пало на плодоносную почву Греческой мыслительности, развивалось многие века, глубоко пустило свои корни в основания всех наук и наконец, со времен Вольфа, образовалось в особенное философское учение, известное у нас под именем Психологии, или общее — Антропологии» (Карпов. Введение, с. 21–22).

Естественно, что для Карпова психология — это познание себя именно как души. И не надо забывать, что Карпов действительно хорошо знал Платона, ведь это он осуществил первый качественный перевод его на русский. Попытки переводов Платона в восемнадцатом веке были еще очень плохи.

«Вникая в свойства и цель Сократова самопознания и сравнивая его с прежним образом философствования, мы замечаем следующий закон исторического развития Философии. До Сократа Философия стремилась от периферии, образуемой внешнею природою, к центру ее — человеческому духу. В этом отношении умствования развивались и, приходя в сознание, как частные науки, являлись в душе отдельными, несогласимыми результатами знания, потому что им не доставало необходимых условий единства, скрывавшихся в глубине человеческого духа. <…>

С этой точки крайнего раздробления знаний, при самом входе их в субъективный мир всеобщего единства, открывает свое поприще Сократова Философия самопознания и идет новым путем по направлению от центра к периферии, то есть от познания человека и существенных его потребностей к познанию природы вообще» (Там же, с. 23).

То, что здесь сказано, можно понять, лишь приняв мое наблюдение об ином способе рассуждать, принятом Карповым. Он не просто рассуждал иначе, чем рассуждают частные философские дисциплины, но он еще и осознавал это. Рассмотреть это в вырванных из общего потока мысли цитатах будет непросто, поэтому я и настраиваю видение на то, чтобы различать за его чуточку устаревшим языком другое направление самого тока жизни. Соответственно, и иное мировоззрение.

Впрочем, ощущение, что Карпов осознает свое мировоззрение закономерным, присутствует во множестве его высказываний, вроде такого: «Так как синтетизм нашей Философии необходимо вытекает из составленного нами понятия о ней, а наше понятие о ней необходимо зависит от тех черт, которыми мы определили предмет, форму и начало ее…» (Там же, с. 71).

Что же с необходимостью вытекало из исходных понятий и начал Карповской философии?

Что тело есть земная «кристаллизация» души (Там же, с. 99).

Доказательству того, что душа не есть работа нервной системы, Карпов посвятит в 1866 году целую работу «Душа и действующие в природе силы». Я приводил раньше поразительные наблюдения о том, как перед смертью человек обретает прозрения и иные способности, сделанные Карповым как исповедником умиравших. И я был потрясен их очевидностью. Но сейчас я эту работу разбирать не буду. Она с определенностью показывает лишь то, что душа была для Василия Николаевича душой.

Сейчас мне гораздо важнее, что рассуждения, произведенные им во «Введении в философию», с необходимостью приводили его к психологии, как основе всей философии. И я приведу его образ философии целиком, потому что так ее, мне кажется, уж не выстраивали впоследствии.

«Так как Философия есть наука о мыслимом; а в область мыслимого относят свои элементы субъект и объект; то весь курс нашей науки прежде всего должен быть разделен на

I. Философию мыслимо-субъективного и

II. Философию мыслимо-объективного.

Философия мыслимо-субъективного есть не что иное, как наука самопознания, или Психология» (Там же, с. 133).

Естественно, психология Карпова — это познание себя как души.

Далее он создает краткий очерк или даже план разворачивания этой науки, причем, философия, как мы ее знаем сейчас, именуемая им объективною, оказывается вторичной и прорабатывает то, что вскрывает самопознание, потому что никакой независимой от человека человеческой науки быть не может. Все они, так или иначе, подчиняются человеческим целям.

Но и это я опущу, потому что через двадцать лет, в 1860 году он сделал явный шаг в разворачивании науки самопознания или познания себя как души. И это гораздо важнее.

Речь пойдет о небольшой статье с названием «О самопознании». Она

написана не теоретиком, а мистиком. Пишущий ее явно ушел от общих рассуждений «Введения в философию» и много смотрел за эти годы вглубь себя. Лично для меня в этой работе много от дневников самонаблюдения. А это всегда полезно для идущих следом, и часто более полезно, чем теории. Поэтому я приведу несколько обширных выдержек из этого трактата. Первая показывает как раз то, что открывается тебе при заглядывании в себя, в свою душу.

«Что же? Не таким ли образом построяется и теория душевной нашей жизни. Не есть ли это также космос, в котором психолог должен открыть постоянные законы движения его сил и созерцать его как одно стройное целое? Этот космос — область сознания, обращенного к внутренней стороне человеческой природы, смотря по чистоте души, более или менее богат нравственными явлениями, как небо, смотря по состоянию атмосферы, более или менее богато звездами.

Поэтому дело самопознания должно состоять только в том, чтобы оценить относительную важность пробуждающихся в ней явлений, не принимая центрального за периферическое, а периферического за центральное, поставлять их в естественную связь и зависимость одни от других, и определив через то законы и цели их деятельности, выводить отсюда заключения о достоинстве и значении нравственной жизни…» (Карпов. О самопознании, с. 29–30).

В сущности, это шла постановка науки о самопознании. И главная мысль, лежащая в основе его научности: человеческая душа — это космос, то есть порядок. В нем можно разобраться и проверить опытами. И если опыты подтверждают твои выводы — «ход и законы теории самопознания верны» (Там же, с. 30).

Однако:

«Никакое теоретическое самопознание не может похвалиться столь великою остротою и обширностью зрения, чтобы в состоянии было проникнуть до глубины человеческого духа и проследить все излучистые пути его хождения. И самый светлый взгляд человека необходимо тускнеет и теряется в неразгаданных тайниках его природы, — преимущественно же там, где тварность ее обнаруживает в себе отпечаток совершенств Творческих, где конечное в ней почерпает силу стремления к бесконечному.

Приближаясь мыслью к этим таинственным сторонам души, самопознание легко может делать о них заключения неверные и впадать в заблуждения ужасные, — особенно, когда упускает из виду ту великую истину, что неизбежные условия всякой нашей деятельности на земле суть пространство и время, а законы пространственных и временных отношений никак не могут быть приложимы к уразумению того, что само в себе бесформенно и существует под иными условиями» (Там же).

Карпов продолжает создавать школу самопознания. И отчетливо показывает возможность движения и основные шаги познания души. Начиная с самого поверхностного самонаблюдения, эта школа доходит до созерцания деятельности Творчества, которое, по понятиям религиозного мыслителя, есть уже присутствие в нас Творца. Это школа, путь, который надо проходить. И уже в предыдущем отрывке, когда говорилось о «состоянии атмосферы», показано, что путь это протяжен, а мерою его является не расстояние, а видение. Он делится на отрезки, которые мое видение может охватить свободно.

Мешать видению может масштаб пространства и замутнение его, «атмосферные помехи». Сложные философские вещи, вроде пространства и времени, я опущу. А вот замутнение интересно, потому что не может не привести к понятию очищения. Но сначала идет поиск орудий, усиливающих видение, наподобие того, как телескопы усиливают зрение астрономов.

«Нет ли подобного орудия и для возвышения силы зрения нравственного, когда оно влечется к созерцанию предметов за пределами горизонта, описываемого сознанием?

Без сомнения, есть; только это орудие не подобное, а инородное, не чувственное, а духовное, не искусственное, а благодатное; это око души, просветленной верою, которая дивно возвышает силу сознания и обличает пред ним существо вещей невидимых» (Там же, с. 31).

Око души оказывается подобно не глазу или тем более линзе, а совсем иной способности, — скорее, чутью направления, не позволяющему не то, чтобы сбиваться с пути, а смотреть не туда. В сущности, это способность удерживать внимание на том, что ты не видишь, но хочешь рассмотреть.

«При свете сего Божественного фароса, наука самопознания никогда не уклонится от истины и, сколько можно человеку видеть, увидит и разгадает тайны душевной жизни; ибо в этом случае человек будет измерять себя не самим собою, а бесконечным умом Того, которым существует и движется» (Там же).

Иными словами: не забывай, что внутри тебя есть маяк, имя которому твоя собственная божественность, ибо Бог, творя человека, вдохнул в него Дух свой. В каком-то смысле, Карпов отходит здесь от самопознания и проповедует познание себя, как Бога, хотя и не говорит это явно. Христианство не допускало таких нескромных высказываний. Обсуждать, верен ли такой подход, я сейчас не хочу. Мне важно вывести понятие о душе. А оно ярко раскрывается в следующем рассуждении, которое говорит, что делать после того, как ты настроил свое видение на предельную силу.

«Другая, еще более опасная причина возможных в области теоретического самопознания заблуждений есть, как мы сказали, туманная атмосфера душевной жизни.

Под этим выражением хотелось бы нам разуметь нечто более того, что заключается в нем с первого взгляда. Есть люди, которых сознание бывает постоянно обращено только на внешнюю сторону их жизни, внутренняя же нисколько не озаряется им; и этих-то именно людей, а не тех, которые не получили школьного образования, надобно почитать в собственном смысле людьми темными.

Но тьма — не туман: тьмою означается только отсутствие света; а туман есть воздух, насыщенный испарениями земных тел, и получает обыкновенно такие свойства, каковы предметы, испарениями которых он насыщен. Поэтому в тумане скрываются иногда начала порчи…» (Там же, с. 31).

Порча и загрязнение. Для христианского мыслителя эти понятия столь же естественны, как и для русского народа. Средой же, которая доступна им, называются сознание и душа. И язык принимает как то, так и другое словосочетание. Правда, естественнонаучное уподобление порчи и загрязнения «зловредным испарениям атмосферы» не позволяет понять, о чем именно идет речь. Но и самой постановки задачи — исследовать душу в этом отношении — уже достаточно, чтобы начать работу. Тем более, что Карпов отчетливо показывает, что таким образом спорит здесь с естественной наукой, и показывает заблудившимся в своих убеждениях ученым, как вернуть надежду на бессмертие.

«Нет, такие исследователи человеческой души прежде должны постараться просветлить для сознания собственную свою душу и очистить ее атмосферу от дыхания нечистой жизни, наполняющей ее нравственными миазмами, — очистить, по крайней мере, сколько это возможно (ибо и атмосфера души не может быть совершенно свободна от туманов чувственности); а это возможно не иначе, как силою покаянного чувства, которое бы глубоко отзывалось в душе, и теплою молитвою пред Богом, в недре Христовой Церкви: сердце чисто созижди во мне, Боже. И дух прав обнови во утробе моей!

Призываемая таким образом и с готовностью принимаемая благодать Иисуса Христа сама очищает человека и делает его способным к самопознанию» (Там же, с. 33).

Вот Очищение души по Карпову. Я сомневаюсь, что даже так призываемая благодать Христа сама хоть что-то делает за человека. Человек очищается лишь усилием, а это значит, что секрет молитвенного очищения скрыт в слове «теплая». Теплая молитва — что это такое? Оставляю верующим людям, но ясно, что за этим должна скрываться целая школа внутреннего делания.

А вот вторая часть школы очищения — покаяние, глубоко отзывающееся в душе, — мне понятнее. И я еще много буду о нем говорить. Но позже. Потому что урок, который дал нам Василий Николаевич Карпов, и так слишком велик. Это действительное начало школы душевного самопознания.

Глава 5. Не сокрыть мыслей и чувствований. Голубинский

Судьба была очень несправедлива к русским религиозным философам. В шестидесятых-семидесятых годах девятнадцатого века прогрессоры принялись их травить. В девяностых естественнонаучно ориентированные ученые их высмеивали. В последние годы перед революцией их стали забывать сами философы. А после семнадцатого победившее сообщество стерло их из числа бывших в истории, а те, кто помнил и сам не принадлежал к победителям, вроде Густава Шпета, поливали грязью и презрением. И поливали так, что их имена и философии надо отчищать.

Каким-то образом именно эта желчность Шпета соединила двух наших больших религиозных философов — Карпова и Голубинского. Рассказывая о Карпове, Шпет отчетливо осознает, что тот строит философию как науку самопознания. Он даже пишет эти слова про Карпова, но будто не видит их. Самопознание настолько чуждо всем светским философам России, что его либо нет вообще, либо оно и есть черта, по которой распознаются враги. А враги — это не те, кто уничтожал русских философов вместе с их Россией, а религия и любые религиозные мыслители. Значит, враги науки!

Причем, эта враждебность светской философии к религиозной настолько важна лично для людей науки, что они, словно фокстерьеры, вцепившиеся в своего противника, похоже, не видели, что в это время их самих избивают. Они оборачивались на бойню, которая шла вокруг, в удивлении мычали что-то нечленораздельное, вроде э-э-э… встряхивали головами, чтобы не отвлекаться от главного дела жизни, и снова бросались в бой за науку.

В 1913 году Радлов считает достаточным написать в своем философском словаре о Голубинском:

«Голубинский (Федор Александрович) — профессор московской духовной академии (1797–1852). Имел большое влияние на Кудрявцева-Платонова. Лекции Г. изданы после смерти автора (четыре выпуска, М., 1884–1886)».

Всё! Большего великий соплеменник не удостоился. Радлов умудрился даже переврать даты его жизни. Федор Александрович умер в 1854 году. О Карпове он пишет не больше. Русским людям той поры не надо было знать об этих философах. Кроме Шпета, ни один историк философии той поры не сказал о них ни одного слова сверх вот этой статьи из Философского словаря. Разве что помянули, мол, критиковал Канта… Естественно, что мнение о них сейчас можно составить лишь по тем оценкам, что не поленился расставить Шпет. А Шпет завершает рассказ о Карпове и переходит к разговору о Голубинском, ругая «какой-то особый «духовный» жаргон нашей религиозной философии»:

«От этого, в конце концов, и говоря строго, у нас не было православной философской школы, а есть только свой стиль — плохой стиль, но стиль и свой — духовно-академического философствования: при всем добросовестном, почти физическом, можно сказать, воловьем трудолюбии, стиль ленивой туго дающейся мысли, сопровождающейся какою-то недоговоренностью, каким-то "себе на уме", которое как будто ждет доверия к своей глубине и тонкости, но не внушает, однако, его — нет его, и откуда ему взяться, из чего зародиться, на что опереться?..» (Шпет. Очерк, с. 400).

Что любопытно, а ведь слова Шпета вызывают доверие. Особенно про ленивое воловье трудолюбие, которое почему-то обязательно должно относиться к православным нашим философам. Я как-то сразу понимаю, что это так и должно быть. Как же я это понимаю? А очень просто, из уже имеющегося у меня образа православия, как оно подавалось советской пропагандой. Что-то плохое и неумное должно быть у всех религиозных философов в России. Таков образ, а Шпет один из творцов его. И это подлость.

Подлость потому, что в итоге многие верили этому интеллигенту и с отвращением представляли себе, что придется читать тех тупых волов от философии, о которых так бойко рассказал остроумный феноменолог. И не читали, и даже не смотрели, а когда смотрели, не видели. А если снять пелену и внушения и посмотреть? Посмотреть сначала, к примеру, на Шпетовскую «Историю как проблему логики» — безобразный и безобразно скучный кирпич более чем в тысячу страниц толщиной, который прочитают всего несколько десятков человек за столетие. Действительный пример воловьего и не слишком умного трудолюбия, к тому же пораженный неким «штилем» умничающей мысли.

А потом посмотреть на труды Карпова или Голубинского. Все их наследие, к сожалению, уместится в одном томе средней величины. Они очень мало писали, хотя писали вдумчиво и только о том, что прочувствовали в духовном делании, в практике, как принято сейчас говорить. Голубинский вообще опубликовал при жизни только одну работу — статью «О конечных причинах» в 1847 году. Остальное было собрано и издано после его смерти по конспектам его слушателей. При этом оба они были блестящими лекторами и настолько знамениты, что попасть к ним на лекции считалось за счастье.

Наскоки на какую-то недоговоренность и какое-то «себе на уме» тоже неоправданны. Они не просто профессора Духовных академий, они духовные люди, находящиеся в аскезе и постоянных упражнениях. Говоря о чем-то исходном для своей философии, они не могут не опираться на открывшееся им во время этого делания. И оно присутствует во всем, что пишут эти мыслители, и распознается любым, кто сам пробовал не только болтать или теоретизировать, но и исповедовать свою философию как философию жизни. Это не намеки или недоговоренности, это невозможность высказать то, что в слове не высказывается. Это надо пробовать. Именно с этим и боролась наука.

К счастью, времена меняются, и современные историки философии пишут о религиозных философах, воздавая им должное, то есть как о равных среди равных. Правда, самопознание по-прежнему остается за чертой их восприятия.

А между тем Федор Александрович Голубинский отчетливо осознавал себя владеющим и, надо думать, развивающим школу самопознания. Возможно, он брал ее у своего учителя, профессора В. И. Кутневича, поскольку очень трепетно относился к его памяти. О том, что духовное делание и самопознание были содержанием его быта, можно судить по рассказам современников. Писатель Степан Петрович Шевырев побывал как-то в гостях у Голубинского, я приведу выдержки из его рассказа.

«В числе лучших моих духовных приобретений у Троицкой Лавры я считаю личное знакомство и прекрасную беседу с Федором Александровичем Голубинским. В Ильинском предместье, в укромном домике, живет почтенный представитель христианской философии у нас. Простота и смирение осеняют его мирное жилище.

Меня поразило высокое чело нашего отшельника-мудреца. Лицом и особенно глазами напомнил он мне Шеллинга, которого я видел в первый раз также в сельском уединении около Мюнхена. Та же ясная голубизна в глазах, та же дума. У Шеллинга еще возможна личная страсть; в чертах русского мудреца господствует спокойное самоуглубление. Такова и тихая речь его, которая всегда тепла, и вспыхивает живее при выражении радушия и участия» (Цит. по: Лекции философии, с. 12).

Если возвращаться к замечанию о странностях изложения мысли Голубинским, то здесь дана подсказка: спокойное самоуглубление. В 1855 году вышел посмертно биографический очерк о Голубинском, и в нем знающий его человек писал: «Голубинский не обладал быстротою и живостью в выражении мыслей, но напротив медленно высказывал мысль, зато она носила на себе печать глубокой обдуманности и зрелого соображения» (Лекции философии, с. 7).

Самоуглубление. Он постоянно был в неком делании, вроде сердечной молитвы. И речь его от этого становилась не только медленнее, но и обретала странный, незнакомый человеку внешней жизни оттенок. Шевырев много еще возвращается к тишине мысли и слова, которые поддерживал вокруг себя Федор Александрович. Но мне сейчас важнее показать, что при этом он был великолепно образован и как философ не имел себе равных в то время. Прекрасно зная иностранные языки, он переписывался с Шеллингом и свободно владел европейской философией своего времени. Европейцы оценивали его знания очень высоко.

«Известный барон Гакстгаузен, путешествовавший по России в 1843 году и беседовавший с Голубинским, говорит о нем в своих путевых записках следующее:

"У меня было рекомендательное письмо к священнику Федору Александровичу Голубинскому, профессору Троицкой академии.

