Ода близорукости — страница 4 из 6

означает подолгу смотреть телевизор.

У кого-то в вагоне звонит мобильник:

не из верхнего мира ли срочный вызов?

Он так долго взывает к тореадору —

видно, стынет бык на пустой арене

и рояль, оставленный без призору,

весь раскрытый, стонет в кустах сирени…

Ну проснись, чудила, нажми на кнопку!

Там любовь твоя в телефоне бьётся:

пограничник Хосе, пропустивши стопку,

нож занёс над нею, а сам смеётся.

Ну рванись на помощь под гром оваций,

ну сыграй в экранного херувима!

Вот и смолкли звуки. Поздняк метаться

(так по-ихнему будет — непоправимо).

* * *

Выброшенный из моей головы,

как из чрева кита,

где-то плывёшь ты в проулках Москвы,

а в голове пустота.

А в голове для нечитаных книг

столько места теперь,

что в детстве начатый «Моби Дик»

закончен будет, поверь.

Выброшенный из моей головы,

с кем ты, куда идёшь?

Над Ниневией нынче, увы,

разбушевался дождь.

А в голове моей пироскаф,

рвется за окоём

и ладит гарпун капитан Ахав

с любовью в сердце своём.

* * *

Радость ушла от меня,

ночью пожитки собрав.

Я подзову коня,

я поскачу стремглав.

— Радость моя, постой,

оборотись ко мне!

Вот уже вечность я мчу за тобой

на карусельном коне.

Меня никогда не тошнит.

Меня ничто не берёт.

Папа мой заплатил

за три поездки вперёд.

Съем я железный хлеб

и башмаки сношу,

а что вид мой нелеп,

так я же тебя смешу.

Всё, что угодно душе,

сделаю, только не плачь.

Гладкий скакун из папье-маше —

чувствуешь, как горяч?

Я усажу тебя

спереди на седло,

я увезу тебя

туда, где всегда светло,

где старый парк за рекой,

над ним самолётный след,

где папа махнёт рукой

и купит ещё билет.

* * *

Мы — из серёдки

пятидесятых,

мы поколенье

на воле зачатых,

детей непоротых,

жён небитых,

на школьных танцульках

скакавших под Битлз.

Мы обновляли

кратчайшие юбки,

бороды

и капитанские трубки,

разные степени

личной свободы,

сложные браки,

простые разводы.

Мы ещё помним,

как воздух был ясен

и автостоп

в основном безопасен:

на премиальные,

на шальные

в Таллин мотались

на выходные.

Лето пропели,

зиму проспали —

мы не успели,

но не пропали.

Меж кирпичами

известью ляжем.

Может быть, всё же

что-нибудь скажем.

* * *

Говорят, и говорят, и говорят,

и сверлят без передышки, и бурят,

и в ночи, уже раздевшись, говорят,

и в дверях, уже одевшись, говорят.

Вот министр просвещенья говорит:

— Слишком много просвещенья, — говорит.

А министр освещенья говорит:

— Эта лампочка сейчас перегорит.

Вот министр обороны говорит:

— Принеси мне в жертву сына, — говорит. —

Да молитвами зазря не беспокой,

Ведь бывает, что и выживет какой.

А вон тот уж так красиво говорит:

— Я ж люблю тебя, чего ты! — говорит. —

Я ж как сорок тысяч братьев! — говорит.

Только он над мёртвым телом говорит.

А ещё они друг дружке говорят:

— Ваши речи — Богу в уши! — говорят.

— Бедный Бог, — ему тихонько говорю, —

Я тебе на Пасху плеер подарю.

* * *

Хорошо придворным быть поэтом

В герцогстве иль графстве небольшом,

Сидя у курфюрста за обедом,

Сыто замирать над гуляшом.

Недостатка не иметь в девчонках,

Кругленьких, как барская печать,

Штуками сукна, вином в бочонках

Да окороками получать.

Сдал раз в месяц оду для отмазки —

И пиши что хочешь, и вещай

Про свободу там, про щёчки-глазки,

Только графским дочкам посвящай.

Смирную кобылку на конюшне

Грум смазливый кинется седлать,

Пёс легавый, не сыскать послушней,

Свистнешь — и примчится… Благодать!

