Ода радости — страница 24 из 76

Зато советские спички бабушка все раздарила, и нечем зажечь свечи на полгода со дня смерти мамы – срок, до которого мне предстояло успеть подать заявления у нотариуса в РФ и Кыргызстане и который выпал – не скажешь даже, что повезло, – на наше с мамой обычное время отпуска здесь, где теперь и спички продают такие, что не горят, – сетует бабушка, – и я вспоминаю, что на этот случай видела от мамы оставшуюся зажигалку. Бабушка больше берегла оставшиеся от мамы бросовые конфетки – одну маленькую, другую длинненькую она, говорит, недавно подложила мне в пиалушку, а я не помню, куда перепрятала, и, когда обеспокоенная бабушка находит пропажу, довольны мы обе: в длинненькой конфетке я узнаю мамину красную зажигалку. Но, как и поддельные спички, она не горит: бабушка успела ее поскрести ножом, попилить и вымочить в воде, чтоб подмягчить к чаю. Наконец я добываю коробок в магазине «Волшебница» на углу, где пекут торты с портретами человека-паука и просто творожные, по триста тридцать сомов за килограмм, а спички, не устает восхищаться бабушка, продали всего за один сом.

Бедная бабушка, в семье известная редким сочетанием мотовства со скаредностью, спускала зарплату на сумочки, едва выдадут, зато могла напугать врача «Скорой» перечислением того, что пришлось доесть, а то совсем бы пропало, – бабушка угощала правнука лучшим, что имела: электрическим светом. «Он должен здесь научиться ходить», – решила бабушка и включала иллюминацию на всем пути следования Самсона из одной комнаты в другую, пока однажды ночью под потолком не лопнуло, не понесло паленым и не потянуло черным дымком из распредкоробки, – слово, как с советской этикетки, я услышу впервые от добрососедской женщины по имени Джамиля, работающей через улицу в горстатистике; от нее бабушка получает домашние яйца, крупы из магазина, видеозвонки в Москву по ватсапу и вот эти лампочки по сто пятьдесят ватт каждая, вкрученные под старые пластмассовые абажуры, а то и вовсе без оных. «Гуляй, рванина», – сказала бы по этому поводу мама, отлично вспомнившая бы, как однажды здесь мы вызвали к искрящей розетке электрика и явились три поддатых киргиза, а также как бездарно прождала она полнедели мастера Кимсанчика, кормленного бабушкой мясом и обещавшего зайти разобраться, да так и не назначившего, когда именно. Мастера здесь ходят по трое или не приходят вообще, – вспоминаю и я, обрывая телефон Жалалабадэнерго, где дали номер диспетчера, а там еще два, но ни один не ответил. Джамиля насобирала нам объявлений с подъезда, и мы напрасно прождали час-другой мастера Мирбека, за которого наконец ответила по сотке жена, объяснив с придушенной любезностью женщины, не лезущей в дела мужа, что Мирбек теперь отдыхает, а нам передал: возьмите плоскогубцы, сами подкрутите. Наконец я со словами «Буся, мы пришли!» ввела в дом мастера, тут же беспокойно переспросившего: «Буся – это не собака?» Русский мастер Вадим прибыл, по местному обычаю, втроем, хотя сам был втрое больше любого из двух своих подручных, почтительно светивших в глубину источника задымления, пока Вадим общипывал старую изоленту, объяснял, что медь с алюминием, как у нас, не дружат, привел бабушке, признавшейся, что ей, старой, уже стыдно выходить, в пример свою девяноста шести лет и вовеки запретил лампочки сильнее сорока ватт.