Это один из самых ученых и образованных людей между духовными лицами, каких я только встречал в России. С самою обширною классическою ученостью он соединяет совершенное знание иностранных литератур и немецкой философии, которую изучил он до основания. Признаюсь, я был чрезвычайно изумлен, услышав, как глубоко и вместе как понятно русский священник рассуждает о Шеллинге, Гегеле, их направлении и школах"» (Там же, с. 14).

Я обрываю рассказ восхищенного барона, потому что он мне нужен, чтобы показать лишь одну вещь, о которой говорит и Шевырев:

«Беседа Ф. А. Голубинского имеет двойной характер. Я никогда не встречал человека, который бы умел так разграничивать сферы, в которых вращаются его мысли. Этих сфер две: религия и философия, живущие в духе его слитно и согласно.

Из обеих сфер ровно почерпал он предметы для своих бесед, обе равно ему доступны. Когда говорит он от философии, в речи его выражается ясное и спокойное сознание разума, в расположении мысли господствует строгая логическая отчетливость, и каждое слово его точно и определительно. Когда говорит он от веры, он весь полнота умиленного чувства, и слово его растворено любовью, а украшено одною простотою, истекающею из глубокого искреннего смирения. Тогда слово его понятно будет ребенку и простолюдину» (Там же, с. 13).

Не все так просто с этими самыми верою и разумом религиозных философов. Шевырев был одним из творцов той самой теории официальной народности, которая призывала строить русское государственное мировоззрение на православии, самодержавии и народности. В силу этого он, конечно, старался не видеть тех сложностей, которые были в религиозной философии. Он о ней не думал, он ее использовал. А вот светские философы думали, и Шпет, если отбросить его ядовитость и нетерпение к другим, действительно чуял какие-то слабости религиозного философствования. На мой взгляд, у Карпова их было меньше, у Голубинского они проступают ярче.

Слабости эти связаны как раз с «логическим» увязыванием разума и веры. Замалеев пишет об этом спокойно и вдумчиво. Я не хочу пересказывать саму философию Голубинского, и поэтому воспользуюсь рассказом о ней профессионала, с которым полностью согласен.

«Мысль Голубинского концентрировалась в основном вокруг проблемы Бесконечного, каковым он считал Бога. В первую очередь его интересовало то, как "к условному приискать безусловное", то есть прийти к понятию о высшем существе, сделать его объектом веры. Он сразу исключал путь "нерассуждающей веры", традиционно принимаемый православием; на его взгляд, необходимо иметь понятие о предмете веры. "Возвысившись над всяким понятием, — справедливо отмечал Голубинский, — она (вера — А. 3.) перестала бы быть верою, а была бы ведением и непосредственным созерцанием". Собственно, на это и уповала аскетическая мистика, развившаяся на почве исихазма.

Для Голубинского решение проблемы виделось в следующем. Все существующее, кроме Бога, он разделял на две половины: мир физический и мир духовный. Мир духовный заключает свойства Божий, кои суть "двоякого рода": одни относятся к бытию, то есть к духовному действию Бога, другие— составляют основание духовных действий. В мире духовном те и другие открываются вместе, в мире же физическом — только те свойства, которые принадлежат к бытию. Благодаря этому становится возможным рациональное ("умозрительное") постижение бытийных свойств Божества.

Поэтому после богословия, ориентированного на веру, должно следовать "душесловие умозрительное", основанное на опыте и разуме» (Замалеев. Лекции, с. 248).

Указание это, что психология или наука о душе, душесловие должно строиться не на вере, очень важно, потому что, когда читаешь Лекции по философии Голубинского, особенно «Введение в философию», действительно ощущаешь, что исходное требование считать основой философии «Существо Бесконечное и Вечное» навязывается и не доказано. Очевидно, именно это и зацепило Шпета. Замалеев говорит об этом, как бы оспаривая мнение Шевырева, что Голубинский удачно разделял философию и богословие.

«Пример Голубинского показывает, что всякая попытка внести философский элемент в богопознание непременно оборачивается подчинением веры разуму. Дело не спасает даже то, что сам человеческий разум признается образом Бога, отличающим его от других живых существ» (Замалеев. Лекции, с. 249).

Я не в состоянии судить, доказал ли сам Замалеев эту свою мысль, поскольку она для меня слишком философична. Но противоречивость рассуждений Голубинского о Бесконечном я тоже вижу, хотя и допускаю, что она так заметна именно потому, что это лишь конспект его лекций. Возможно, ему лишь не удалось достаточно точно и подробно рассказать свое видение. Поэтому я оставляю рассказ о философии Голубинского и перехожу к тому, что мне более понятно.

Итак, разделяя веру и познание, Федор Александрович выделает науку о душе в умозрительное постижение бытийных свойств Божества. Но свойства эти проявляются в человеке и сквозь человека. И постижение это оказывается познанием себя и своей души. Об этом довольно определенно можно судить по его письмам и рассказам биографов. Особенно вот по таким словам биографа, которые современному человеку светской культуры могут даже показаться понятными.

«При постоянном самонаблюдении и опытности в жизни нравственной, в характере его раскрылась способность духовного совета, которая была драгоценна для имевших нужду в помощи нравственной: слово его проникало в глубину духа и было отрадно для скорбного сердца» (Лекции философии, с. 8).

На самом деле понять, что такое «способность духовного совета», не дано даже человеку христианской культуры, если он сам не попробовал сердечную молитву и внутреннее делание. И попробовал так, чтобы хоть раз увидеть тот внутренний свет, после которого ты всегда знаешь направление своего духа. Именно эту составляющую учения наших православных философов и просмотрели или преступно не заметили философы светские и научные.

Рассказать о том, что это за способность, я не могу, хотя бы потому, что я иду в самопознании несколько иным путем. Но даже то, чем я владею, не так просто передать словами. Это можно помочь почувствовать, а значит, вообще нельзя рассказать или передать, а можно лишь понять или взять. Это не вещь, которой можно поделиться, но это некое знание или понимание, которое позволяет говорить другому, что он уклоняется от верного направления.

Вот откуда сложности философии Федора Александровича Голубинского. И все же мы можем подглядеть, как он не то чтобы учительствовал, а скорее, водительствовал на пути самопознания. Биограф приводит его письмо своему брату, которое он завершает словами:

«…прошу от искреннего сердца не сокрыть от меня твоих мыслей и чувствований. А я со своей стороны желал бы поздравить тебя с тем, что ты начинаешь знакомиться с величественною наукою самопознания.

Даруй тебе Бог более и более полюбить оную. Это бесконечная школа, где сам себе будешь учителем, сам из своих сокровищ будешь извлекать и кроющееся зло, для одоления и истребления — с помощью Божиею, и семена добра, для возращения, с помощью же Божиею» (Там же, с. 11).

Это крошечное высказывание — пример той самой скромности, о которой рассказывали биографы Голубинского. Просто поглядите на сам величественный образ, который он в него вместил, и станет ясно, что он что есть силы пытается уменьшить силу своего воздействия на чужое сознание. Да, он действительно многого не договаривал, старый профессор философии, и он очень боялся увлечь людей на свою тропу, ибо это благое намерение было бы вредоносно. Ведь оно ослабило бы дух другого человека, отобрав у него собственный выбор.

Он лишь давал намеки на главное, а выбор должны были совершать сами ищущие души. Вот и во «Введении в философию» он лишь один раз в самом начале упоминает самопознание. Упоминает при этом как исходную точку всего философствования — имеющий глаза да увидит! А кичащийся своим умом не может не понять. Рассказывая о том, как люди пришли к самой идее философии, он дает как бы очерк развития самой познавательной способности человека:

«Но, наконец, наступает минута, и он как бы вновь рождается и как бы вновь вступает в мир; доселе он не отделял бытия своего от внешнего мира и терялся в безразличном представлении того и другого; теперь усматривает самого себя среди множества предметов; светильник сознания в нем пробуждается, он открывает в себе мир мыслей, чувствований и желаний, отделяет свое я от того, что не есть я, и рассуждает: я не есть это; это не есть я, и спрашивает: что же такое я? И что не я?

И здесь-то начало Философии» (Голубинский. Общее введение в философию// Голубинский. Лекции философии, с. 24).

Далее следует большой курс метафизики и онтологии. Но если вдуматься, они есть именно введение в философию и попытка разделить богословие и философию. Настоящее, это же ясно сказано, именно здесь, где задан вопрос: что же такое я? А значит, и настоящая философия тоже начинается там, где идет поиск ответа на этот вопрос.

Я даже не буду брать его умозрительную психологию, потому что в основном курсе философии для умеющего видеть сказано достаточно.

Если говорить о философском понятии души, то оно, в таком случае, дано, к примеру, в рассуждениях о субстанции, потому что это понятие выводится Голубинским как раз из ощущения тождества я.

«Из самосознания нашего ясно, что образы действований наших могут быть весьма различны, даже противоположны. Порочный, долгое время бывший порочным, может сделаться добродетельным. И даже могут быть противоречащими образы наших действований; но сознание, что это я делал и я делаю, всегда одно. Я был в юношеском возрасте, я же в мужеском возрасте переходил в различные состояния, но все я один, единство самосознания доказывает единство, тожество субстанции.

Субстанция— существо невидимое и неделимое.

Ежели бы она была видима и делима: она не была бы нечто единое, а многое, из многих частей составленное. А на многом при исследовании субстанции остановиться не можем. Для много требуется общее, что связывает многое. <… >

Ежели выберем из тех частей одну какую-нибудь часть, усмотрим опять, что и она есть нечто сложное. И таким образом вопрос пойдет в бесконечность: чем же эти многие части опять приводятся в единство? чем единство деятельности их поддерживается? — до тех пор, пока не остановимся на силах невидимых, нераздельных, которые поэтому будут одно, иметь будут последнее, внутреннее, центральное начало всего прочего — и сил и проявлений сил и оболочки их, телесного и духовного существа, — души и тела» (Голубинский. Лекции, вып. 3, с. 113).

Как бы ни были сложны все попытки рассказать о себе философски, однозначно видно, что душа и тело для Голубинского осознавались оболочками сил и их проявлений, иначе — духовным и телесным существом. Но при этом душа не является субстанцией, она ее лишь содержит.

Это иностранное слово «субстанция» вполне можно выкинуть из рассказа, потому что Федор Александрович лишь использует это слово для обозначения того, что по-русски называет Бесконечным Существом. Об этом он определенно заявляет в Метафизике:

«Но душа наша не может быть Бесконечным Существом. Она в бытии и действиях своих ограничена временем; она ясно различает время, когда начала мыслить и вообще существовать, и продолжая мышление, она в действиях своих многое теряет, многое приобретает, сверх сего, как существо заключенное в теле, она ограничивается и пространством. Даже в самом стремлении своем к Бесконечному она не может долго оставаться, но должна возвращаться к неразрывному своему спутнику телу.

В душе касательно совершенств везде ограничения, в познаниях ее то приобретение, то утраты, в желаниях непостоянство и превратность. Если бы все совершенства, свойственные Существу Бесконечному, находились в нашем безусловном я, то как душа могла бы перейти в то бедственное состояние, в каком мы ныне находим ее.

А из сего заключаем, что душа наша не есть Бесконечное.

Что сказано о душе, то же можно сказать и об Ангелах; и они ограничены, как по бытию, не имея начала его от себя самих, так и по совершенствам, данным им, следовательно, и они не бесконечны. Один Бог, который превыше мира видимого и невидимого, есть Существо Бесконечное» (Голубинский. Лекции, вып. 2, с. 86).

Все прозрачно и очевидно. Я даже не хочу заниматься как-то подробнее его умозрительной психологией. Сказанного достаточно для того, чтобы распрощаться с теоретической философией. Главное понятие этого последнего рассуждения это — бедственное состояние души.

Осознать, что душа не есть некая абсолютная монада или математическая точка, а увидеть, что она лишь оболочка для некоего совершенства, таящегося в человеке, как присутствие Божие, уже очень много, потому что это дает возможность для прикладного обращения к описываемому понятию. Сказать же, что у души могут быть состояния, и оценить одно из них как бедственное, значит задать возможность действия, движения и исправления.

А пример этого действия по исправлению души в том самом письме брату о школе самопознания. Как помните, он завершает его словами: прошу от искреннего сердца не сокрыть от меня твоих мыслей и чувствований.

Обычный читатель, скорее всего, понял, что здесь сказано, уже при первом прочтении. Это очень обманчивое ощущение. Даже профессиональные философы не понимают таких простых слов именно потому, что это слишком просто. Все, что пишет в том письме Голубинский, — действительно школа, и все требует особого понимания. Я приведу все письмо целиком, но насторожитесь и сделайте усилие, в нем нет ни одного случайного слова. И как пример, вглядитесь в приведенное выше предложение. Оно ни в малейшей мере не есть формула вежливости.

Это обучение. Федор Александрович учит брата исповеданию. И он не может помочь, если тот не будет предельно искренен. Но искренность исповеди самопознания — это не совсем исповедь церковная. Здесь не имеет значения способность каяться. Грехи при самопознании не оцениваются и не прощаются, важно лишь видеть то, что есть я. Вот почему учитель и не говорит о честности или о грехах. Он говорит об искренности и о способности видеть мысли и чувства. В самопознании они важнее грехов. А почему — в особом месте.

Вот так же внимательно надо читать и все остальное письмо. И ни в коем случае нельзя узнавать в нем что-то привычное, оно написано человеком, находящимся в таком пространстве собственного сознания, где мы с вами, скорее всего, никогда не бывали. Он же не случайно говорил о том, что душа имеет отношение к пространству. А раз мы не бывали там, как можем мы встретить в его словах что-то привычное и узнаваемое? Эти слова его будят в нас то, что хочет их узнать, и мы узнаем свои образы, но понять человека духовного делания — это упражнение, доступное не сразу. И все же, почитаем.

И почитаем так, будто это написано лично мне. И даже если лично я далеко не всегда таков, каким выглядит адресат этого письма, все же в каждом из нас есть нечто подобное, вот этой частью своей души и надо прочитать урок. Он был дан не случайно. Я даже не знаю, воспринял ли его тот человек, но такие уроки даются лишь при переходах в новое состояние сознания, как говорили мазыки — в иную вежу. А значит, они соответствуют определенному взрослению, которое требует иного понимания мира и себя.

«Ты жалуешься на окружающие тебя пустые развлечения, на собственную пустоту и чувствуешь утихающую пылкость характера, чувствуешь себя склоняющимся к тишине, даже по временам хотел бы нести крест тяжелее теперешнего и заключаешь все сие грустным опасением, что б не лишиться огня души, не упасть в бесчувственность.

Ах, мой любезный! Не сетуй и не жалуйся на сие томительное, тяжелое и придавляющее расположение души; остановись на нем, вникни чистосердечно в причины оного; перенеси его, хотя бы оно не скоро от тебя отвязалось; может быть, недалеко то время, когда ты почувствуешь драгоценность и благотворность сего беспокойства и скуки. — Этому так надобно быть!» (Голубинский, с. 9).

Если вы приглядитесь, то здесь дается важнейший урок самопознания. Состояние, которое описывает Голубинский, в те времена, — а писалось это в тридцатые-сороковые годы девятнадцатого века, — называлось, как говорил Пушкин, аглицким сплином или русской хандрой. Что это? Тоска, тоска от соприкосновения с чем-то, что давит душу. Душа всегда чувствует то, что «делает ее положение бедственным», тяжестью или болью. Ты же ощущаешь это ее видение тоской и обычно сбегаешь от нее в развлечения. Лишь бы не видеть того, что гнетет душу. Почему?

Потому что не знаешь, что делать. Но учитель знает. И он говорит: не сбегай, побудь с этим, а еще лучше, иди прямо в тоску — там, за ней, ответ на твои мучения. Даже если ты не знаешь, как их убрать, уже то, что ты узнал имя своей болезни, даст облегчение, не говоря уж о знании себя.

«История сознания каждого живого, не бесчувственного человека всегда начинается тем периодом, когда, еще не разобрав себя внимательно, мы увлекаемся чувством и воображением, незнакомые с действительностью опыта, живем в стране идеалов и по-своему, по прекрасным замыслам воображения, мечтаем о людях, о порядке вещей, об ожидающем нас обширном поле деятельности; надеемся, как вступим в жизнь, найти людей также чувствительных, искренних, прямодушных, не связанных формальностью, какими хотели бы быть мы сами; надеемся, что в порядке вещей, в который много вкралось злоупотреблений и нет жизни, удастся нам произвести в своем круге благодетельные перемены; чувствуем в себе живо движущие силы и пылкие порывы и думаем, что отселе выйдет нечто необыкновенное и великое» (Там же, с. 9).

О чем он? О вещи, которую мы не хотели слышать от собственных мудрецов, но зато охотно заимствуем на Востоке: прими мир. Прими мир таким, каков он есть в действительности. Только тогда возможны действительные изменения. И, как это ни обидно для мечтателя, изменить ты можешь только себя. Все остальное — мечтания. Но начни хотя бы с себя: как ты можешь рассчитывать изменить мир, если не справился даже с такой малостью, которую и знать-то не хочешь?!

«Одни из сих героев благороднее и любезнее, а другие воспламеняются нечистым и смрадным огнем. Но у всех сих героев первые обнаружения и, так сказать, проторжения их душевной силы обыкновенно бурны, быстры, неумеренны и смешаны со многим излишним, не размеренным и даже нечистым.

Не говоря о неразмеренном и фантастическом, нечистое во всех сих пылких устремлениях есть именно вот что: своенравие и самоугождение» (Там же, с. 10).

Так рождается школа самопознания через очищение. Очищение чего? Души, конечно. Именно потому и звучат здесь в качестве примеров нечистоты нравственные понятия. Я не буду их сейчас разбирать. К тому же они продиктованы христианской нравственностью, которая определяется богословием, а значит, верой. Иными словами, каждый сам решает, что выбрать как путь. Но Голубинский ведет этим путем, и его надо понять. И чтобы понять, нужно увидеть, что нечистота дальше приравнивается ко тьме. Тьма эта, конечно, духовная, что еще долго останется для нас загадкой! Тем не менее:

«Природа дает сему указания. Как неисчислимо благотворны действия света, и как тихо разливается свет! Как он кроток, любосообщителен, проникает в глубины земли!

Не таково самолюбие, — корень страстей — честолюбия и других, — оно не разливается, но старается все поглотить и вовлечь в себя, в свой мрачный центр.

"И в человеке есть свет и тьма, — пишет ко мне почтеннейший мой наставник, — и потому в нем бывает покой и волнение. Весьма нужно нам заметить в себе действия этих двух мощных сил: ибо от сего родится смиренное сознание своих немощей и молитва к Спасителю об изведении нас из темницы, или из глубины тины, которою внутренний наш человек так объят, что едва дышит"» (Там же).

