В стишке каждому пальчику нашлось дело в соответствии с именем и ростом: «…Указательный с порога / Указал ему дорогу, / Средний пальчик – самый меткий, / Он сбивает сливы с ветки, / Безымянный собирает…»
Чувствую пелевинский дзен, когда дохожу до меньшого.
«А мизинчик-господинчик в землю косточки бросает».
Получается ведь, что в этом стишке самый большой палец знает и умеет меньше всех и остается в самом начале испытания.
А меньшой пожинает плоды и сеет новые сливовые сказки.
В терапии и коучинге нужно пройти этот путь – от большого, сильного, трудового к меньшому, вольному, праздному. От суровой пахоты к прихотливому севу.
От «как надо?» к «чего я хочу?».
Тот, кто плывет без подпорок, выплывает силой желания.
А в самостоятельном плавании ученик и учитель, психолог и клиент равны.
Написала это – и почувствовала, что готова. Плыть одной на родину наших самых детских, от пуза, радостей и ранних воспоминаний, к бабушке, которая теперь прабабушка, без мамы, которая встретит и сразу поведет в столовую с пловом или пивную с шашлыком, которая подготовит, поможет, укажет.
Легко, зримо, художественно представляю, как она встречает нас с малышом в Ошском аэропорту, смеется его помятым от причмокивающего сна щекам, обзывает мою купленную с рук мандуку – физиологичный рюкзак для младенца – коверканным неприличным словом, суетясь, хватается за сумки и называет меня «друг мой», например: «Друг мой! Не сошла ли ты с ума столько переть на себе?» И тащит, тащит сама и торгуется с водителем за десять сомов, уже согласившись на семьсот.
Представляю – и вся яснею, и улыбаюсь внутренне, и тянусь к завтрашнему утру, когда всему этому назначено было бы быть.
Но напрасно я тычу в указанную точку – мой блистающий мир разлит вокруг и заливает меня, так что пальцами не ухватить, – но окунуться с руками и головой можно. Я так зримо и художественно это вижу, потому что опыт рулит, и жизнь не врет, и все наше прожитое встречает меня в Ошском аэропорту и говорит мне: «Друг мой!»
А значит, и последнее наше с мамой лето в Киргизии не было крайним. А значит, я еду не пахать, а разбрасывать сливовые косточки. А значит, мой сын – господинчик сливового сада, который дождался, дожил, доцвел до него.
Там, в Киргизии, где я последний раз видела маму не знающей и сама не знала еще о нашем будущем испытании, я должна буду быть толстой и большой. Но я не хочу ею быть. Большие одиноки. Они остаются в начале пути.
Моя задача – провести этот месяц как праздный и вольный меньшой.
Каюсь, я никогда не умела отдыхать и в паре с мамой влеклась за ней, как в терапию земных радостей. Она все приговаривала, что за две недели там, в Киргизии, можно на весь год напитаться. Она очень хотела меня напитать.
В наше последнее лето там я мало впитывала. В моих мечтах была осень, а на уме зима. Я жила планами на жизнь, подчищала долги и обиды прошлого, нетерпеливо воображала будущее и то и дело вываливалась из сцены лета.
Сегодня я вылетаю с малышом в Киргизию потому, что так надо. Потому что я теперь в семье – толстый и большой, и для меня там есть дело, которого вот уж не было в моих тогдашних планах на будущее.
И поскольку некому будет спросить у меня: малыш и прабабушка в тех возрастах, когда слушают только себя, а муж считает вопросы такого рода баловством и сам себе на них отвечает редко, – спрошу себя я.
«Чего я хочу? – спрошу я. – Чего я хочу от этого не так запланированного, но вот так повернувшего лета?»
Теперь, когда некому тащить меня в отдых, напитывать и воспитывать, когда я вольна отдыхать или маяться, смеяться или терзаться, жить сейчас или мучить себя воспоминаниями, я объявляю себе коучинг лета.
Я ничего не обещаю себе, чтобы не подвести себя. Я не предлагаю себе напитаться, чтобы не обмануть себя в ожиданиях.
Я постараюсь просто плыть, плыть без опор. Как господинчик сливового лета.
14 июля 2018
Мой боюнча
Первый раз на самолете – это, конечно, веха, но ничто не сравнится с переездом вшестером без автокресла в соседний город. Пассажиров расхватывали бы у трапа, если бы туда пускали подзаработать таксистов, ожидающих нашего прилета в сложной перекатной очереди, так что, когда один, как галантный, но нудный кавалер, тихо преследуя, дождался от меня заветного признания: «в Джалал-Абад» и договорился за 600 до подъезда, я вдруг оказалась во власти другого, помутнее, с утомленным красным глазом, которым он смотрел мимо подельников, волоча нашу тележку с багажом и приговаривая как будто между прочим: «ну, 2000 за салон». Я задергалась, как девочка на вечеринке старшеклассников, и меня вернули моему первому встречному. В ожидании трех других пассажиров Самс посылал томные вздохи разноцветным флагам и дереву с листвой, похожей на стружку ковролина, а в машине прыгал на мне, впервые, непристегнутый, увидев в окне что-то кроме неба и срезанных понизу зданий, дергал за рычаг, пытаясь высадить нас из такси на полном ходу, а потом бумкался сонной головой в обшивку, как и я, которая ведь дала себе слово не заснуть по дороге и бдить, куда это нас завезут. На краю бодрствования успели заметить теленка, метнувшегося через дорогу наперерез небибикнувшему авто, а проснувшись, услышали: «Привет, джигит!» И я удивилась, как давно не слышала этого слова из кавказских, вообще-то, анекдотов, и почувствовала, что мы приехали.