Хорошо придворным быть поэтом —

При любом дворе. Но не при этом.

ПОДРАЖАНИЕ НЕКРАСОВУ

Что ты, старинушка, попусту маешься?

Люди-то спят по домам,

Ты лишь, качаясь, к себе пробираешься

Сквозь алкогольный туман.

Сладко дымишь ты чужой сигареткою,

В скверике сшибленной влёт, —

Память ли цепкая, в дырьях да крепкая,

Трезвому жить не даёт?

Как угольком мирового пожарища

Ты воротился в село,

Как не застал ни жены, ни товарища —

Дочиста всех размело…

Скажешь: «Красавица! Нет ли поправиться?»,

Пустишь удушливый дым.

Тётки безлюбые, бабки беззубые

Помнят тебя молодым.

* * *

Ура! Изобрели такую штуку —

такой мобильный супертелефон,

который даже брать не нужно в руку:

к воротнику цепляешь микрофон —

малюсенький! — и говори с кем хочешь,

маши руками, затевая спор, —

всем ясно: ты не сам с собой бормочешь,

а обновляешь дорогой прибор.

Да здравствует прогресс! Теперь меня

уж не сочтут психически больною,

когда на улице средь бела дня

вслух говорю сама с собою.

ИСХОД

Я вот думаю: как они шли по морскому дну,

когда хлябь расчесали для них на прямой пробор?

Под ногами чавкало, и с двух сторон в вышину

уходили стены, сплошной водяной коридор.

Малыши на руках, а постарше-то ребятня

отставала небось, кричала: «Смотри, смотри!»

И нельзя же было мимо пройти, не подняв

хоть одну ракушку, розовую внутри?

А какие чудища встречались им на пути!

А какие щупальца тянулись из толщи стен!

И не все понимали, зачем им туда идти,

и не все вспоминали, что сзади погоня и плен.

А когда ударила в бубен пророчица Мариам

и морские стены, с грохотом вновь сойдясь,

раздавили коней, расплющили египтян, —

содрогнулись они или сразу пустились в пляс?

СКАЗКА

Чтобы голос подать, чтобы просто заговорить,

надо прежде связать одиннадцать грубых рубах:

босиком истоптать крапиву, вытянуть нить

и плести как кольчуги, нет, не за совесть — за страх.

Чтобы голос подать и спасти себя от костра,

надо диких одиннадцать птиц обратить в людей,

превратить их обратно в братьев, срок до утра,

и не тает в окошке живой сугроб лебедей.

Чтобы голос подать, чтобы всех — и себя — спасти,

надо крепко забыть два слова: «больно» и «тяжело»,

и топтать, и плести, и тянуть, и плести, плести…

И всегда у младшего вместо руки — крыло.

У РИММЫ

У Риммы злые пчёлы

и добрый мёд,

и муж Константин,

который почти не пьёт:

ну разве с Макарием,

наместником монастыря,

(и то под праздник)

пропустит он стопаря.

У Риммы коса до пояса,

тёплая шаль,

с крыльца Тригорского

так она смотрит вдаль,

как будто сама Прасковья,

мать дочерей,

хозяйка усадьбы,

Пушкина ждёт у дверей.

А вместо Пушкина

опять приезжаем мы,

и вновь задаём мы Римме

вопросов тьмы:

про хлыст и перчатки,

про дом, про каждую дочь,

потом залезаем в автобус

и катим прочь.

А Римма знает,

кто и где и почём

катает валенки,

торгует ли первачом,

и хоть не она, к сожалению,

бреет лбы,

но травы сушит она —

и, конечно, солит грибы.

И если сделать Римму

главой страны,

то быт наш будет толков,

кладовые полны,

она стариков обиходит,

объездит юнцов,

и Пушкина пожалеет

в конце концов.

* * *

Все стихи — о любви.

Все стихи — о смерти.

Нету тем других,

уж вы поверьте.

Попадаются, правда,

стихи о стихах:

на полях набросанные,

впопыхах.

* * *

Боже, Боже, это что же,

все вокруг — меня моложе:

даже этот, даже тот!

И к чему же всё идёт?

* * *

Бродишь второй час,

шепчешь галиматью.