Какие образы! Помните слова самого Голубинского о бедственном положении души? Кутневич, — я думаю, это его называет Федор Александрович наставником, — находит для этого имя «тины, в которой задыхается наш внутренний человек», наша душа, в сущности.

Но почитайте то, что сказано дальше! Философски эти несколько строк стоят, пожалуй, всего философского наследия некоторых из ругателей Голубинского. Ведь он говорит о том, что мир, который мы так не принимаем в юности, из которого стремимся сбежать и из-за которого обижаемся на родных и Бога, всего лишь школа, лучшая из возможных, любовно созданная для того, чтобы учить нас жизни и духовному совершенствованию. И только столкновения с задачами, которые она нам ставит в виде препятствий нашим устремлениям, могут научить нас собирать силу для воплощения своей Великой Мечты!

«Для того, чтобы разобрать в себе две смешанные силы, действующие слитно в первых юношеских наших порывах, и для смиренного сознания своих немощей, благое Провидение ведет так путь наш, что или внешними препятствиями, или внутренними горькими опытами разрушаются любимые мечты наши.

Разбился худо строенный корабль, и мы выброшены на пустой остров, где среди пустыни дается нам время поосмотрительнее и спокойнее и заботливее подумать о себе, о своих прежних затеях, о их непрочности и о вернейшем искании спасения. Такое размышление не может быть весело и легко; не обойдется без скуки; что делать? Не будем унывать!» (Там же, с. 10–11).

А дальше то, что надо делать. Можно назвать это упражнением или деланием. Вы это уже читали:

«Но уже довольно о сем предмете: прошу от искреннего сердца не сокрыть от меня твоих мыслей и чувствований.

А я со своей стороны желал бы поздравить тебя с тем, что ты начинаешь знакомиться с величественною наукою самопознания» (Там же).

Затем — исповедь, она и есть действие очищения, которое дает познание себя, потому что с ее-то помощью ты и будешь сам себе учителем, сам из своих сокровищ будешь извлекать и кроющееся зло, для одоления и истребления.

Вот так просто на словах. Что же такого Величественного могло скрываться за такой простотой? Особенно по сравнению с работой нервной системы, к примеру…

Доморощенное и слишком простое? На свалку истории! Так рождался великий долг русской интеллигенции перед Россией.

Глава 6. Светоносный образ. Авсенев

Среди русских религиозных философов той поры есть множество таких, кто полностью забыт сегодня, а когда-то блистал и зажигал сердца духовным поиском. Одним из них был занявший вскоре после Карпова кафедру философии Киевской духовной академии Петр Семенович Авсенев (1810–1852).

Сейчас в редком философском словаре можно найти упоминание его имени. Но даже того, что можно найти, достаточно, чтобы понять, что для науки души этот человек сделал слишком много, чтобы его можно было забыть. Приведу одну выдержку из ФЭС.

«Он выработал подробный план истории души, в котором должны были рассматриваться мировая жизнь (солнечная, лунная и земная); частные ее изменения (племенные, народные, половые), индивидуальные изменения (дарования, темперамент, характер); вопросы о происхождении души, ее возрасте и смерти, о состоянии ее после смерти».

Хорошие слова, но при этом составители Словаря назвали Авсенева Петром Феофановичем, очевидно, под воздействием того, что в 1844 году он принял монашество и получил имя Феофан.

Более-менее подробно об Авсеневе пишет протоиерей Зеньковский. Он создает живой портрет, который я приведу.

«В Авсеневе была, по словам его слушателей, удивительная "гармония мысли и веры" — и его лекции по философии снискали ему славу далеко за пределами Академии и Университета (Киевского — АШ). Его эрудиция была исключительно обширной, а его философские идеи тяготели в сторону шеллингианства, в частности в сторону построений известного шеллингианца Шуберта.

В Духовной Академии смотрели косо на Авсенева за его философские идеи, за его симпатии к Беме, к шеллингианцам, — и о некоторых его идеях мы узнаем, например, только из переписки его слушателя еп. Феофана Затворника— в частности о его учении о "мировой душе". <…>

Наша душа — учил Авсенев — сопринадлежит безмерному океану духовного бытия, со всех сторон охватывающему отдельную душу. Эта открытость души для духовных воздействий извне удостоверяет реальность всего, что выходит за пределы "дневной жизни души" (ясновидение, лунатизм и т. д.). К сожалению, лишь очень немногое из того, что созревало в мыслях Авсенева, так или иначе сохранилось в напечатанных им статьях» (Зеньковский. История, т. 1, ч. 2, с. 115).

Но уж если создавать портрет этого большого русского философа, то надо привести слова его современников. В 1869 году, помещая его статьи в юбилейный сборник Киевской духовной Академии, некто, скрывшийся под инициалами Д. П., писал об Авсеневе, что тот, поступив в 1836 году на кафедру психологии, «поставил себе задачею — поднять довольно низко стоявший уровень преподавания ее в Академии до высоты современного ему состояния этой науки в Европе, а вместе с тем сообщить преподаванию ее такое направление, которое бы, удовлетворяя общим научным требованиям, в то же время вполне соответствовало высоким целям и духу академического образования» (Д. П. Библиографическая, с. 3).

После этого он предпринимает обширный штурм всего, что было написано о душе в мире. Начав с современной ему Германской, Английской и Французской психологии, он очень скоро стал ее великолепным знатоком. Однако, этого ему показалось мало. «Не удовольствовавшись однако изучением психологической литературы нового времени, он перешел затем к изучению творений, относящихся к учению о душе, древних писателей классического и христианского мира, причем с особенным вниманием останавливался на учении о душе человеческой святых Отцов Церкви и, простираясь таким образом далее и далее, к самым первым начаткам науки о душе человеческой, старался, насколько то позволяли ему научные средства, проникнуть даже в первобытную, мифическую мудрость древних восточных народов» (Там же, с. 4).

Из этого уже становится ясно, как основательно было то, что сделал для науки о душе Авсенев. Но есть еще одна черта, которую обязательно надо учитывать при его чтении. Каким-то образом научный подход дал ему основательность, но не сломал, не заставил служить рационализму и бездушию под именем «объективности». Авсенев сохранил свое сердце открытым, и я особенно ценю это свойство, потому что «объективные» построения лучше брать у тех, кто посвятил им жизнь. У человека духовного поиска хочется учиться чему-то иному, что умеет только он.

«Но читая и изучая многочисленные и многоразличные сочинения древних и новых писателей, более или менее близко относящиеся к предмету его науки, профессор Авсенев, отнюдь, однако же не относился ко всем им с одинаковым, так сказать, беспристрастием; это, как говорится, чисто объективное, совершенно бесстрастное и холодное отношение ума к предмету его изучения, при котором ясный и ничем не волнуемый ум имеет в виду понять одну только голую действительность предлежащего его взору предмета, тщательно стараясь (посредством критики) очистить свои представления и суждения от всякой примеси чувствований, — было вообще не в духе профессора Авсенева.

…в душе его особенно сильно развита была та внутреннейшая, глубочайшая, задушевная сторона духа, которая известна под именем силы чувствований или сердца (а в сердце его особенно сильно возбуждены и развиты были высшие чувствования духа к бесконечному и прекрасному, чувствования религиозные и эстетические, в многоразличных формах и видоизменениях их).

В силу высокого и, можно сказать, преобладающего развития в нем этой стороны духа и ум его, во всех своих важнейших отправлениях, действовал большею частью под сильным влиянием его сердца: под влиянием сердечных чувствований он составлял и понятия, сводя многоразличие данных представлений какого-либо предмета к единству того представления или признака, который особенно сильно подействовал на его чувство; чувствованиями же сердца он руководился большей частью и при образовании суждений, оценивая предметы по качеству тех чувствований, какие они возбуждали в нем» (Там же, с. 5–6).

Если бы о сердце заговорил поэт, то мы бы все могли судить о том, стоит ли доверять его суждениям и в какой мере или по отношению к чему стоит. Но здесь о сердце говорит человек религиозного пути, который особенно ценил и любил из работ отцов Церкви труды о душе Макария Египетского и Исаака Сирина — одних из самых мистичных христианских писателей. Я склонен усомниться в своей способности понимать и отнесусь с предельным вниманием ко всему, что говорят о Сердце люди, создавшие понятие сердечной молитвы. Поэтому для меня это качество религиозной философии Авсенева является очень ценным.

Что же представляла из себя наука о душе Петра Семеновича Авсенева.

Мне оказались доступны только три его работы. «Введение в психологию», «Психология» в 2 частях, и «История души», составленная из трех частей: «Видоизменения личности человека», «Безличные состояния души», «Естественное развитие и жизнь души». Чтобы дать краткое представление об этом сочинении, скажу, что в него входило как большое исследование понятия «личность», так и рассказы о сне, сомнамбулизме, душевных болезнях, магических способностях души, ясновидении.

Но начну с «Введения в психологию», где даются исходные понятия.

Надо сразу отметить, самое первое основание всей психологии для Авсенева — это самопознание. Правда, самопознание его мне не нравится, поскольку теоретично.

«1. Происхождение психологии.

Когда человек, следуя врожденному стремлению к божественной истине, исходит ищущим разумом в разнообразие вещей видимого мира, то с течением времени все внешние вещи и явления препровождают и сосредоточивают его внимание отвне внутрь, к нему самому.

Тогда, встречаясь внутри себя с собою, он спрашивает самого себя: что я есмъ?» (Авсенев. Введение, с. 1).

А далее, во втором же рассуждении он, единственный из всех философов, определенно увязывает познание себя с познанием себя как души. В сущности, все последующее рассуждение есть пример философии самопознания. Я говорю именно о философии самопознания, потому что здесь проступает чисто философский подход, качественно отличающийся от прикладного.

«2. Предмет и наименование ее.

Останавливая взор свой на себе, человек скоро отличает то, что в нем самом составляет его существо, от бытия, привходящего к нему, как от низшего, именно — своего тела и природы, так и от высшего — Божественного, коего присутствие и влияние он испытывает в себе, — и это существо называет душою.

Далее, в этом своем я человек отличает постоянное и общее ему с другими людьми, — то, что принадлежит ему, как человеку, от случайных и частных свойств и действий, принадлежащих ему как известному лицу, по его темпераменту, полу, возрасту, званию, отношениям, — и только первое, чисто человеческое поставляет себе предметом исследования» (Там же, с. 1–2).

Нет, человек не делает предметом исследования в себе нечто «чисто человеческое», так делает философ, которого не интересует человек, а нужно которому создать науку о человеке как таковом. Прикладник исследует себя таким, каков он есть, и при таком подходе тебе все одинаково ценно. Но для философа ценно общечеловеческое, и значит, Авсенев не был прикладником самопознания. Он был одним из первых учителей в России, учивших познанию человека.

Что же касается его понятия души, то оно определено как «существо, отличное от телесного и природного, так и от Божественного присутствия». Чуть ниже он уточняет:

«Название психологии есть, без сомнения, теснейшее (то есть наиболее точное — АШ); ибо обозначает самый настоящий предмет ее: истинное существо человека есть дух, проявляющий себя в существенном союзе с телом или — душа (психе)» (Там же, с. 2).

Душа — это некий дух, вошедший в тело человека, и в этом смысле она существо.

Возможно, это одно из самых четких определений понятия души, соответствующих богословию. К сожалению, Авсенев слишком был занят стремлением вывести русскую науку о душе на европейский уровень, и это уводило его на научные поля изысканий. При этом в стороне оставались вопросы, которыми можно было бы уточнить это определение. В первую очередь, что же такое существо, в таком случае? И что такое дух как существо?

Можно ли его понимать так, как понимает духов народ, который видит их отнюдь не философски и не абстрактно, а как другую жизнь этой планеты. Жизнь в каком-то смысле тоже телесную, хотя тела эти и состоят не из вещества и не плотные. Но они столь же определенно есть у духов, как и у нас. Хотя при этом они могут меняться и легко обретают тот вид, в каком дух хочет себя показать человеку.

Куча, куча захватывающе интересных вопросов, которые Наука предпочла исключить из своего рассмотрения, просто объявив суевериями. Почему? Проще так, наверное. И напрягаться не надо. Всего, что я не вижу, нет, а тех, кто видит, надо извести…

Авсенев уже полностью человек, обещавший свое сердце Науке и стремящийся в ее объятия из липкой тины народного богословия. Поэтому время от времени он говорит нечто пронзительное, восторгом отзывающееся в душе, но тут же одергивает себя и излишне восторженного читателя, чтобы, не дай бог, не уклониться от верного направления.

В третьем рассуждении он говорит:

«Ближайшая цель психологии есть удовлетворение естественному желанию души знать себя, доставить ей высокое удовольствие самосведения, но с самосознанием душа узнает и недостаточность своего существа, суетность всех своих конечных стремлений и глубочайшую потребность соединения с Единым верховным добром» (Там же, с. 2).

Главная цель психологии — удовлетворить естественное желание души познать себя! Да, моя душа хочет познать себя! Нет, я хочу познать себя. Я — это я, а душа — это что-то мое, но я могу быть тем, что видят другие — телом, а могу и душой. Я хочу познать себя и как душу. Но я не знаю, хочет ли душа познать себя.

Хочет ли тело познать себя? Может быть, оно и хочет, но его желание так слабо звучит во мне, что я не слышу его сквозь желания моего я. Вру, когда тело хочет есть или любить, я очень даже его слышу. И даже не могу этим желаниям сопротивляться. Я вынужден обслуживать свое тело и решать для него эти задачи. И когда душа хочет справедливости или восторга, я вынужден подчиняться и искать решения. Но слышал ли я хоть раз в себе, чтобы кто-то из них требовал познать себя?

Не помню, возможно, я даже не понимаю, что какие-то привычные требования души или тела есть на самом деле их потребность в самопознании. Но пока у меня полное ощущение, что самопознание нужно только мне. И нужно именно как вызревание, которое освобождает меня от отождествления и с телом, и с душой. Самопознание — это освобождение, это свобода!

И опять Авсенев не человек самопознания, потому что он не может допустить этой свободы для человеческого духа и, лишь упомянув познание себя, тут же накладывает множество исходных уз: в самопознании душа узнает недостаточность своего существа и вынуждена совершенствоваться в заданном религией направлении…

Хуже того, он заканчивает это третье рассуждение построением русла, по которому обязывает направить высвобождающиеся при самопознании духовные силы:

«Дальнейшая цель психологии есть приложить приобретенные знания о душе к различным житейским целям и стремлениям человека, именно — послужить науке, искусству, общественной жизни» (Там же, с. 3).

Нет, это не самопознание, потому что самопознание может завершаться только озарением: служить надо тому, что обнаружишь в себе как свое предназначение.

А в четвертом рассуждении Петр Семенович еще больше сужает возможности выбора, вдавливая своего ученика в строго научный путь.

«4. Житейская психология.

От настоящей науки о душе должно отличать так называемое практическое знание людей, которое приобретает каждый в течение жизни, частью на себе самом, а частью на других. Каждый человек, как существо самосознательное, наблюдая себя и других в различных действиях и состояниях, мало-помалу отвлекает и собирает разные понятия о способностях, свойствах и состояниях души, относящиеся к возрасту, полу, темпераменту, званию, племени и т. под.

Но сии познания суть частные, необъединяемые в общем понятии души, суть познания людей, а не человека, и сами по себе не заслуживают быть предметом науки» (Там же, с. 3).

Приговор! И приговор неверный. И познания людей о душе, народная психология, заслуживают научного изучения. И научные представления о душе мелки и ущербны, поскольку как раз не о душе они, а о том, что наука избрала считать для себя душой, а точнее, предметом, который как-то сумеет изучить.

Обидно, больно, но в целом Авсенева изучать надо, потому что он лишь одной ногой стоит в науке, а второй он еще чистый исследователь, чья собственная душа горит познанием этого странного, привычного и неведомого предмета. И надо отдать ему должное, он менялся за свою короткую жизнь. Он шел и, видимо, нашел достаточно, потому что ушел, завершив свое исследование. За год до смерти он выверил все свои сочинения и, убедившись, что они соответствуют его действительным представлениям, уехал в Италию, где и распрощался с наукой и жизнью.

И чтобы не быть голословным, я приведу несколько его рассуждений из заключительной главы «Истории души». Глава эта называется «Состояние души по смерти».

«В тихую лунную ночь является иногда блестящий метеор, несколько времени пленяет собою наш взор и вдруг огненной полосой падает на землю. Мы подходим, рассматриваем его светящееся ядро, осязаем; но вскоре оно распадается в прах и свет его— откуда взялся— не знаем.

Так, подобно небесному метеору, является в царстве жизни и человек; неземной свет, богоподобная душа воспламеняет этот боголепный феномен: несколько времени он блистает Божественным светом; но вот падает на одр смертный…

Мы видим, как мало-помалу гаснет его жизнь, — наконец перед нами является один хладный труп, и мы спрашиваем с недоумением: куда скрылся невещественный свет, одушевлявший его, что делается с душою, по разлучении ее с телом?» (Авсенев. История, с. 240–241).

Очевидно, это писалось уже тогда, когда мысли об уходе стали посещать философа. Все-таки он всю жизнь был платоником, и образ Сократа, уходящего из жизни философски, не мог не жить в его сознании. И вот слетает, точно шелуха, наука и появляются рассуждения о том, что хочет знать сама душа.

«По смерти тела душа не совсем отрешается от всего физического. Ясновидящие видят у человека на месте отсеченного члена телесного светоностныи его образ. Значит, из сего тела душа извлекает себе и удерживает некоторый тончайший экстракт, который относится так же к прочему истлевшему телу, как жизненные соки, извлеченные из пищи, к отделяемой части.

Естественно, что это, видимое эфирными очами, тело, или лучше — эфирная тень, удерживает образ и качество прежнего тела и дает возможность ясновидящим различать души по полам, возрастам, нравственным качествам и прочее. Это новое, тонкое тело с одной стороны не ограничивает души, как прежнее, грубое; но с другой — и не доставляет ей такой опоры бытия, какую доставляло то; от того душа представляет в себе другое существо» (Там же, с. 242).

Вот такой большой путь проделал Петр Семенович Авсенев от страстного увлечения наукой и творения научной психологии до действительного устремления понять душу, наплевав на всю научность или объективность.

Когда самопознание свершается и ты вызреваешь в своем теле точно завязь, превращающаяся в плод, вызревание это, кажется мне, и происходит как выделение нового тела — тела души. И тогда ты начинаешь ощущать, что наука верна, но по отношению к тем телам. Причем, верна совершенно, потому что им действительно не свойственно и не доступно ничего из того, что наука отрицает, считая несуществующим.

Но при этом новому телу твоему становится совершенно безразлично, что считают те тела, как бабочке безразлична жизнь гусениц. Почему? Авсенев попытался передать те чувства, что рождались у него с вызреванием новой жизни его нового тела:

«Случается во сне, что душа силится двинуть члены своего тела, дабы перенести его с одного места на другое; но они отказываются служить ей; тогда она оставляет этот образ чувственного движения, распространяет мысленные крылья и с быстротою ветра переносится туда, куда хочет.