Я мечтала, чтобы первый день в Киргизии ошеломил Самса, как, рассказывала мама, меня когда-то: вывалившись из самолета, как птенец из московского инкубатора, я пищала от восторга перед птичкой, кустиком, бабочкой и солнышком. Самсу больше пришлась по душе кровать с настоящим пружинным дном, провисшим так, что нас с ним скатило друг к другу, как в кювет, и прогрело, как в казане, пока я не решилась против воли бабушки приоткрыть ночью балконную дверь. И охвостья новогодней мишуры, за которыми высятся под вечной бабушкиной елкой Дед Мороз и Снегурочка. Хрупкую этажерку, на которую лазил в детстве еще мой дядя, а я и в старшем возрасте не раз могла свалить, дернув за дверь, привязанную к ней на путаный веревочный доводчик, Самс, на нашу удачу, так и не разглядел за ворохом навешанных на нее сумочек.
Бабушке 90, а сколько лет каждому из артефактов этой десятилетиями не менявшейся квартиры, права на которую я приехала оформлять по жиденькой и желтой расписке завещания – в пол-листа, будто квитанция на квартплату, – бабушка сама подсчитывает не сразу: сколько лет гирляндам выцветших открыток по стенам, барельефам с портретами Сталина и Ленина – под Сталиным спала я, под Лениным теперь мы с Самсом, – пружинным кроватям, вывезенным морем и поездом из Баку, навечно скрытому под клеенкой телевизору «Славутич», обломанной фигурке боксера, деревянным, с щербинками и закрашенными гвоздиками, полам. Бакинские сундуки делал дядя Вася Тулаев, – неизменно говорит бабушка, когда мы открываем сундук, куда закатили банку обиходных денег, – но это не дядя, а чужой человек, эвакуированный в Среднюю Азию и проживавший здесь, а потом и в Баку по соседству с нашим прадедушкой, так что и похоронили их рядом, будто близких родственников; имя его падает в загашник никчемных фактов, которые лучше помнишь оттого, что торчат в памяти не при делах. Из стола в своей комнате бабушка просит вынуть неполную банку воды. «Это, – говорит, – дедушка ставил к телевизору, когда вещал этот, забыла фамилию…» – «Чумак? Кашпировский?» – «Да, Кашпировский, и вот смотри, с тех пор сколько воды испарилось». Я смотрю и удивляюсь, что дедушка застал времена, которые я уже помню вживую. На стене в кухне висит бумажная крышка от торта – это моя мама привозила из Томска, где в университете ее обучали в ряду первых советских программистов. Призрак торта висит над двумя конфорками газовой плиты, которых не видно под обломанными фанерками для горячего – а это не просто фанерки, это обломки почтовых ящиков от посылок из Уссурийска, где живет еще вся дедушкина родня: потомки черных галок-сестер из украинской семьи, оказавшейся на Дальнем Востоке по воле Екатерины Второй, переселившей дедушкиных предков из-под Белой Церкви, – черных сестер, у кого дедушка один был беленький желтоглазый брат, в ходе флотской службы отломившийся ломтем на юга – сначала в Баку, где родились моя мама и дядя, а потом в Среднюю Азию, где они выросли.
«Мамины ручки, это все мамины ручки», – показывает бабушка, имея в виду мою маму. От единственного года жизни бабушки с взрослой мамой в доме достывают следы, которым точно не пережить фанерки из Уссурийска: эту соль она сама насыпала в эту баночку, эти брюки она сама развесила на спинке кровати, а вот, смотри, очистки от чеснока, который она сама покупала.
Газовая плита много лет молчит, и Самс не верит своей удаче, когда принимается крутить ручки и дергать дверку духовки, оглядываясь на меня: почему не отгоняю, как дома? Молчит холодильник, куда бабушка прячет крупу от мышей; одна, темно-серая, крупная, проскочит при мне по мусорному ведерочку, подавившемуся выскобленной арбузной попкой. Затоплена ванна, под ней кафельный ледник для овощей. Пересох под потолком бачок с длинной цепью, которую давно не дергают, – сливают голубым ведерочком с плетеной ручкой, набирая из ванны-резервуара. У одного ведра, прослужившего сорок лет, в моих руках переломилась ручка. Зато сияет новым золотом скрытый в туалете и разостланный от бачка по трубе диснеевский медведь – сдутый воздушный шар, каких мама много успела наподбирать после дней независимости Киргизии в двух местных парках. Маша из мультсериала на одном из таких шаров выгорела в зеленоватого тролля, как заметит позже приехавший муж. Но по-прежнему ярко улыбаются и влекут красавицы с нарядных полиэтиленовых пакетов, развешанных по стенам вместе с Сикстинской Мадонной, старыми церковными календарями и серебряными вкладышами из коробок шоколадных конфет. Фантиками от развесных конфет бабушка набила три длинных мешка. Помимо них Самс получает полную банку каштанов, а трости от зонтов находит и сдергивает со спинок кровати сам. Зонтичную ткань с этих тростей – разглаженную, круглую, как заготовка юбки для куклы, – я подкладываю под него вместо непромокаемой пеленки. Прибывший вслед за нами муж получает как новую дедушкину рубашку, а я – возможность впервые увидеть, что ему идет молочно-бежевый цвет.