В совершеннейшем отрешении от тела, вероятно, душа будет иметь способность — не мыслию, а действительно, с быстротою ветра, переноситься с места на место» (Там же, с. 242–243).

Я думаю, он не зря перенесся в конце жизни в Италию. Италия всегда была для русской души образом иного мира, мира, где душа отдыхает…

Глава 7. Вольф и русское вольфианство

В тридцатые—сороковые годы девятнадцатого века русская философия и особенно наука о душе находились еще под сильным влиянием так называемого вольфианства. Поскольку многие корни современных философских и психологических понятий уходят в эту немецкую школу, о ней стоит поговорить. «Новая философская энциклопедия» рассказывает так.

«Вольфианство — школа в истории русской философии, влияние которой в академическом и университетском образовании приходится на период с 20-х годов восемнадцатого века до сороковых годов девятнадцатого.

Русское вольфианство своей основной задачей видело пропаганду идей немецкого просветителя Христиана Вольфа (1679–1754) и его последователей.

Вольф намеревался построить строгую систему философии, которая основывалась бы на строгих доказательствах. Он имел склонность к дидактике, благодаря чему вольфианство прижилось в высших школах Европы и России. Хотя сам Вольф считался философом свободомыслящим и даже был изгнан из Гаме по обвинению в атеизме, его последователи, напуганные, вероятно, чрезмерным радикализмом французских просветителей, проводили линию на примирение науки и религии, что, разумеется, не могло не встретить теплый прием со стороны российских властей. <…>

Русские вольфианцы, хотя и не создали оригинальных философских систем, сделали немало для того, чтобы строгая школа профессиональной философии стала влиятельной в среде сравнительно широких слоев русского образованного общества, то есть проделало ту работу, которую выполняла Славяно-греко-латинская академия относительно православного духовенства».

С подачи немецкого последователя Вольфа Бильфингера, его школу стали называть «Лейбнице-вольфовской философией». Сам он это название не принял, но Лейбниц там присутствовал ощутимо.

О том, что представлял из себя Вольф, сейчас философы знают мало. Вольфианство забыто, а из работ Вольфа в России переводилась только одна — «Разумные мысли о силах человеческого разума» в 1751 году — да и та совершенно недоступна. Недоступна и потому, что уже два века как является библиографической редкостью, и потому что читать его современный человек не может. Дело в том, что у Лейбница он взял лишь исходные понятия, а вот внешний вид заимствовал у Спинозы, с его бесконечными попытками превратить философию в математику. И Вольф тоже постоянно пытается рассуждать, будто выводит доказательства теорем. Для чтения такой литературы нужно иметь особый склад ума.

То, что Вольф был философом невеликим, в России понимали уже в середине девятнадцатого века. Сильвестр Гогоцкий так и пишет о нем в своем «Философском лексиконе»:

«Вольф принадлежит к числу второстепенных германских мыслителей: он не отличается оригинальностью взгляда, ни даже особенным углублением заимствованных начал. Несмотря на то, своими сочинениями по части философии он оказал некоторые услуги этой науке.

Главная заслуга Вольфа в области философии состоит в том, что он сообщил ей строгую систематическую форму, подробно и последовательно развил ее вопросы…» (Гогоцкий. Философский лексикон, с. 529).

Вот эта-то систематизация всего, что может быть предметом философского познания, и сделала школу Вольфа на долгое время основой образования в Германии и России. Почему? Наверное, потому, что его было проще запоминать. Ведь он все укладывал простейшими увязками, которые сейчас, в эпоху компьютера, называют «деревом хранения». В итоге все оказывается разложено по полочкам, всем полочкам даны имена, а единицам хранения строгие порядковые номера, — где положил, там и найдешь! Красота.

Не берусь судить, действительно ли он был слабым философом. Меня интересует русское понятие души, и к нему Вольф свою руку приложил. Гогоцкий так описывает подход Вольфа к философии:

«Разделение философии на части основывается на самом различии предметов ее исследования. Так как предметов философии познания есть три — Бог, человеческая душа и телесный мир, то и философия разделяется на три части: богословие, психологию и физику» (Там же, с. 531).

Как это согласуется с обвинениями Вольфа в атеизме, я не понимаю, да и бог с ними. Опуская рассказ о логике, метафизике, онтологии и космологии, которые все были очень важны для Вольфа, сразу перейду к психологии. Их для Вольфа существовало две: опытная и умозрительная. Приведу рассказ Гогоцкого целиком, поскольку других источников об этих частях философии Вольфа в России, кажется, найти невозможно.

«Опытная психология служит, по мнению Вольфа, приготовлением к психологии умозрительной, богословию и нравоучительной философии. Она разделяется на две части.

В первой излагается понятие о душе вообще и о способности мышления в частности. Основная способность души есть способность представления, но не в том смысле, что другие способности души, как то, чувствования и желания, составляют только видоизменение способности представления; способность представления называется основною потому только, что в ней заключается условие деятельности прочих способностей, то есть что без представлений нельзя чувствовать и желать, но можно представлять без чувствования и желания.

Первую он называет continuus agendi nisus, а вторым приписывает только nudam agendi possibilitatem. В этом понятии о значении способности представления в душе выражается и отношение ее к миру: душа есть такая сила, которая отражает в себе мир.

Вольф различает еще низшую способность познания от высшей: к первой относится способность чувствования, воображение и память; ко второй — вникание (reflexio), рассудок и разум (intellectus purus).

Во второй части он рассматривает желательные способности и также разделяет их на высшие и низшие.

К первым относит чувственное пожелание, страсти и различные ощущения, движущие наше сердце; а в отделе о высших желательных способностях говорит о желаниях и побуждениях разумных и о свободе. Под свободою Вольф разумеет такую способность, которая может избирать что-нибудь по своему произволу, независимо от какого-либо состояния души. Побуждение деятельности необходимы; тем не менее деятельность может быть совершенно свободна и случайна, то есть независима от предшествующего ряда причин и действий, и начинать независимый ряд деяний.

В вопросе об отношении или связи между душою и телом он не принимает ни гипотезы физического влияния, ни так называемой системы случайных причин, но руководствуется гипотезою Лейбница о предустановленной гармонии и на этом основании полагает, что самые ощущения происходят не столько от впечатления со стороны внешних предметов, сколько от внутренней деятельности души» (Там же, с. 534–535).

Насколько Гогоцкий точен в передаче учения Вольфа, я судить не берусь. Да и мне важнее не сам Вольф, а как его учение понималось в России. А тут Гогоцкий — свидетель непосредственный. Но приведу его рассказ о второй части психологии Вольфа.

«В умозрительной психологии Вольф объясняет явления сознания самою сущностью души, доказывая в двух первых отделах этой части философии, что душа есть существо простое, невещественное и что она есть субстанция, а не явление, или видоизменение субстанции.

Душе, как существу простому, свойственна единая основная сила, как главная причина ее деятельности; но эта сила обнаруживается различными действиями. Она представляет или отражает в себе вселенную своеобразно, судя по месту ею занимаемому и по свойству чувственных органов.

В третьем отделе он рассматривает гипотезу предустановленной гармонии, стараясь примирить ее с понятием о свободе души и о нравственной вменяемости. Эта гармония постоянно существует между впечатлениями, происходящими в органах и представлениями души, между телесными движениями и желаниями; но душа может сохранять свою независимость и свободно определять себя к деятельности.

В последнем отделе Вольф касается вопроса о душах животных и приписывает им способности, подобные низшим способностям человеческой души. По его понятию душа животных есть также монада негибнущая, неразрушаемая, но не бессмертная, то есть после разрушения животного организма она лишается самоощущения» (Там же, с. 535–536).

Вот, примерно это представление имела о вольфовой философии образованная русская публика в шестидесятые-семидесятые годы девятнадцатого века.

Правда, сама вольфова психология была распространена гораздо лучше, чем известна, потому что по России ходило множество учебных пособий по психологии, не называвших своего источника, но написанных в вольфианском ключе. Хуже того, системотворчество Вольфа было столь привлекательно для русских философов, что еще долгое время они могли отвергать положения вольфовой психологии, но при этом рассуждать в рамках заданных им схем. Это встречается и у крупных философов, вроде Голубинского или Кудрявцева-Платонова, которые никак не могут выпутаться из необходимости говорить об онтологиях и космологиях, как основаниях, без которых почему-то невозможно рассказать, что ты знаешь о душе или богословии.

Я расскажу для примера о сочинении Профессора Могилевской Семинарии Никифора Зубовского, называвшемся «Психология». Мне оно кажется чистейшим переложением вольфианства.

Впрочем, я лучше просто приведу все начало его книги, параграфов, этак, десяток, и это даст полнейшее представление о том, как учились психологии полтора века назад.


ПСИХОЛОГИЯ. ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ПОНЯТИЯ


§ 1-Понятие о психологии.

Между существами, находящимися в мире, мы замечаем то главное различие, что одни из них приводятся к деятельности только посторонними существами (таковы на земле предметы царства неорганического и растения); а другие действуют, сами себя определяя к деятельности (таковы люди и животные). Внутреннее начало жизни и деятельности последних мы называем душою.

Собрание сведений о душе человеческой, изложенных в известном порядке, составляет науку, получившую название Психологии.

§ 2. Главные вопросы и части Психологии.

Душа человеческая представляет собою для исследования две стороны: существуя, она выражает свое бытие, как сила, в различных видах и действиях. Посему и науку о душе, или Психологию, мы можем разделить на две части, из коих первая будет рассуждать о душе человеческой, как о существе; а вторая будет излагать учение о ней, как о силе действующей.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ПСИХОЛОГИИ. О душе человеческой, как существе.


§ 3. Предметы, составляющие первую часть Психологии. В рассуждении о душе, как существе, нам должно узнать: 1) что такое душа по своей природе и 2) что она в своем союзе с телом?

I. О природе души человеческой.

§ 4. Вопросы, решающиеся здесь.

Говоря о природе души, мы желаем знать 1) ее состав, или стихию, если так можно сказать, из которой она состоит, и 2) принадлежащие ей, вследствие состава ее, свойства.

§ 5. Состав, или стихия души.

Касательно состава души можно сделать два предложения, именно: она есть существо или материальное (вещественное), или нематериальное (духовное). Спрашивается: какое из этих предположений истинно?

§ 6. а) Предположение о вещественности души.

Как в глубокой древности были, так и теперь есть люди, которые думают, что душа наша, по природе своей, материальна. С одной стороны зависимость души от тела и некоторая аналогия в действиях той и другого, а с другой, знакомство людей с природою внешнею, в которой заметили много сил, производящих удивительные действия над предметами, приводили и приводят к мнениям о материальности души.

И поскольку, предположив, что душа наша вещественна, мы можем думать, что ее составляет или какое-либо вещество, находящееся в нашем теле, или невесомая сила, действующая в нем: то и заключают — одни, что душа человеческая есть не иное что, как нервная в теле система и ее средоточие мозг; а другие, что душа есть тончайшая, невидимая, необыкновенно движимая материя, невесомая жидкость, проницающая тело.

§ 7. а) Мнение о душе как о нервной системе и опровержение сего мнения.

Материалисты, принимающие за душу нервную систему и мозг, все действия души почитают следствием непрерывных движений, или отправлений, происходящих в нервной системе. Справедливо, что душу имеют те только органические существа, в которых находится нервная система, что чем совершеннее в существе сия система, тем выше душа его, так что в человеке, в котором нервная система на высшей степени развития, душа является существом, превосходящим души всех других существ, живущих на земле…

Но такое близкое отношение нервной системы к душе показывает только некоторую зависимость души от тела, в котором она живет, а не тождество их. Нервная система и мозг не составляют души, и действия нервной системы не тождественны с действиями души…

§ 8. б Мнение о душе, как о невесомой жидкости.

Если же нервной системы никаким образом нельзя принимать за самую душу, то нельзя ли почитать за душу какой-нибудь невесомой жидкости?

Что в теле находятся такие жидкости, или силы, так, например, электричество, магнетизм, гальванизм, и что эти силы производят иногда удивительные явления, похожие на явления или действия души, это очевидно и неоспоримо. Но признавать их за самую душу может только самый упорный материалист. Ибо все действия, которые были производимы в теле невесомыми жидкостями, не исключая гальванизма, ограничивались только различными видами движения. Других действий никаких не было производимо этими силами.

Но движения тела есть один только род деятельности души и притом самый низший, замечаемый нами как в животных, так и в людях. Мы можем даже движения, происходящие в теле, не почитать непосредственными действиями души. Душа действует только своею волею на вещественные силы тела, давая направление их действиям или движениям. Оттого, с разлучением души от тела, в теле могут происходить еще движения, поскольку в нем находятся вещественные силы, или действуют на него силы внешние вещественные; но сии действия непременно будут беспорядочны, поскольку они не управляются разумною силою души.

Таким образом вещественные в теле силы производят только телесные действия; духовных же они не производили и не производят. Потому причиною последних должно признавать особенную невещественную силу.

§ 9. б) Составная стихия души — дух.

Мы могли бы и в других родах веществ искать составной стихии своей души; но исследования наши постоянно приводили бы нас к тому же следствию, что вещество, или материя не может быть душою человеческою; ибо, если тончайшие роды вещества, каковы силы природы, очень мало имеют сходства с душою, то тем меньше сходство с нею должна иметь грубая материя. Что же после сего составляет душу человеческую?

Дух есть основная и единственная стихия души человеческой.

1) На что иное указывают стремления ее и направления сих стремлений, если не на духовность ее? Все в мире имеет стремление к сродному себе по природе. Вещественная сила стремится к материи, один предмет к другому. Но стремления души нашей выходят за пределы круга вещественных предметов. Правда, бывают случаи, когда душа человека пристращается к некоторым предметам вещественным и в обладании ими находит удовольствие и даже счастье; но это есть болезнь души, а не общий признак душ всех людей.

Душа же находящаяся в здравом состоянии не имеет никакого влечения к веществу; как бесприютная сирота, она грустит среди богатства вещественных предметов и уносится мыслями и желаниями туда, где нет ничего вещественного, где живет чистейший Дух. А это значит, что в состав души нашей не входит никакая вещественность, что, следовательно, она есть существо духовное.

2) Всякое сотворенное существо, духовное и вещественное, имеет нужду в соответственной его природе пище. Существа и предметы вещественные поддерживают и продолжают свое бытие веществом. Спрашивается, чем питается душа наша? Предметы вещественные не питают и не насыщают души нашей. Напротив, когда ее мысли, желания и чувства бывают заняты одними только вещественными предметами, тогда она томится тягостным ощущением глада духовного, который сопровождается недовольством, унынием и вообще расслаблением всех душевных сил.

Но ее насыщают размышления о предметах духовных, Божественных, желания и чувствования святые. Животворнейшую для себя пищу она почерпает в Слове Божием. Ибо оно есть дух. Значит, душа по природе своей духовна. Ибо жизнь существа поддерживается пищею, сходною с его природою.

§ 10. 2) Свойства души, принадлежащие ей вследствие того, что она есть дух.

Как существо невещественное, духовное, душа не должна иметь никакой сложности, свойственной материи, и делимости. Следовательно, она должна быть существом а) простым и б) неразрушимым, бессмертным». (Зубовский, с. 1–9).

Я думаю, что приведенного отрывка достаточно, чтобы составить себе мнение о том, чем была русская вольфианская психология, сросшаяся с православием. И должен отметить, что это была очень сильная школа, ставившая множество вопросов, которые должны были стать предметами исследований психологов. Конечно, попытки доказывать душу логически, к примеру, выводя ее бессмертие из неделимости, которая со времен Аристотеля стала символом неразрушимости, делают ее омертвелой. При чем тут логика, если душа есть существо? Как вы можете логически доказать воздух или цветущий сад?

Их надо просто видеть и так же просто описывать, если хотите.

Но если отбросить некоторое занудство и немецкий педантизм, то возникает множество интригующих вопросов. Например, не было ли кому-то выгодно осмеять вольфианство и никогда не отвечать на вопрос: а что составляет пищу души? И что вообще означает тяга к духовному, которая, вообще-то, присутствует в каждом человеке и которую так ловко использовали дельцы естественной науки и революции, чтобы заставить двигаться огромное тело русского народа?

Да что там, вольфианство еще ждет своих исследователей, для которых заготовило множество любопытнейших сюрпризов.

Глава 8. Происхождение души. Гогоцкий

Поскольку именно в сороковых—пятидесятых годах девятнадцатого века русская философия выздоровела от болезни вольфианства, будет любопытно сравнить предыдущий рассказ с понятием души самого Гогоцкого, который так трезво и с таким знанием писал тогда о психологии Вольфа.

Сильвестр Сильвестрович Гогоцкий (Гоготский) (1813–1889), ученик Петра Семеновича Авсенева, был профессиональным философом. Сначала религиозным, но потом был освобожден от духовного сана и целиком ушел в преподавание философии. Во время гонений на философию и ее запрет после 1850 года работал цензором и одновременно задумал и начал создание первой в России философской энциклопедии — «Философского лексикона», — которую завершил уже будучи заведующим кафедрой философии Киевского университета. Писалась эта энциклопедия с 1857 по 1873 годы.

В 1876 году создал на ее основе первый в России краткий Философский словарь. Словарь этот действительно краток, и мне ничего не стоит привести полностью его словарную статью, посвященную душе.

«Душа. Душою называют внутреннее начало, которое животворит наш телесный организм и обнаруживается в нашей жизни проявлениями познавательной или теоретической и нравственной или практической деятельности. К таким проявлениям относятся— ощущение, наблюдение, представление, инстинкты, страсти, воля, и т. д. Исследованием подобных проявлений занимается психология» (Гогоцкий. Философский словарь, с. 20).

Уже в этом излишне кратком определении видно, что Гогоцкий «переучился». Иначе говоря, он уже очень зависим от новой научной моды и мешает слова и понятия из разных образов мира. Он как бы хвастается тем, что знает современные иностранные словечки, и тем словно заявляет о принадлежности к определенному сообществу. Кстати, это было оценено, и его, почитай, единственного из всех религиозных философов похвалил Шпет, что для меня — знак настораживающий.

Тем не менее, я намерен, насколько возможно, подробно разобрать его статью о душе из «Лексикона». О душе говорится во втором томе. И это весьма объемная статья, сплошь построенная на фехтовании эрудицией и похожая на мозаику из цитат и мнений европейских ученых. Однако, если прорваться сквозь эту мишуру к самому Сильвестру Гогоцкому, то можно обнаружить и нечто такое, без чего наука о душе будет не полной.

«Душа. Подробное развитие понятия о душе относится к полной науке о душе или к психологии; в краткой статье мы можем изложить только некоторые, самые главные понятия о ней, с присовокуплением мнений некоторых мыслителей.

Не у всех мыслителей понятие о душе имеет одинаковое значение» (Гогоцкий. Философский лексикон, с. 634).

После такого начала идет несколько страниц истории предмета, после чего заявляется:

«Итак, что же такое человеческая душа в этом общем смысле? Какие отличительные черты психология должна признать в ней? Ограничим наш ответ немногими словами» (Там же, с. 638).

Этими «немногими словами» Сильвестр Сильвестрович будет ограничиваться почти тридцать страниц, причем, в точности так же излагая все возможные и существующие учения. Правда, иногда среди наукообразного хлама будут мелькать его собственные мысли. Первая:

«Как бы мы ни называли начало мыслящее, чувствующее и волящее в нас, дело в том, что оно есть» (Там же, с. 639).

Что такое душа, Гогоцкий не говорит. И нельзя понять, существо ли она для него или же понятие. «Начало»! — как он скажет в Словаре через несколько лет. И все же это прекрасная основа для рассуждения.

«Но общим признанием начала или основания душевных отправлений далеко еще не исчерпывается смысл вопроса о душе. <…>

Относится ли наша душа к одному разряду с известными нам физическими силами и деятелями, или она по своей природе и назначению, выше их и необъяснима никакими физическими законами и силами? Есть ли наша душа нечто постоянное, негибнущее, имеющее свое основание выше и глубже наблюдаемого нами сочетания физических сил и деятелей, или наоборот она только — результат их, подобно свету горящей свечи, исчезающему с прекращением процесса горения, или иначе, есть только плод нашего отвлечения, которому в действительности нет ничего соответственного в смысле самостоятельного существа?» (Там же).

Далее он делает решительное заявление, которое я не понимаю, хотя допускаю, что так он заявил, что считает душу существом:

«Как ни странна, по крайней мере при отчетливом понимании характера душевной деятельности, решительная отрицательность в ответах на этот вопрос, однако же не было недостатка в подобном направлении понятий о душе» (Там же).

Впрочем, далее становится ясно, что душа для Сильвестра Гогоцкого — это душа, а себя он относит в этом вопросе к идеалистам.

«Тогда как одни признают необъяснимость души физическими деятелями и силами, самостоятельность души, и еще далее, зиждительность ее в отношении к телу, другие, наоборот, считают ее только произведением временного сочетания физических деятелей или вещественных частиц. <…>

Как бы ни унижали последователи материализма суждения идеалистов в этом важном вопросе, но при серьезном и внимательном исследовании мнений обеих партий, нельзя, во имя самой науки, не предпочесть первого взгляда» (Там же, с. 640).

Свое доказательство бытия души Гогоцкий выводит из понятия тождества сознания или самосознания себя. И, как ни странно, влетает при этом в вольфианство, которое так удачно критиковал в том же самом «Лексиконе».

«Делая вывод на основании единства и тождества души о невещественности ее, психология утверждается на той несомненной истине, что, как мы сказали, не только идеальное единство души, но и всякое живое единство не может быть результатом вещественного сложения, что только в механическом целом анализ первенствует над синтезом, но во всякой живой целости синтез предшествует анализу. Но как скоро живое идеальное единство души не может быть результатом вещественного сложения, то и самый вопрос о действительности бытия души и об отношении ее к этому сложению должен принять другое направление, в сравнении с тем, какое дают ему материалисты» (Там же, с. 641–642).

Понимать слабости другой философской школы еще не означает иметь от нее свободу. И уж тем более непросто создать что-то иное, заменить на свое. Материализм, каким он был во времена Гогоцкого, — а он много разбирает «Силу и материю» Бюхнера, — конечно, был школой не столько философской, сколько политической. И спорить с ним было проще, чем сотрудничать. Впрочем, сотрудничать с ним было нельзя вообще, потому что материализм девятнадцатого века сросся с революционным движением и требовал не научного или производственного, а политического взаимодействия. А это означает лишь одно: полное уничтожение всего иного. Либо ты враг, либо ты воинствующий материалист. Середины не дано.

Поэтому можно понять и мыслителей той поры: они все были вынуждены заявлять в отношении Материализма политическую позицию, и в итоге попадали в один из лагерей. Чистые ученые не выживали.

Сейчас все изменилось. И упертость сторонников существования души, доказывающих, что душа должна быть идеальной, но при этом пытающихся ее изучать, выглядит печально. Ради того, чтобы не сдаться Материализму, как враждебному Божеству, они готовы были встать на позиции любого другого изма и превращали душу вслед за Декартом в математическую точку, вслед за Лейбницем в монаду, вслед за Вольфом в неразложимое единство, лишающие их мысль любой возможности действительно изучать душу. И даже собственный многовековой опыт созерцания души в упражнениях христианской аскезы превратился к этому времени чуть ли не во врага религиозной философии, потому что мешал доказывать, что материализм не прав!

С помощью опыта созерцания доказывать нельзя, он не раскладывается на доводы и аргументы. Чтобы доказывать, нужно иметь орудие доказательств — логику, которая работает лишь в рамках большой искусственной системы, именуемой философией. И Православие снимает лучшие свои силы с созерцания и бросает их на подъем философской целины. И они размениваются на то, чтобы воевать и оспаривать…

Я пропущу сразу двадцать страниц таких споров и приведу изложение Гогоцким лишь одного вопроса, без которого наука о душе была бы неполна.

«На третий вопрос— о происхождении или возникновении души в нашем теле — также были различные и не более удовлетворительные ответы…

Так одни полагали, что настоящая жизнь нашей души есть только продолжение другой, предшествующей в другом мире, и что наша душа переходит из этого мира в такой или другой телесный организм на земле, соответственно своему достоинству и предшествовавшему развитию (Душепереселение).

Верная сторона его, по нашему мнению, заключается в признании априорности или первенства души вообще перед телесным организмом по своему началу, или что не душа есть результат комплекса вещественных атомов, но наоборот, телесный организм есть произведение формирующей его души, которой организующее могущество выражается отчасти, быть может, и в сознательной нашей жизни — во влиянии душевного расположения на состояние здоровья, или в силе фантазии, образующей целый строй своих идеальных созданий. <…>

Мало-помалу начали делать попытки к объяснению самого происхождения души. В этих попытках… обозначились два направления.

Одни, не простирая своего взора далее физической стороны рождения, как чувственного явления, думали, что оно вполне объясняет и происхождение души. Но физическим рождением ничего не объясняется; оно обозначает только переход органического тела из одного наблюдаемого состояния в другое, но не касается причинной связи между состоянием человека с его душою до начала его отдельного, индивидуального развития и после него.

Если принять физическое рождение человека как причину происхождения души, то нужно вместе с тем решить, как оно происходит: через отделение ли вещества или через отделение и сочетание вещественных частиц и так далее?

С принятием такого или другого способа физического происхождения души, необходимо решить другой вопрос: каким образом выделившаяся часть целого превращается в живое начало, вырабатывающее не только новую цельную систему органов тела и его морфологический тип, но и сознательное единство всех психических отправлений. Но очевидно, что физическим рождением также нельзя решить этого вопроса, как нельзя комплексом вещественных частиц объяснить душевной деятельности.

Другие думали, что при образовании каждого нового организма Бог каждый раз творит новую душу.

И это мнение имело последователей, особенно между пелагианами. Кроме того, этому же мнению следовали почти все схоластики, воображая вдобавок, что оно согласно с мнением Аристотеля. Последователей этого мнения называли креационистами, а самое учение креационизмом. Как ни трудно согласить это учение с непрерывною связью причин и действий, приводимых в ход в доступном нам мире, однако же и оно замечательно в том отношении, что выражает сознание невозможности — объяснить происхождение души вещественными причинами.

Наконец, существовала еще одна гипотеза, что все души, как семена, заключались в первом человеке, и от него переходят с помощью физического рождения.

Этого мнения, называемого в отличие от предыдущего традуцианизмом, придерживался Тертуллиан, потом Лютер, принявший его к учению о первородном грехе; наконец и Лейбниц думал, что только с принятием этого мнения можно согласить философию и богословие. "Я готов думать, — говорит он (Теод., 1, § 91), — что все души, которые должны сделаться когда-нибудь душами человеческими, или другими подобными, существовали в восходящей лествице наших предков даже до Адама, и следовательно от начала мира существовали в некотором организованном виде. Но, — прибавляет Лейбниц, — души, бывшие сначала только животными, получают разумность только с рождением человеческой особи, которой они должны принадлежать"» (Там же, с. 660–662).

Далее Гогоцкий надолго уходит в разбор понятия животной души и внезапно завершает всю статью отсылкой к авторитету какого-то малоизвестного немца — Герлаха:

«А потому, наблюдая стройную постепенную последовательность царств природы, мы должны тем не менее признать, что душа человеческая есть не результат самопроизвольного преобразования природы низших животных, но произведение высшего, привходящего к физическим условиям жизни, акта божественного творчества и носит на себе печать другого высшего призвания, в сравнении с другими, низшими царствами животных (см. Герлаха)» (Там же, с. 665).

Похоже, в шестидесятые годы девятнадцатого века даже русские религиозные философы уже с трудом верят в исходные положения христианства, и вынуждены подпирать себя любыми мнениями, лишь бы они были из Европы…

Впрочем, это беда одного из сообществ прежней России, мне же важно, что вопрос о том, как рождается душа, поставлен. Ответы на него, и правда, какие-то невнятные. Но означать это может только одно: здесь скрывается тайна!

Глава 9. Душа как идея. Юркевич

В 1860 году журнал «Современник» напечатал статью Чернышевского «Антропологический принцип в философии». Можно кратко сказать, что эта статья стала символом веры всех наших горних стрелков — охотников на души.

В том же году в ответ на эту статью вышла работа Памфила Даниловича Юркевича (1827–1874) «Из науки о человеческом духе». Юркевич, будучи профессором Киевской духовной академии, видимо, был бойцом в душе. Выступал он против Чернышевского, вроде бы, с богословских позиций, но столь удачно, что его тут же перепечатывает Катков в «Русском вестнике», после чего ему делается предложение переехать в Москву и занять должность заведующего кафедрой философии Московского университета.

Как считалось в то время, власти надеялись, что Юркевич и его сторонники дадут отпор разгулявшемуся в России материализму. Надо отдать Юркевичу должное, он честно бился всю свою жизнь, пока, после смерти жены в 1873 году, не заболел и скоропостижно умер. Он полемист, как это говорится. Полемист умный, даже талантливый, но полемист — это всегда бретер, дуэлянт, пусть и в духовном звании. Юркевич был дуэлянтом, он сражался в начале шестидесятых против Чернышевского и Антоновича из-за «Антропологического принципа». В начале семидесятых — против Н. Аксакова и С. Усова из-за диссертации Генриха Струве «Самостоятельное начало душевных явлений». Сражался, вроде бы, всегда за душу…

Но, как и полагается бойцу, били его тоже много. И били не совсем научно, что говорит о том, что и сражался он не совсем за душу. Сражался он все-таки за своих, за наших. В итоге Москва не приняла его и начала самую настоящую травлю. Первым попытку обгадить Юркевича сделал сам Чернышевский. Отклик Юркевича «Из истории человеческого духа» был достаточно глубокой философской работой, что я постараюсь показать далее. Но Чернышевский не был философом. Он лишь использовал философию для политических целей. Поэтому он не стал вникать в суть возражений, а прошелся хамски, как и полагается дельцу желтой прессы.

«Напомнив читателю, что Юркевич — профессор духовной академии, он иронично замечает: "Я сам — семинарист. Я знаю по опыту положение людей, воспитывающихся, как воспитывался г. Юркевич. Я видел людей, занимающих такое положение, как он. Потому смеяться над ним мне тяжело: это значило бы смеяться над невозможностью иметь в руках порядочные книги, над совершенной беспомощностью в деле своего развития, над положением, невообразимо стесненным во всех возможных отношениях".

Ответ получился не совсем удачным, тем более что Юркевич, как раз напротив, демонстрировал отнюдь не семинаристское отношение к философии. Поэтому фраза Чернышевского: "Все мы, семинаристы, писали точно то же, что написал г. Юркевич", — явно повисала в воздухе» (Замалеев. Летопись, с. 165). Однако травля после этого только разгорелась. Юркевич читал в Москве публичные лекции по философии. Над ним смеялись, сочиняли сатирические куплеты, даже был сочинен водевиль в подражание Грибоедовскому «Горе от ума» — «Москвичи на лекции по философии». Как рассказывает Замалеев в «Летописи русской философии», там был такой эпизод.

«Наконец входит сам Юркевич. Сказав несколько предварительных слов, читает анонимное письмо, полученное им на последней лекции.

Такой случай действительно был. Один из слушателей Юркевича послал ему записку, в которой предупреждал: "Если в следующих лекциях вы не оставите цинизма, не будете с достоинством относиться к материалистам, то услышите уже не шиканье, а свистки". На следующей лекции Юркевич, по словам автора статьи в газете «Очерки» (1863, 19марта), сообщив публике о полученном письме, смял его и с улыбкой прибавил: "А из этого письма я вправе сделать употребление, какое найду пригодным".

Этот эпизод и обыгрывался в водевиле Минаева. Юркевич "с улыбкой" обращается к публике:

Мне, господа, теперь осталось Здесь повторить опять для вас Все то, что много развивалось На лекции в последний раз. А вот с письмом, где так грозится Мой неизвестный аноним, Защитник Бюхнера… так с ним Я знаю, как распорядиться…

И с «намеком» прячет письмо в карман» (Замалеев. Летопись, с. 172). Намек, надо полагать, на то, что он побежит доносительствовать. Вот в таких условиях приходилось творить Памфилу Даниловичу Юркевичу. Он был объявлен главой мракобесия, его книги считались постыдным чтением, и он был забыт чуть ли не при жизни. При этом у него учился Владимир Соловьев и верно считал не только своим учителем, но и самым большим философом России. Вероятно, именно это повело к тому, что Юркевич переиздан сейчас в России, и имя его отмыто от незаслуженной грязи.

Тем не менее, оценка его как большого философа связана с чем угодно, но не с его пониманием души. Философы сейчас видят в нем философа, а не психолога. Но уже в «Из науки о человеческом духе» он говорит именно о ней. Однако и раньше, и сейчас его понимание души дает возможность прочитать его так, что вопрос о душе заменяется на вполне философский вопрос о духе. А это был привычный вопрос и для немецкого идеализма, и для русского богословия, так что за ними вполне можно было затеряться русскому мыслителю.

«Сама по себе позиция автора традиционно и не выходит за рамки церковного богословия: седалищем духа является не мозг, но сердце» (Там же, с. 163).

Вот об этом понимании души как обитательницы сердца я и хотел бы рассказать. Но сначала надо заметить, что как раз в этой работе о сердце ничего не говорится. В ней Юркевич был занят совсем другими вопросами, некоторые из коих стоит приобщить к науке о душе, до разговора о сердце.

Итак, для того, чтобы понять статью, мне кажется, ее надо читать с конца. Она выстроена как лестница шагов отступления от того, что привело в возбуждение мысль автора. Во всяком случае, только при прочтении заключения становится ясно, ради чего он пишет. И очевидно, что пишет он ее ради того, чтоб дать бой охамелому политическому естествознанию. Во всяком случае, он именно этим ее завершает и с этим оставляет читателя. Надо отдать должное Чернышевскому, писал он свой «Антропологический принцип» в состоянии помутнения сознания, будто одержимый богом, к примеру, Материализма. И статья у него получилась наглая и хамская, к тому же, безграмотная, так что по рылу он заслужил.

Однако то преданья старины глубокой, а что хотел сам Юркевич как философ и богослов, а не как общественный деятель? Если отступить немножко от того, как он выпорол в заключении распоясавшегося хама, то на поверхность выступает то, что он отстаивал. В начале заключительных замечаний он говорит о своем противнике:

«Он отвергает в человеке нематериальное начало потому, — как мы видели, — что его нигде не видно, он ни одним словом не показал, чтобы он имел ясное представление о самовоззрении и самонаблюдении как особенном источнике психологических познаний. <…>

Наконец… сочинитель не нашел особенных отличий жизни человеческой от животной, признал за душою человека только животную способность действовать по эгоистическим побуждениям и отказал человеку во всяких средствах и условиях, при которых он мог бы развиться в нравственную личность» (Юркевич. Из науки, с. 191).

Очевидно, статья Чернышевского вызывала у Юркевича возмущение каждой своей строчкой, поэтому он разбирает ее всецело, показывая, что анонимный автор, — а Чернышевский спрятался, издавая статью, как автор той хамской записки, что прислали Юркевичу, — неправ во всем. В итоге, уровень собственного философствования Юркевича оказывается жестко привязанным к уровню, заданному Чернышевским. Сейчас большую часть его рассуждений читать скучно, поскольку они устарели. Но есть вещи, которые внутри этого обилия мыслей выглядят сказанными навсегда. Хотя бы потому, что в них — история развития философии.

Уже из приведенного высказывания видно, что главными вопросами в этом споре были: отличается ли душа человека от души животного и существует ли в человеке нематериальное начало, несмотря на то, что его «нигде не видно». Последнее нападение Юркевич отбил, как вы видели, очень простым способом. Он не стал ничего доказывать, а просто прочитал всю статью Чернышевского и сказал: автор утверждает, что нигде не увидел нематериальное начало человека, однако он нигде не показал, что обладает способностью видеть. Судя по его работе, он не утрудил себя тем, что чтобы овладеть ясным представлением о самовоззрении и самонаблюдении как особенном источнике психологических познаний.

Иными словами, если брать эту статью как схватку, тут Юркевич победил. Но мне важно, что он сам об этом думает. И я должен сказать, что сам он в этой статье, по крайней мере, тоже не утрудил себя показом работы самонаблюдения. По большому счету, Юркевич в действительности не был психологом-исследователем. Он выглядит догматиком, чья основная задача, когда он вот так разбивает противников, доказать, что верные ответы на все эти вопросы уже даны у отцов церкви и в божественном откровении.

И если отступать от заключения далее в самый текст, то начинаешь постоянно встречать силовые узлы рассуждений, долженствующие заставить читателя принять, что все ответы уже даны в Библии. Я говорю об этих рассуждениях именно как о неких силовых узлах сочинения и хочу, чтобы вы почувствовали это. Конечно, это может быть мое личное ощущение, и все же, прочитайте, например, вот такое построение. Думаю, за ним нельзя не почувствовать воздействие не только философское. Для меня за ним тоже стоят Боги, как и за сочинением невменяемых материалистов.

«Мы должны прибавить, что не все явления животной души изъясняются легко и просто из начала, на котором мы стояли доселе. Зависит ли это от неопределенности самих фактов, наблюдаемых в жизни животных, или же от неполноты изъясняющего начала, к которому, может быть, пришлось бы еще прибавить другие точки зрения, не будем исследовать.

Мы заключим наши замечания об этом предмете указанием на одно место в божественном откровении. Во второй главе книги бытия говорится, что Бог привел к Адаму всех животных, дабы он посмотрел, как надобно назвать их. И Адам назвал имена всем скотам и всем птицам небесным и всем зверям земным. Но (между ними) не нашлось для Адама помощника, подобного ему (Быт. 2, 19–20).

И так Адам пришел к сознанию, что животные не подобны ему, что ни одно из них не подходит под идею человека. На этом сознании стояли доселе и, вероятно, всегда будут стоять все дети Адама. Восторженные декламации об умственных и нравственных совершенствах животных не обольстят никого» (Юркевич. Из науки, с. 161).

Если приглядеться, то здесь видны, самое малое, два приема ненаучного ведения спора. Это, во-первых, обращение к Библии, как явлению сознания читающих людей. Ведь это середина девятнадцатого века, и с Библией трудно спорить не потому, что она права, а потому, что это грех. И второй прием — это обращение все к тому же общему сознанию, как некоему образцу мышления, когда он говорит: животные не подобны ему, что ни одно из них не подходит под идею человека. На этом сознании стояли доселе и, вероятно, всегда будут стоять все дети Адама.

Иными словами, это призыв ко всем нашим возмутиться, обращение к общественному мнению.

Тут я должен честно признать, что оба спорщика постоянно находятся в ловушке еще очень плохого знания о своем предмете. Они оба почти всегда правы и в том, что говорят, и в том, как возмущаются на сказанное другим. Просто один описывает какое-то явление, как оно проявляется в мышлении людей, и утверждает: человек не таков. И это ведь верно. Скажем, Чернышевский отстаивает, что человек эгоистичен и во всем исходит, как животные, из поиска удовольствия. А Юркевич возмущается: человеческая душа носит в себе идеалы, нравственность!

Ошибка в том, что оба говорят о разных предметах, предполагая, что говорят об одном человеке. Но подходишь к этому предмету как прикладник, и он разваливается на множество составных частей, среди которых есть и все то, что описывал Чернышевский, и все, что отстаивал Юркевич. Точнее было бы сказать, что то, что приписывает человеку Чернышевский, действительно существует в нашем мышлении, но это мне неинтересно, потому что уводит от моего личного поиска души.

И способ обращения с теми частями лично для меня ясен: задаться вопросом — эти проявления действительно я? И если они всего лишь мои проявления, то идти к тому, что проявляется сквозь них. А что проявляется? Может быть, душа? Пока я не знаю, но точно знаю, что у Чернышевского ответов на мои вопросы нет, а вот у Юркевича, при всем его догматизме и приверженности к иудаистической части учения Библии, могут быть. Поэтому я отступлю еще ближе к началу статьи, к размышлению Юркевича об отличиях человеческой души от животной. Мне кажется, это и было самым ценным в том споре.

Рассуждение начинается так:

«Факт, что царство воодушевленных существ простирается далее царства человеческого, служил для философии во все времена основанием учения, что вообще в мире нет голой материальности, что в нем все воодушевлено, способно не только быть, но и наслаждаться бытием, что всякая величина экстенсивная есть вместе и интенсивная, открывающаяся в порывах и стремлениях, что все внешнее имеет свое внутреннее, свою идею» (Юркевич. Из науки, с. 138).

Экскурс в индийское учение о переселении душ я опущу, потому что настоящее для Юркевича скрывается в понятии идеи и вот в этих словах:

«В божественном откровении указаны основания, по которым легко можно образовать правильную идею о жизни и душе животных, поскольку они отличаются от духовной жизни человека.

Бог сотворил животных по роду их, сотворил не независимо от природы вещественной, но повелел воде и земле произвести живые души их (Быт. 1, 2-24).

Отсюда следует, что животное не может проявить себя как дух личный, имеющий и сознающий в себе такие неделимые определения, которые не совпадали бы с тем, что оно есть по своей породе. Животное есть не личность, а экземпляр породы, и об этом оно знает» (Там же, с. 139).

Эта отсылка к Библии, если приглядеться, используется Юркевичем лишь как перст, указывающий направление поиска. В сущности, здесь он относится к Библейскому высказыванию лишь как к мудрости народа, который долго наблюдал за действительностью. Взяв вывод, он далее пытается как бы восстановить само исходное наблюдение.

«Замечательно, что самые хищные животные по неизвестному нам инстинкту не нападают на животных своей породы с той целью, чтобы питаться их мясом…

Люди преследуют цели, различные до бесконечности, они находят удовлетворение в предметах и деятельностях, которые разнятся между собою, как порок и добродетель, зло и добро, земля и небо.

Напротив, животные одной породы все доходят до одного пункта, до одной цели и путями одинаковыми; так и видите, что в них живет род, порода, что они суть пассивные носители идеи рода, а не духа личного» (Там же).

Смысл этих построений для Юркевича по-настоящему понимается лишь в том случае, если отступить уж совсем к началу его статьи, где он ставит себе самую главную исследовательскую задачу:

«…идеализм мало интересовался частными законами и формами человеческой душевной жизни. Он решал одну, и притом самую отдаленную задачу психологии.

Он спрашивал: каким образом из общей идеи мира выходит разумность и необходимость тех явлений, совокупность которых мы называем душевной жизнью, как относятся эти явления к общему смыслу или идеальному содержанию мира явлений?

Так поставленная задача психологии имеет для мыслящего духа особенное достоинство» (Там же, с. 106).

Иными словами, Юркевича занимает не столько то, что называется душой, сколько то, как она творилась Богом, а значит, описание лествицы нисхождения душ в мир. Соответственно, и восхождения душ к их творцу. Это значит, что основной смысл творчества Памфила Даниловича Юркевича — это поиск познания Бога через познание душевной жизни. И ему очень важно доказать, что материалист Чернышевский не прав, отрицая Бога.

Бог есть, и все строение нашей душевной жизни это подтверждает. Вот главная боль Юркевича!

Как только я принимаю, что Юркевич живет этой мыслью, как-то иначе начинает звучать его выглядевшая раньше догматической и почти бездумной привычка всюду вставлять цитаты из Библии. Читая Юркевича первый раз, я думал, что ими он подавляет возможность спорить у своих читателей, как бы отсекая ее авторитетом церкви и веры. А сейчас я вижу, что Юркевич занят другим: он перепроверяет Библию. Он приводит какое-то Библейское высказывание, а потом разбирает жизнь и какие-то душевные проявления и показывает: смотрите, смотрите, ведь так и есть! Жизнь подтверждает, значит, все верно, этот путь возможен…

«Из откровения мы видим, что человек создан не как экземпляр рода или породы, но как человек, — создан не из средств, которые были уже в материальной природе, но непосредственным могуществом Божиим и по образу Бога (Быт. 1, 27). Особенности, которыми отличается душа человеческая от души животной, вытекают отсюда сами собою» (Там же, с. 140).

А теперь добавьте опущенные слова, в которых он, возможно, сам себе боялся признаться: берем и проверяем!

«Назначение человека и его достоинство не исчерпываются его безотчетным служением целям рода; женщина, например, еще не соответствует своей идее только потому, что она рождает детей и таким образом поддерживает существование человеческого рода: в этом служении идее рода она должна осуществить идею человека, она должна обнаружить свое достоинство не как самка, а как человек.

Человеческий дух есть не родовой, а личный, не связанный неотразимыми влечениями, а свободный; его действия не суть простые события, определенные идеей рода, а поступки, которые он вменяет себе, как личную вину и личную заслугу. Человеческий дух, как говорит один современный философ, есть своя собственная идея, а не идея рода; от этого он способен к индивидуальному развитию, к свободному избранию и к свободной постановке целей жизни и деятельности.

Как богоподобный, он развивается под нравственными идеями, а не только под физическими влечениями: свой союз с родом он определяет, на основаниях физических, нравственными отношениями правды и любви. Эти общие качества, может быть, мы еще выясним себе в последующих рассуждениях о душах животных» (Там же).

Нет сомнения, что, говоря о душе человека, Юркевич не отличает ее от духа, но это уже и не важно. Главное понятно: душа это идея, образ, который Творец вложил в свои творения, и в соответствии с которым каждое из существ развивается. Душа строит животное, как существо, ограниченное в своем развитии определенным уровнем способностей, обеспечивающим ему выживание на земле.

Но для какой «земли» предназначены те способности, которые выращивает в человеке его душа?

Глава 10. Сердце Юркевича

Вторая работа Юркевича, которую я бы хотел разобрать, была написана примерно за год до «Из науки о человеческом духе». Называлась она «Сердце и его значение в духовной жизни человека» (1860). Эта работа поразила воображение философов, и поэтому ее всегда упоминают, когда говорят о Юркевиче.

О связи души и сердца говорит все христианство, хотя учение это не христианское, а библейское, то есть еще иудаистическое. И как таковое, оно уходит корнями в семитские народные представления о душе. Поэтому, когда об этой статье пишут: «этот трактат по библейской психологии, в котором Юркевич признает за Божественным Откровением значение важного источника многих философских построений» (Абрамов, с. 642), — это и верно и неверно. Юркевич, конечно, писал трактат именно о библейской психологии, но вот сама «библейская психология» рождалась в столь отдаленные времена, когда не только о Библии, но даже и о намерении ее создать мыслей не было.

Она рождалась как плод осмысления народных представлений. И, похоже, что эти представления вовсе не были случайными, похоже, что они всего лишь отразили какие-то наблюдения над действительностью. Почему я так думаю? Да потому, что любая попытка описывать душу как сердце живо отзывается во мне и во всех знакомых мне русских людях. Это означает для меня, как для психолога, то, что библейские представления легли на некое узнавание, имеющееся в сознании и русского народа. Иначе говоря, нет никакой библейской психологии, которая была бы создателем представления о связи сердца и души, а есть библейская запись подобных наблюдений, и есть библейское использование этих представлений в каких-то своих целях. Но эти цели религиозные, и их я обсуждать не буду.

Поэтому я вынужден отделять все попытки Юркевича навязывать мне какие-то религиозные выводы из рассуждений о сердце. Более того, я даже особо не буду приводить библейскую составляющую его рассуждений. Для меня она несущественна как раз потому, что Юркевич лишь опирается на цитаты из Библии. Но как только он эту цитату привел, как вдруг его благочинная сдержанность с него слетает, и он принимается взахлеб рассказывать о сердце и душе.

Это значит, что он, как русский человек, и сам видит то, о чем говорит Библия. И Библия ему нужна не для рассказа о сердце и душе, а для нравственного вывода, который он отсюда пытается сделать. Вывод этот, в сущности, есть требование сделать выбор жизненного пути, поэтому я оставляю его для личного прочтения. Меня интересует лишь то, как раскрывается Юркевичем понятие души.

Поэтому я просто последовательно пройду вслед за его рассуждениями по всему сочинению.

Исходное положение сочинения жестко задает точку отсчета, от которой будет рассматриваться мир душевной жизни.

«Кто читает с надлежащим вниманием слово Божие, тот легко может заметить, что во всех священных книгах и у всех богодухновенных писателей сердце человеческое рассматривается как средоточие всей телесной и духовной жизни человека, как существеннейший орган и ближайшее седалище всех сил, отправлений, движений, желаний, чувствований и мыслей человека со всеми их направлениями и оттенками» (Юркевич. Сердце, с. 69).

Чуть ниже Юркевич сделает уточнение: «Сердце есть средоточие душевной и духовной жизни человека» (Там же).

Так что никакого сомнения нет, речь идет и о душе. Как я уже предупреждал, библейские цитаты я опущу, поскольку меня не интересует история библейской психологии. Мне нужно живое самопознание, поэтому я выберу те места, которые откликаются у самого Юркевича и отзываются у меня. Я надеюсь, и у вас.

Если быть честным, то работа эта написана слабо. Юркевичу едва перевалило за тридцать. Он, очевидно, честолюбив и хочет известности. Иначе он не принял бы всего через год после этого предложение бросить духовную службу и переехать в Москву, в Университет. Поэтому написана эта работа так, что многочисленные и не очень внятные выдержки из Библии как бы отводят глаза от недостатков собственного исследования.

Первый недостаток — это отсутствие четких понятий и определений. Сердце есть средоточие душевной и духовной жизни. Что такое душа? Что такое дух? Отличаются ли они между собой для Юркевича? Если отличаются, то почему в первом высказывании про сердце он вообще забывает о душе, а во втором она появляется?

Далее, что такое средоточие? Это некое пространство, где происходит вся эта душевная деятельность? Или же сердце просто может ее ощущать? Оно как бы тот орган, через который душа действует?

Вопросы эти не могут не возникнуть при исследовании, но в начале их нет. Он просто заявляет то, в чем современник, по его мнению, усомниться не может, и тем как бы набирает материал описания этого весьма приблизительного определения средоточия. Делается это примерно так.

Сначала он заявляет какое-то положение, вроде: «Сердце есть седалище всех познавательных действий души» (Там же, с. 70). Затем приводит выдержки из Библии, описывающие нечто подобное: «Уразуметь сердцем— значит понять (Втор. 8, 5); Познать всем сердцем — понять всецело (Иис. Нав. 23,14). Кто не умеет сердца разумети, у того нет очес видети и ушес слышати (Втор. 29, 4)» (Там же).

Таким образом набираются черты понятия «сердце» в Библии. Я приведу основные.

«Что мы твердо помним, напечатлеваем в душе и усвояем, то влагаем, полагаем, слагаем и записываем в сердце своем» (Там же).

«И как мышление есть разговор души с собою, то размышляющий ведет этот внутренний разговор в сердце своем» (Там же, с. 71).

«Сердце есть средоточие многообразных душевных чувствований, волнений, страстей. Сердцу усвояются все степени радости, от благодушия (Исх. 65,14) до восторга и ликования пред лицом Бога (Пс. 83, 3)» (Там же).

«Наконец сердце есть средоточие нравственной жизни человека» (Там же).

От этого описания, как кажется в начале, постепенно делается переход к некой иной анатомии человека. Пожалуй, можно ее назвать духовным составом. Вещь эта сложная для видения, и Юркевич не дает возможности понять, видит ли он этот состав сам, или же лишь слепо перелагает то, что сказано в писании. Но видеть можно как прямо, так и опосредовано. И видение сквозь описания — это тоже видение. Он определенно видит духовный состав, глядя в различные тексты, описывающие его. Но вот вопрос: хочет ли Юркевич видеть некий духовный состав человека, как видели его мистики, или ему нужно иное видение, попроще?

Я приведу некоторые из черт духовного состава, описанные Юркевичем с помощью библейских исследователей.

«Как средоточие всей телесной и многообразной духовной жизни человека, сердце называется исходищами живота или истоками жизни» (Там же, с. 72).

Живот — это жизнь по-древнерусски. Но живот — это и живот, брюхо. Говорит ли здесь Юркевич только о том, что сердце обеспечивает нашу жизнь, или же он говорит и о связи этого не совсем сердца с тем животом, который хранит нашу жизнь? То, что это сердце — которое не совсем сердце, а средоточие — находится прямо в настоящем сердце, он отметит уже на следующей странице, показывая, что речь о сердце ведется не в переносном смысле.

«Апостол Павел пишет к коринфянам: послание наше есте вы, написанное в сердцах ваших, знаемое и прочитываемое от всех человек: являеми яко есте послание Христово сложенное нами, написано не чернилам, но Духом Бога жива, не на скрижалех каменных, но на скрижалех сердца платяных (2 Кор, 3,2–3).

Эти выражения показывают совершенно определенно, что священные писатели признают средоточием всей телесной и органом всей духовной жизни то самое плотяное сердце, которого биение мы чувствуем в нашей груди. Когда человек страждет духовно, то это плотяное сердце отторгается от места своего (Иов. 37,1)» (Там же, с. 73).

Как видите, он предпочел из всего обилия возможностей, которые предоставляет Библия, избрать самое плотское, анатомическое понимание сердца. Тут Юркевич, конечно, вступил на довольно опасную почву, потому что плотяное, плотское сердце к этому времени уже было присвоено в качестве предмета изучения физиологами. И именно в ответ Юркевичу и подобным исследователям духовного состава и родились всем известные изрядно остроумные отповеди, вроде той, что до последнего времени говорят врачи: мы человека вскрывали много раз, но души там не видели!

Юркевич чувствовал, что вступает на ненадежную и к тому же чужую почву, и потому последующие несколько страниц посвящает обыгрыванию всяческих физиологических предположений о том, как же сердце может быть органом души, если им сейчас считается мозг. В итоге он вынужден строить некую «иную» физиологию высшей нервной деятельности, которая сводится вот к такому заявлению:

«В настоящее время физиология знает, что сердце не есть простой мускул, не есть нечувствительный механизм, который только заведывает движением крови в теле посредством механического на нее давления. В сердце соединяются оба замечательнейшие порядка нервов: так называемые нервы симпатические, которые заведывают всеми растительными отправлениями человеческого организма, химическим претворением материалов, питанием и обновлением тела, образованием его составных частей, наконец, целесообразным согласием между величиною и формою его отдельных действий, и нервы, служащие необходимыми органами ощущения или представления и воли.

Хотя физиологи сознаются, что их исследования о составе, строении и отправлениях сердца далеко еще не приведены к кониу, однако из предыдущего делается вероятным, что в сердце, которое есть колодезь крови, обе нервные системы — это подлинное тело существ, имеющих душу, — сходятся и сопроникаются в таком единстве и взаимодействии, какого, может быть, не представляет никакой другой орган человеческого тела» (Там же, с. 80).

Мне очень не нравится сама эта попытка Юркевича создать теологическую физиологию. И мне не нравится определение, которое он дает душе. В сущности, это полное предательство богословия и веры, за которые он, как кажется, бьется: обе нервные системы — это подлинное тело существ, имеющих душу. Если телом души является нервная система человека, то душа оказывается работой нервной системы.

Я ничего не имею против такого определения души в устах физиологов. Это их исходная установка для проведения исследований действительности, и установка очень действенная. Но она идет навстречу тому, как исследуют мир мистики и богословы. Думается мне, что истина где-то посредине, где противоположности сходятся. А Юркевич зачем-то прыгает в объятья тех, с кем воюет. Могу сразу сказать: эта его жертва не была принята, и никто ее не оценил. Вы уже знаете, что его любили только государственные люди, которым он и служил.

Впрочем, это высказывание может быть случайной оговоркой, или я мог неверно его понять. Ничего подобного. Предательство является философским. Даже если Юркевич в последующих работах заявит, что ошибался, мировоззренчески это понимание души жестко увязано у него с тем, что до этого он уже отрекся от религиозного понимания души в пользу философии нового времени. Страницей раньше, доказывая, что не мозг есть место души, он выстраивает целую сеть рассуждений вокруг главного доказательства: «Душа не имеет пространственной стороны, на которую она могла бы принимать толчки от пространственных движений головного мозга» (Там же, с. 79).

Это «непространственное» понимание души стало очевидностью лишь после Декарта, сделавшего душу точкой Я. Я — это Я. А зачем же тогда народ имеет кроме понятия «Я» еще и понятие «душа»? Ведь он воплотил в них свое видение действительности. И просто так приравнять одно к другому можно только в мире, где ты выстраиваешь искусственные связи между действительными явлениями. То есть в мире искусственной философии. А в мире действительном надо исходить из того, что в нем есть.

А что есть? А есть большой нервный узел, именуемый солнечным сплетением или ярлом, который гораздо больше подходит на ту роль «средоточия» нервно-духовной деятельности, которую Юркевич, вслед за библейскими авторами, приписал сердцу. Если жизнь сердца — это всего лишь отклики нервной системы на внезапные изменения окружающей среды, то само ли оно на них откликается, или это делается через органы восприятия, которые передают впечатления в головной мозг, а тот перераспределяет разные виды возбуждений на спинной мозг и солнечное сплетение, которые, в свою очередь, передают побуждения соответствующим органам. Вот и все средоточие духовной жизни!

Плохое исследование, исследование на потребу современному состоянию дел в науке. От религиозного философа лично я ожидаю взгляда не со стороны науки. Наука и сама прекрасно с этим справляется. От него хочется получить взгляд со стороны вечности, с той стороны, которая для меня плохо доступна из-за мирской суеты, которую я должен преодолевать. Обманул мои ожидания Юркевич в этой своей шумно известной работе.

Кстати, далее он отчетливо отказывает именно этому пути познания души, который ожидается от религиозного философа, в праве на существование. Ведь действительная религиозная философия мистична, и потому Сократ и Платон так любили мистерии, проходившие в Элевсине, Аграх и Дельфах. Более того, вся их философия выстраивается как переход от мирского состояния к этим мистериям. Философия есть любовь к мудрости, а мудрость — у Богов! Что еще говорить?!

Юркевич шел обратным путем, и потому вполне естественно, что он, еще воюя с той частью науки, которую надо было сделать управляемой, пытался заплатить ей за управляемость мистицизмом.

«…нужно согласиться, что в человеческой душе есть нечто первоначальное и простое, есть потаенный сердца человек, есть глубина сердца, которого будущие движения не могут быть рассчитаны по общим и необходимым условиям и законам душевной жизни. Для этой особеннейшей стороны человеческого духа наука не может найти общих и навсегда определенных форм, которые были бы привязаны к той или другой паре нервов и возникали бы с необходимостью по поводу их движения.

Когда мистицизм пытался указать формы, которые вполне соответствовали бы духовному содержанию человеческого сердца, то он мог только отрицать все доступные для нас формы и выражения как конечного мира, так и конечного духа. Ему казалось, что не только низшие душевные способности не соответствуют полноте и достоинству сердечной жизни, но и самый разум, поскольку он мыслит в частных формах, поскольку он рождает одну мысль за другою во времени, есть слабое, неточное и, следовательно, ложное выражение этой жизни.

В таких предположениях мистик мог только погружаться в темное чувство единства и бесконечности — в ту глубину сердца, где, наконец, погасает всякий свет сознания. Это болезненное явление мистицизма — который хочет миновать все конечные условия нашего духовного развития, который хочет стать у последней цели сразу и непосредственно, не достигая ее многотрудным и постепенным совершенствованием во времени, — есть, во всяком случае, замечательный факт для изъяснения душевной жизни человека» (Там же, с. 89–90).

Да, это действительно замечательный факт, и доказать, что путь, предложенный государственным православием середины девятнадцатого века, был лучше мистицизма и вел к последней цели, было очень нелегкой задачей. Мне кажется, что именно тогда свершилось Великое предательство в нашей Церкви, приведшее к исчезновению последних проблесков мистицизма в ее недрах. Мистик плох не тем, что он тонет в бессознательности, а тем, что им очень трудно управлять, когда ты сам всего лишь чиновник. Мистик очень неудобен даже в том деле, которое все целиком было построено мистиками, как Христианство.

Вот и Юркевич не случайно оказался на должности главного идеолога государственной философии в 1861 году. Это был рост карьеры и падение духовного поиска.

Но все же, как забыть человека, который сказал: в человеческой душе есть нечто первоначальное и простое, есть потаенный сердца человек, есть глубина сердца, которого будущие движения не могут быть рассчитаны по общим и необходимым условиям и законам душевной жизни!

Глава 11. Рациональное доказательство бессмертия души. Кудрявцев-Платонов

К девяностым годам русская религиозная наука о душе подошла работой «Бессмертие души» профессора Московской Духовной Академии Кудрявцева.

Виктор Дмитриевич Кудрявцев (1828–1891) был яркой фигурой в церковной иерархии России. Обучаясь в Духовной Академии, он получал стипендию митрополита Платона, за что получил право прибавлять к своему имени Платонов. Таких Платоновых в истории религиозной мысли встречается несколько. Закончил он Академию в 1852 году, а уже в пятьдесят четвертом, после смерти Голубинского, занимает место своего Учителя, возглавляя кафедру философии.

Историки философии, например, Зеньковский, считают, что Кудрявцев-Платонов входит в философскую школу Голубинского, относя к ней и помощника и преемника Кудрявцева Алексея Введенского.

На мой взгляд, за этим мнением присутствует какая-то странная слепота даже у религиозных философов. Я уже рассказывал, что протоиерей Зеньковский, высоко оценивая собственно философские работы Семена Франка, просто не заметил его книгу о душе. Вот так и о Голубинском он пишет много, но душа его не интересует. Соответственно, когда он говорит о том, что Кудрявцев перенял у Голубинского, звучит много философских и богословских выражений, но о душе среди них нет ни слова:

«Для него, как и для всей школы Голубинского (имеем в виду В. Д. Кудрявцева-Платонова, Еп. Никанора и Алексея И. Введенского) типичен онтологизм, укоренение всех духовных движений человека в Боге, как "Бесконечном существе"» (Зеньковский. История, т. 1, ч. 2, с. 110).

Не думайте, что это черта одного Зеньковского. Помощник и преемник с 1887 года на посту заведующего кафедрой философии Алексей Иванович Введенский точно так же слепнет, как только дело доходит до учения о душе.

На годичном поминовении Кудрявцева он произнесет речь, в которой читал стихи, наверное, свои. Там звучало:

«Учитель и друг,

Жил ты, и верилось в русскую силу,

И верилось в русской души красоту»… (Введенский. О жизненно…, с. 79).

Но через год после этого он напишет большую статью «О характере, составе и значении философии В. Д. Кудрявцева-Платонова». В ней он расскажет все то, что сказал Зеньковский, но подробно, на семидесяти страницах. Он перечислит чуть ли не все работы Кудрявцева и последовательно будет двигаться по тому плану его работ, по которому они будут изданы в 1894 году в виде внушительного трехтомника. А завершаться этот трехтомник будет работой 1885—86 года «Бессмертие души».

Если учесть, что Введенский занимает кафедру в 1887 году, это означает, что перед нами философское завещание учителя своему ученику. Введенский расскажет обо всех предшествующих этому завещанию работах, а по поводу его сделает сноску: «Из Рациональной психологии В. Д. напечатал только одну монографию "Бессмертие души"; остальные же части ее изложил кратко в учебнике. Поэтому мы и опускаем ее здесь» (Введенский. О характере, с. 48). Я могу только разводить руками. Как, как могло уложиться такое в головах русских философов?! Почему науку о душе стало можно просто опускать из рассмотрения? Единственное предположение — она была слишком русской, а если обратиться к стихотворению Введенского, имела отношение лишь к русской красоте, но не к силе.

И тут я должен сказать, что Кудрявцев, возможно, очень заслужено получил эту оценку в конце своей жизни. На мой взгляд, он был не просто религиозным философом, а церковным бойцом. Мне кажется, что он всю жизнь выполнял какой-то заказ своего сообщества, за что и получал должности и почет. Это не умаляет оценки его способностей. Как раз за способность философствовать он и был избран этим воинником Церкви. Но при этом он вовсе не был продолжателем школы Голубинского, если мы вспомним, что для того главным было внутреннее делание. Зеньковский приводит о Голубинском такую историю:

«У Герцена (Дневник, запись от 18янв. 1844 г.) читаем, что будто бы "митроп. Филарет поручил Голубинскому опровергнуть Гегеля; Голубинский отвечал, что ему не совладать с берлинским великаном и что он не может его безусловно опровергнуть. Филарет требовал, чтобы он восстал, по крайней мере, против тех сторон, с которыми он не согласен. Но Голубинский отвечал, что Гегель так последователен, что нужно или все отвергнуть или все принять".

В этой записи ясно отражаются слухи, которые распространялись в Москве, но что здесь верно, очень трудно сказать» (Зеньковский. История, т. 1, ч. 2, с. 106).

Действительно, проверить подлинность этой записи невозможно, но ясно видно, что Церковные иерархи были озабочены в середине девятнадцатого века борьбой с разрушающими церковную идеологию философиями и наукой. И видно, конечно, не только в том, что их враги, вроде Герцена, распространяли про них вот такие байки, но и в том, что творится с самой религиозной философией. Видно как раз на примере творчества Кудрявцева, что является свидетельством безусловным.

С одной стороны, Кудрявцев явно выводится в официальные философы Церкви. «В 1861–1862 вел занятия по курсу метафизики и логики с наследником — цесаревичем Николаем Александровичем. В начале 80-х годов приглашен в числе немногих академических профессоров в Комитет по преобразованию духовных учебных заведений. В конце 80-х годов по поручению Синода составил новые программы философских наук для семинарий и сами учебники применительно к этим программам» (Алексеев. Философы, с. 507).

А с другой, все его творчество, как раз до середины семидесятых, когда, наконец, мысли о бессмертии души посетили его, посвящено одному — война, война с наукой. Все его работы — это постоянное и бесконечное опровержение всего, что заявила современная, в первую очередь, материалистическая наука. Все доводы, которые мы сейчас можем привести против сциентизма, как идеологии простонаучности, были высказаны профессором Кудрявцевым. Высказаны умно, философично и предельно скучно. Но это потому, наверное, что мне, как человеку современному, они ничего не дают. Жизнь ушла.

И единственная работа, которая оправдывает потраченное на его изучение время, как раз это выкинутое его школой «Бессмертие души».

Что надо сразу отметить, Кудрявцев за десятилетия философских боев окончательно загнал себя в шкуру профессионального философа. Ее-то и воспринимали философской школой его последователи. Наверное, ни он, ни другие философы не заметили Великого предательства, с которого начиналась эта работа. И в этом признак того, что к девяностым годам и религиозная философия предала себя, в погоне за светской наукой:

«Едва ли в области философии есть какой-либо вопрос, решение которого находилось бы в такой тесной и существенной связи с решением других важнейших философских проблем, как вопрос о бессмертии души человека. Не по простому обычаю и не вследствие известной только систематики философских учений этот вопрос большею частью ставится в конце метафизики, как ее завершение. Есть тому и другая, более важная причина.

Истина бессмертия души есть результат цельного философского миросозерцания и научное обоснование ее возможно только тогда, когда будет принято такое миросозерцание, когда будут выяснены и прочно установлены понятия о существе мира физического и духовного и об абсолютном начале того и другого» (Кудрявцев-Платонов, с. 138).

Истина не может быть результатом. Ни мировоззрения, ни науки. Она просто есть. Ее можно видеть, но нельзя выводить и даже доказывать. Тем более, научно обосновывать. Истина может только описываться. Это совершенно непонятно ученым, но это очевидно мистикам.

Кудрявцев заигрался в войну с наукой и потерял очевидность, из которой рождалось христианство. Его последователи так были увлечены этой игрой, что не заметили предательства. И признаком этого является Указатель имен, приложенный издателями к его собранию сочинений. Там нет ни одного русского имени! Это все — война с проникновением Науки в Россию. Самый научный из церковных писателей девятнадцатого века по праву может быть назван мракобесом!

Но бог с ней, с его войной. А что с душою?

А душу он, по скудоумию академическому, вознамерился доказать.

«Идея бессмертия души прежде всего не есть факт внешнего опыта и не может быть доказана эмпирическим путем; чтобы какое-либо доказательство истины бессмертия души имело силу, необходимо предположить, что есть факты, недоступные внешнему опыту и что подтверждение этих фактов единственно возможным путем рационального доказательства имеет полную гносеологическую состоятельность» (Там же, с. 139).

Единственно возможным для себя путем познания души он считал рациональное доказательство ее бытия и бессмертия!

И полторы сотни страниц умно и обоснованно доказывает, что все «аргументы» врагов несостоятельны. Врагов души, хотелось сказать мне, но меня остановило сомнение: а является ли Кудрявцев ее защитником? И вообще, есть ли ему дело до души, или он лишь выполняет очередной заказ Церкви, опровергая материализм?

Честно признаюсь, работа эта написана хорошо и заслуживает того, чтобы войти важной частью в науку о душе. Меня она печалит лишь тем, что ее пишет человек, вроде бы, религиозный, а пишет при этом строго научно и исключительно бездушно. Он рационален до кончика пера, которым водит по листу выданной ему в канцелярии Духовной Академии бумаги.

Я все-таки хотел пересказать его работу, но не смог выделить чего-то яркого и берущего за душу. У меня сложилось впечатление, что ее надо читать как учебник, описывающий историю развития понятия души, но для того, чтобы брать знания, а не познавать себя. И сам Кудрявцев оправдал мои сомнения в последнем абзаце, объяснив, почему из такого обильного текста не получается выделить что-то, что заставило бы читателей самих изучить остальную работу.

«Вообще о доказательствах бессмертия души должно заметить, что все они соединены существенною внутреннею связью и служат одно необходимым предположением другого, так что полное рациональное понятие о бессмертии души есть общий результат всех их, причем невозможно исключительное возвышение какого-либо из них, с умалением или отрицанием значения других; при таком умалении и самое возвышаемое доказательство неизбежно много бы потеряло в своей силе» (Там же, с. 279).

Вот о какой силе горевал Алексей Введенский в своем стихотворении! Но ведь он прямо связывал в этом посмертном напутствии силу эту с душой, очевидно, самого Кудрявцева-Платонова. И я начинаю подозревать, что к концу девятнадцатого века понятие души стало меняться в русской религиозной философии вслед за политическими интересами Церкви.

Уходил мистицизм, уходила потребность непосредственного созерцания души, их замещал поиск русской силы. Явно это был «социальный запрос» вызванный поражением в Крымской войне 1854—55 годов, после которого недовольство в русском обществе выплеснулось в развитие свободомыслия как научного, так и революционного. И Церкви стало не до души.

Время самопознания закончилось, началось время битвы за силу. В итоге в лоне Церкви рождаются воины, бьющиеся за наукообразную, а значит, модную доказательность религиозных понятий, а в светском обществе рождаются воины, сражающиеся за религиозность и православие, не будучи на то уполномочены, или даже несмотря на порицания Церковных властей. После Кудрявцева-Платонова в России идет вырождение религиозной философии либо в подражание науке, либо в странную религиозность Булгакова, Флоренского, Франка…

Глава 12. Психия под формою сознания. Несмелое

Странная наука о душе лично для меня ярче всего выразилась в творчестве Виктора Ивановича Несмелова (1863–1937).

Александр Фазлаевич Замалеев посвящает ему самый большой рассказ из всей главы, посвященной религиозной философии девятнадцатого века. Чем-то он тронул душу философа.

«Последним ярким аккордом духовно-академического реформаторства стала антропология Несмелова, профессора Казанской духовной академии. Ему принадлежат три крупных сочинения: "Догматическая система Григория Нисского" (1887), двухтомная "Наука о человеке" (1898, 1903) и "Вера и знание с точки зрения гносеологии" (1913), которые основательно подрывали "препарированное, схоластическое богословие" официальной церкви, внося в него "свежие, сильные, глубокие идеи"» (Замалеев. Лекции, с. 251–252).

Цитирует он при этом высказывания епископа Антония Храповицкого, сделанные им в Нью-Йорке в 1969 году. Для меня это значит, что зарубежное Православие оценивало то, что говорил Несмелое о душе, как свежие и сильные идеи. Впрочем, это могли быть и политические игры, потому что Несмелов в 1932 году был репрессирован советским режимом и, надо полагать, до 1937 года находился в лагерях.

Прежде, чем начать разговор о понятии души у Несмелова, я хотел бы дать самое общее представление о его философии и воспользуюсь для этого работой другого русского эмигранта, писавшего в Чехословакии на чешском языке и до недавнего времени в России не переводившегося — Бориса Валентиновича Яковенко.

Первое упоминание Несмелова, которое он делает, для меня очень важно, потому что оно объясняет «странности» той религиозной философии, которая появилась в России с середины девятнадцатого века. Яковенко в наивном упоении повествует о том, как русские философы, в том числе и он сам, болели научностью. Для него это еще очень положительная оценка философии, когда она предает свой способ рассуждать, насчитывающий тысячелетия, и заменяет его на метод науки нового времени.

«Основные труды таких философов, как Б. Чичерин, А. Козлов, М. Каринский, Н. Дебольский, Л. Лопатин, А-ндр Введенский, С. Трубецкой, Н. Лосский, И. Лапшин, С. Франк, Г. Шпет, Б. Яковенко, А. Лосев и др., посвящены преимущественно ключевым теоретическим проблемам философии и используют повсеместно чисто научные методы. Даже религиозно ориентированные философы В. Кудрявцев-Платонов, Вл. Соловьев, В. Несмелое, С. Булгаков, Е. Трубецкой, Л. Карсавин явно тяготеют к основным теоретическим проблемам и научному способу рассмотрения их» (Яковенко, с. 11).

В неплохую компанию записал себя Яковенко! Наверное, в Чехословакии никто не мог проверить, действительно ли он из того общества. Ну, да бог с ним. Зато в оценке философии Несмелова он точен. Все его свежие, сильные, глубокие идеи, на деле были попыткой привнести в богословие научность, как ни парадоксально звучит такое намерение. Быть ученым в недрах Церкви — это значит, принять то, что требовал от Церкви ее самый лютый враг, который четыре столетия уничтожал ее повсеместно…

Но сначала краткий очерк философии Несмелова в исполнении того же Яковенко.

«Философия у него, в сущности, получает форму религиозно-философской антропологии, нацеленной на решение главной загадки, которую человек представляет собой всеми фактами своей жизни. Эта загадка заключается главным образом и прежде всего в двойственности естественной природы человека, по которой он изображает собою безусловную сущность, а в то же время действительно существует как простая вещь физического мира.

Именно эта двойственность человеческого существования дает человеку возможность прийти к осознанию идеи Бога; потому что только в этой двойственности и в этом противоречии раскрывается его сверхэмпирическое происхождение и значение его как образа и подобия божьего» (Яковенко, с. 332–333).

Итак, новой идеей, вероятно, было и определение души, как «безусловной сущности»: «двойственности естественной природы человека, по которой он изображает собою безусловную сущность, а в то же время действительно существует как простая вещь физического мира».

Читать дальше Яковенко бессмысленно, потому что он об этом понятии тут же забывает. Да и как не забыть такое. Просто попробуйте удержать это в памяти вместе со сверхэмпирическим происхождением. Выражение, кстати, Несмеловское.

А что же сам Несмелое?

«Наука о человеке», которую, как считается, Несмелое создавал в пику Владимиру Соловьеву с его странно-религиозной идеей всеединства, представляет собой два увесистых тома. Второй посвящен Метафизике и христианскому откровению. Насколько хорош Несмелое в этом, судить не могу. Но определения души нет ни во втором томе, ни в «Вере и знании». Оно обязано быть в первом томе, потому что он прямо посвящен «Опыту психологической истории и критики основных вопросов жизни».

Я либо совсем не умею читать, либо основным вопросом жизни должен быть тот, который назван исходно. По манере всех русских философов конца девятнадцатого века, Несмелов не слишком заботится, чтобы содержание соответствовало названию. Иными словами, никакого раздела «Основные вопросы жизни» в книге нет. А начинается она просто со строчки текста совсем без названия:

«Неведомый гений написал когда-то на фронтоне Дельфийского храма: гноти теаутон, гений же потом и объяснил грекам таинственный смысл этой надписи.

Сократ первым увидел в ней глубочайшую загадку о человеке и первый догадался, что в решении этой именно загадки должна заключаться вся полнота человеческой мудрости» (Несмелов. Наука, т. 1, с. 1).

Скажите мне, о чем тут речь? Не о познай ли себя? Как это может превратиться в загадку о человеке? Как познай себя становится в современной философии загадкой другого? И как можно доверять способности рассуждать человека, который слышать не хочет того, что кричит Сократ, но использует его для того, чтобы повоевать с наукой и за науку, а значит, за уважение среди собратьев, прикрываясь призывом к самопознанию? Наверное, чтобы не слишком явно выглядеть предателем православной веры, которая, как вы уже видели, много способствовала в России самопознанию.

Нет, я, конечно, вполне принял бы такой зачин как основной вопрос жизни, будь сочинение хоть в малейшей мере посвящено самопознанию. Но о самопознании дальше не будет ни слова. А книга окажется учебником психологии сознания, которую естественники называли метафизикой сознания. Сократ же окажется учителем нравственности, что, видимо, и будет воплощением познания себя. Сократ, конечно, во всем исходил из понятия добродетели, но…

Ладно, бог с ними, с Сократом и самопознанием. Но что-то же должно у религиозного философа быть о душе! Действительно, кое-что найти можно, но не о душе, а психологического. По большому счету, Несмеловскую Науку о человеке можно было бы смело выкинуть из науки о душе, но уж очень показательно его превращение или оборотничество: так ведь и вся наука о душе извернулась в начале двадцатого века и превратилась в скромный раздел естественнонаучной психологии. Так что приглядеться к Несмелову стоит.

Собственно говоря, все высказывания о душе он делает в первой главе, называющейся «Сознание и мысль». И начинается она категорично:

«Всякое психическое явление может существовать только под формою сознания, и весь мир психической действительности есть только мир сознания» (Несмелов, т. 1, с. 14).

Если бы это говорил психолог, это было бы любопытно. Но это говорит религиозный философ. Он явно делает чужое дело, он решил показать ученым, как надо делать науку. И опять же, если бы он к этому заключению как-то пришел, вывел его в рассуждениях или показал бы через созерцание и опыт, но нет, — он просто изначально знает это, приступая к изложению. Значит, эта книга — не исследование, она — изложение догматики Несмелова, как была изложением догматики Григория Нисского его предыдущая книга.

Самое неприятное в этой работе то, что после этого заявления, которое надо понимать как утверждение, что все, что сказано про душу, относится лишь к сознанию, следует совсем не нужный и не умный спор с современной ему психологией рубежа двадцатого века. Как ни странно, именно из него и рождается у Несмелова хоть какое-то определение души.

«Правда, в психологической науке издавна существует очень распространенное мнение, будто рядом с явлениями сознания развиваются еще и бессознательные психические явления, и следовательно — цельная область психического необходимо должна быть шире специальной области сознательного.

Но это мнение представляет собой продукт чистого недоразумения. Оно именно возникло и существует, как необходимое научное предположение, посредством которого более или менее удовлетворительно могут объясняться с одной стороны явления сознания и с другой — самый процесс его. Между тем удовлетворительность эта чисто призрачная, потому что на самом деле разделение психической действительности на две разных области необходимо приводило и будет приводить только к очень грубым наивностям.

В пределах метафизической психологии, например, все психологи-бессознательники вынуждаются представлять себе душу под формою темного чулана или погреба, на пороге которого помещается лампа сознания» (Там же).

Основной способ доказывать неверность взглядов своих противников у Несмелова — это обвинение их в наивности. Что такое наивность? Наверное, излишняя простота, потому что исходно это слово противопоставляло разум дикаря разуму человека цивилизованного или научного. И означает это, что душа ни в коем случае не может представляться пространственной или имеющей объем, в котором хранятся содержания.

Откуда появилось здесь само имя души, когда до этого речь шла исключительно о психике и сознании? От нехватки слов. А вовсе не потому, что речь идет о душе. Просто невозможно в одном предложении вставить слово сознание в двух противоречащих смыслах, литературный язык требует выражаться красиво и тем прикрывает противоречия смыслов. Попробуйте сами заменить душу на «мир сознания», о котором и шла изначально речь.

Представлять себе мир сознания в виде темного чулана или погреба, на пороге которого помещается лампа сознания…

Вот при такой постановке вопроса становится очевидно, что сам Несмелов понимает сознание то как осознавание — источник некоего внутреннего света, то как пространство — мир. Этак сочинение может развалиться не начавшись. Для исследователя это дало бы возможность начать исследование, но для догматика это не подходит.

При этом, изображай сознание или душу в виде чулана или же отказывай ей в пространственности, но сознание или душа как-то хранят воспоминания, а значит, хранят то, что можно назвать содержаниями. Я уж не говорю сейчас, что кое-что определенно хранится в них так, что мы даже не осознаем наличия в себе подобных вещей. Отстаивать существование бессознательного не является моей целью. Мне лишь нужно вывести понятие души и понять, доступна ли она очищению. Пока я вижу, что душа подменена даже не сознанием, а осознаванием, которое очищению не подлежит.

Осознавание — это данность или способность. Я в ней не волен, как в зрении или слухе. Я могу почистить лишь то, что мешает им — уши или глаза. Иначе говоря, то, что может содержать в себе помехи работе этой способности. Помешать осознаванию может лишь сознание в смысле содержаний сознания, которые мешают осознаванию. Наличие бессознательных содержаний как раз признак того, что осознаванию есть помехи. А значит, признак того, что сознание можно очищать.

Однако, Несмелое по-прежнему категоричен:

«Следовательно, к психии (будем считать это душой — АШ) относится лишь то, что существует под формою сознания, и никаких бессознательных явлений в ней нет и быть не может, если только за такие явления не принимаются состояния мозга» (Там же, с. 16).

Как вы можете видеть, к этому скоропалительному выводу он пришел за одну страницу рассуждений! Это не исследование. Ответы были ему уже известны заранее, и он занят лишь отметанием помех к своей главной цели, которая меня не интересует, потому что он к разговору о понятии души так и не придет. Поэтому я ограничусь лишь еще одним примером того, как он здорово и основательно подрывал «препарированное, схоластическое богословие», а заодно и сносил с пути своих противников.

Раз нет бессознательного, значит, сознание наше, хоть и не является пространственным, непрерывно, и мы все сознаем. Наверное, одновременно. Не буду перелагать его мысли, они вызывают слишком много вопросов, просто покажу, как он спорил с Ушинским. Здесь так же очевидно, что он свободно меняет душу на сознание и наоборот.

«Таким образом, принятию гипотезы непрерывного сознания могут мешать собственно не какие-нибудь научные соображения, а только одно обстоятельство, что она объясняет известные факты душевной жизни не с точки зрения привычного, традиционно-схоластического взгляда на сознание и память.

По этому взгляду, как известно, сознание есть своего рода широкое поле, в пределах которого достаточно места для многих и притом самых разнообразных состояний. Следовательно, ничто не мешает быть в нем и таким состояниям, которые были определены для него не наличными условиями. Резонность такого следствия будто бы вполне подтверждается фактом памяти, потому что память определяется как сила или способность души задерживать и хранить в себе все элементы и продукты ее деятельности; так что в душевной жизни ничто бесследно не исчезает, и при некоторых благоприятных условиях все может быть снова вызвано в сознание» (Там же, с. 20).

Вот к этому месту Несмелое приписал сноску, которой снес со своего пути Ушинского. Приведу ее.

«Как представляют себе этот процесс защитники бессознательности, показывает любопытное рассуждение К. Д. Ушинского: "всякое внешнее ощущение, прошедши через внимание, остается в душе нашей следом, и все наши воспринимающие органы чувств, все наши орудия внешних ощущений, безустанно работают для того, чтобы наполнять душу нашу следами". — Что же это за следы такие, которыми наполняется наша душа?

— "След, — говорит Ушинский, — это как бы труп отжившего ощущения, но труп, способный ожить снова, если, дав ему отдохнуть, животворный луч внимания прикоснется к нему снова".

Поразительно ясно и просто, да только уж слишком наивно» (Там же, с. 20–21).

Убил! Просто на корню зарезал научного противника. Наивно, просто — значит неверно. Не соответствует действительности.

Между тем, даже если считать сами выражения Ушинского не слишком удачными, он говорит действительно простую вещь. В сознании хранятся следы ощущений, которые можно назвать впечатлениями или образами. И если мы заменим слово «труп» на «образ», то получим вполне работающее понятие о сознании, а может и о душе, если она состоит из сознания. И понятие это таково: сознание хранит все имеющиеся в нем воспоминания в виде образов, но образы эти бывают разных видов. Те, что непосредственно сейчас находятся во внимании, как бы живые. Остальные же, как трупы образов, лишены чего-то, почему и оказываются не осознаваемыми. Чего они лишены?

Ушинский говорит о «животворящем луче внимания». Значит, они лишены жизни, которая для них является вниманием или осознаванием. Это я понимаю, и даже если это и не верно, то с этим можно работать и исследовать. Это соответствует моим представлениям обо мне самом. И то, что это наивно, меня не смущает. Было бы верно.

А вот когда даются не наивные определения, я пасую, и пасую навсегда. Если вы помните, последняя мысль Несмелова до разборки с Ушинским была такова:

«…так что в душевной жизни ничто бесследно не исчезает, и при некоторых благоприятных условиях все может быть снова вызвано в поле сознания».

Теперь посмотрите, как он ее развивает.

«— Это, конечно, совершенно справедливо, что бесследно не исчезает, но все-таки ничто и не сохраняется. Всякое душевное явление оставляет свой след, но только этот след не есть темная копия данного явления или мертвый символ в каком-нибудь тайнике души, а живое определение психического развития; потому что он сказывается только в складе душевной жизни, в ее характере, направлении и силе» (Там же, с. 21).

Я выделяю жирным: след душевного явления есть — живое определение психического развития, чтобы у вас не было сомнения в том, что я верно привел выдержку из Несмелова. Это точно не наивно. Я даже не знаю, как это.

Впрочем, попробуйте с этим поработать, просто попробуйте это опровергнуть, как опровергал Несмелов Ушинского. У меня ничего не вышло, я просто не понимаю, как к этому подступиться. Это останется неразрушимым и неприкосновенным до падения последнего из миров. Наверное, такова и была цель сочинителя.

Вот так переходит религиозная наука о душе в двадцатый век. Слов нет. И мне остается только развести руками. Я не понимаю, что с ней произошло, и куда она дела душу.

Глава 13. Завершение круга религиозной философии. Карсавин. Ильин

В двадцатый век русская религиозная философия вступает так, что Семен Франк в 1916 году, как вы помните, с возмущением восклицает, что в России не существует науки о душе и нет вообще сколько-нибудь стоящих сочинений о ней. Хуже того, когда знакомишься с работами беженцев от советского режима, вроде того же Зеньковского или Яковенко, с удивлением обнаруживаешь странную тягу к научности и слепоту в отношении души. Даже поминая работу о душе других мыслителей, они тут же бегут мимо…

Наши знаменитые и сильно разрекламированные сейчас религиозные философы, вроде Булгакова, Флоренского, Е. Трубецкого, наделе были слишком сильно заняты политикой и, подобно славянофилам, в лучшем случае исследовали понятие духа, в частности, народного. Вероятно, это было верным в то бурное время, когда шла битва за Россию. Однако, о душе они не писали, а поминая ее, не определяли и вообще использовали как служебное и само собой разумеющееся понятие.

Тем не менее, русская эмиграция дала еще несколько сочинений, в которых, словно пробитый пулей боец, совершающий несколько шагов по инерции, пыталась поминать душу. Сочинения эти пониманию души ничего не добавляют, но о них стоит рассказать, чтобы иметь представление о том, как развивалась сама наука о душе. А развивалась она странно.

Лев Платонович Карсавин (1882–1952) завершил всю религиозную философию старой России, в сущности, отказав душе в праве на какое-либо самостоятельное существование.

Жизнь сложилась так, что ему не удалось сбежать от кошмара русской революции. Он не хотел уезжать из России после революции и долго оставался профессором Петроградского университета, создавая работы о философии религии. Но в 1922 году был арестован и выслан вместе с другими мыслителями из России. Он живет в Германии, потом переезжает в Париж. А в 1927 году принимает приглашение нового премьер-министра Литвы, который когда-то работал вместе с ним на Бестужевских курсах в Петербурге, и уезжает в Каунас.

Он продолжает философские исследования и даже пишет работу «Поэма о смерти». Его биограф Л. Г. Филонова, считает, что в этой работе видно развитие его мысли, и я могу допустить, что двигался он к своей последней работе «О бессмертии души», написанной около 1951 года. Работе, написанной в советском лагере. Дело в том, что Литва была захвачена, а Карсавин в 1948 году был арестован органами, как «бывший», да к тому же еще и религиозный философ.

Как рассказывает Филонова:

«В следственной тюрьме в Ленинграде у него начался туберкулез. После суда Карсавин был переведен в лагерь инвалидов Абезь (где-то за полярным кругом — АШ). В лагере философ пережил необычайный духовный и творческий подъем. В этой связи вспоминаются его слова: "Тогда мысль и развивается, тогда и становится свободною, когда ее всемерно угнетают и преследуют"» (Филонова, с. 251).

Действительно, ограничение мысли является одним из важнейших орудий самосовершенствования и называется сосредоточением. Все духовные школы заставляют своих учеников собирать мысль и удерживать ее на чем-то слишком простом, чтобы оно могло непроизвольно захватывать внимание. Если это искусство осваивается, мысль перестает расползаться по поверхности сознания и пробивает себе путь в его глубины, увеличивая доступные ей пространства.

Мысль Карсавина обратилась и к понятию смерти. Но она пошла не по пути поиска бессмертия, а по пути борьбы с убийцами. И главное в нем — не созерцание, а отчетливое стремление показать, что его не удастся сломить.

Я не буду пересказывать статью. Она написана в ключе чисто научной философии, и, в действительности, Карсавин не говорит о душе, он занят тем, что философы называют душой, но чаще Я или личностью. К тому же в точности следуя обычаю не соответствовать в тексте названию работы. Чтобы было понятно, куда он двигался, приведу лишь одно его определение, которое считаю исчерпывающим:

«Итак, наше «я» — временствующее-пространствующее всеединство своих моментов, что можно выразить следующим образом: Е = а; Е = b; Е = т; Е = а + Ь + с + … + т; а <> b; b <> с; … п <> т» (Карсавин, с. 262).

Завершающий итог всей философии Карсавина относительно души, который я считаю выражением предельной силы духа, заключен вот в этих словах:

«Нет отвлеченной бесплотной души, и нет ее бессмертия. Идея бессмертной души — наследие эллинистической философии, освоенное массою христиан, несмотря на то, что обещана им сверхэмпирическая жизнь преображенного духовно-телесного существа. Да и самое душу до Декарта представляли себе именно как духовно-телесное существо, подобное земному человеку, только несравненно более совершенное.

Защищаемых нами взглядов нисколько не колеблют ни вульгарные, ни научные, ни легко- и глубокомысленные опровержения бессмертия души. Ведь для нас существует не бесплотная душа, а телесно-духовное «Я»; и утверждаем мы не бессмертие его, а усовершающее его земную жизнь-чрез-смерть его воскресение, которое совпадает с его рождением от Бога и совершенным, преодолевающим свое несовершенство существованием» (Карсавин, с. 283).

Как видите, тут взгляды Карсавина близки к философии Федорова, которого я не разбираю, поскольку душа его не интересовала, а занят он был тем, как люди воскреснут в конце времен по зову Бога в прежних телах. Собственные взгляды Карсавина на смерть и богоборческий в каком-то смысле порыв отказаться от бессмертия, чтобы прервать дурную бесконечность рождений, я разбирать не буду. Он впечатляет, но относится не к этому моему исследованию.

Однако завершу я этот круг своего путешествия светом открывающегося выхода. В 1953 году другой русский философ, творящий за рубежом, ровесник Карсавина — Иван Александрович Ильин (1882–1954) — пишет в Париже свой завершающий труд «Аксиомы религиозного опыта».

Работа эта точно так же болеет научностью и какой-то неопределенностью. Будто религиозного философа разрывают потребности и науку делать, и политику вершить. И о душе он в ней прямо так и не говорит, хотя она вся построена на рассуждениях, вытекающих из понятия души, которое Ильин не раскрывает. Оно для него как-то само собой разумеется, либо он давал ему определение в какой-то из ранних работ, которые мне не удалось достать.

Но при этом в книге есть глава, названная «О религиозном очищении». Конечно, это очищение души нравственное, освобождение «от того плена, в котором она находится у ничтожного и дурного» (Ильин, с. 300). Но при этом душа, похоже, имеет этот плен в себе, как свои содержания!

«Очищение души от недуховных, ничтожных содержаний есть постоянная потребность человечества всех религий и всех исповеданий» (Там же, с. 306).

Из этого уже можно было бы вывести и понятие души, которое используется Ильиным. Но оно явно содержит противоречия, пусть даже и естественные или необходимые. Поэтому я не буду сейчас этим заниматься. Я посвящу этой его статье отдельное исследование в следующем томе, где буду описывать прикладное очищение.

Сейчас же для меня важнее всего то, что русская религиозная философия отчетливо признавала возможность очищения души. То ли как сознания, то ли как бестелесного, духовно-телесного или тонкотелесного существа. Неважно. Очищение души возможно. Или считается возможным, что и ощущается естественным для русского языка хотя бы в рамках христианского мировоззрения.

Вот так завершился этот круг моего путешествия по мирам души. Он явно привел к выходу из философского пространства и ко входу в собственно богословие. Если религиозные философы правы и очищение души в Христианстве возможно, то ответы и надо искать в Христианском учении. И в первую очередь, я бы хотел найти в нем ответ на вопрос: что такое душа, которую мы собираемся очищать?

Круг пятый. ТЕОЛОГИЯ, ИЛИ БОГОСЛОВИЕ