Зная, как работает здесь скорая электрическая помощь, я готовилась потратить на оформление наследства месяц, но в итоге уложилась в два с половиной незабываемых дня, по итогам которых получила потрепанное инвентаризационное дело с перечеркнутой на обложке фамилией сначала бабушки, потом мамы и вписанной новой моей. Контора государственного нотариуса памятна мне с детства, как джалал-абадская церковь, где меня крестили: от церкви помню только таз на деревянном полу, от конторы – беспредельную скуку с видом на задний двор и деревянный туалет, куда и этим летом уверенно направляется помощница нотариуса в красной блузке. На заднем дворе приятно пахнет подгнившими яблоками, и я последним усилием материнской воли увожу Самса от стройных мусорных мешков, почему-то сочтя их опасней покривившегося пола, который Самс исползает в погоне за испитыми потной очередью и аккуратно брошенными за стул или под зеленую изгородь пластиковыми бутылками. Джамиля настаивает, чтобы я попросилась с ребенком без очереди, но таких тут караван, и смешливая узбечка в платке обтирает пальцами пяточки десятимесячному брату, смеясь над Самсом, из которого я даже не пытаюсь вытряхнуть собранную по конторе пыль. Мы здесь с обеда, да и сам нотариус пришел, не предупреждая, к десяти против указанных в расписании восьми тридцати, и успели уже побывать в домкоме – ухоженной квартире женщины из соседнего с нами дома, двери которой открыты, как в присутственном месте, но занавешены половинками клеенки на магнитном стыке; внутри Самс, ликуя, атакует ее сливочно-белый диван, а женщина портит оба бланка от нотариуса, описываясь то в адресе, то в годе рождения мамы, и отправляет нас к своей начальнице через мост, в настоящую контору, потому что боится потрафить нотариусу, предложившему для скорости дела не вписывать бабушку в справку о проживающих. «Я знаю Мелисбека, но он меня не знает, – объясняет женщина про нотариуса, – а Гульнара депутат, она ему позвонит по-киргизски, а я татарка, языка не знаю…» Женщина в домкоме недавно и не знает мою бабушку, зато показывает тетрадь с вписанной рукой ее предшественницы к нам в квартиру Шубиной Ольгой, которую отродясь не знаем мы. Успев до обозначенного в расписании нотариуса часа закрытия, мы узнаем, что после четырех он принимает только в режиме консультации и гневается на Джамилю, которая слишком громко днем в очереди возмущалась его ускользающим графиком: «Кто она вам, эта женщина? Она меня мучает!» Очередь же как будто и на ночь не делает перерыва: ранним утром следующего дня я занимаю за мужчиной, пришедшим за час до открытия, вместе с женщиной, стоявшей с нами накануне. А сегодня вечером я хватаю забитое городское такси и прошу отвезти меня в ближайшее кафе «Салкын‐2», куда мы любили ходить с мамой, а я теперь не собиралась, чтобы не бередить, но день беготни от ворот в поворот в потном от жары слинг-рюкзаке так вымотал, что не до сантиментов и благодарности мужчине с переднего сиденья, предложившего заплатить таксисту мои десять сом. Я плачу и десять, и двести шестьдесят за самое дорогое блюдо – рулет «Салкын», которое мы с мамой делили на двоих в кафе повышенной комфортности, куда мы нечасто заходили, потому что оно халяль, и значит, пива не нальют. Через две недели нотариус отберет у меня написанное маминой рукой завещание, запутается в свидетельствах о браках и разводе, стребует пять тысяч сом как с иностранки и наконец выдаст свидетельство о наследстве, где укажет мою девичью фамилию «Пуставая». С исправленной распечаткой на обычном белом листе я попаду в госрегистр, где я готовилась, по совету знакомых, давать взятки, но прошла регистрацию в старообразном офисе с кактусами у мониторов в тот же день после обеда.

Рулет «Салкын» напомнит мне о главном подвохе этого места, не замечаемого, пока ездишь сюда в отпуск наедаться, спать и скупать от скуки в вещевых кварталах базара вороха летних недорогих шмоток из Бишкека, Пекина и Турции. Киргизия – место для здоровых. С крепкими зубами и бойким ЖКТ, устойчивых к неизбежно мясной пище и заглатыванию персиков килограммами, а малины ведрами, а также с прочной проводкой, водопроводом, вообще без проблем и живых. Остальным здешняя знойная нега не по нутру, и когда бабушка, у которой каждый день новые планы на жизнь: подкорми, а то я худая, нет, суп я не буду, у меня же хлеб с медом, и каждый день жарь печенку, нет, надоело это мясо, надо же больше фруктов, персики не хочу, а вы ушли – я виноград не нашла, съели ночью вы, что ли, купи помидоры помельче, я засолю, нет, давай покрупнее, и три кило, да что ты возишься с готовкой, ешь в кафе и домой забери, – съедает на ночь полную банку спагетти «по-итальянски» из того же «Салкын‐2» с ощутимо азиатским привкусом поджарки с болгарским перцем и брусочками говядины, но тонко потертым сыром и жалуется, что в этот раз блюдо не такое, как в первый: клейкое, жирное, и из бабушки всю ночь назад лезла эта гадость, – я понимаю, что это не блюдо другое, это бабушка другая, чем нужно, чтобы здешнюю кухню переварить, и вспоминаю, как зряшно мучила себя здесь мама, подозревая у себя несварение и колиты и то пробуя найти завозной кефир, то отказываясь от щипучих помидоров, то сетуя, что из рыбы здесь только копчености и минтай, то срываясь и прикусывая горький перец, который любила до тех пор, пока не узнала, что ни он, ни помидоры, никакая иная пресловуто антиканцерогенная еда не защитили ее от болезни, которую мы, вышло так, проморгали. Это сад земных наслаждений для тех, кто в силах пировать, как один молодой хозяин, собравший родных на плов и шокировавший даже местную, киргизку, мамину одноклассницу, тем, что вылизал кусочками лепешки весь жир за гостями из казана, а потом налил в казан чаю да выпил. Это рай сильных, и ему нечего предложить хромым, увечным, сирым, опечаленным, труждающимся и обремененным.

Вот почему, печальная дочь, я, припадая к источникам памяти о нашем с мамой утробном, неспешном и разморенном отдыхе здесь, во всем чувствую привкус – не горечи, нет, ведь аппетит мой к малине и недорогим платьям от печали не угас, а просто времени. Уже то, что я мечтаю показать сыну и мужу наши с мамой локации памяти, лишает их прежнего обаяния: на все здесь теперь смотрят новые глаза из будущего, не знающего маму, смотрят впервые, не замечая, что вот так, как сейчас, здесь было не всегда.

В первый же день оказывается, что самая прямая дорога от нас к базару – улица имени героя Советского Союза Дуйшенкула Шопокова – перекопана и непроходима для детской коляски: в городе меняют водопровод, ставят счетчики в частные дома. К единственной ашкане, где мы с мамой нашли плов – в ресторанах классом повыше его готовят только по предзаказу и килограммами, – перегородил подступ экскаватор, игровой аналог которого я скоро куплю Самсу на базаре, как и едва ухватываемую его рукой легковушку с глазищами, – мейд ин Узбекистан. На стадионе «Курманбек», где – есть фотография – мама ловила меня, сбегающую хохоча, на старых деревянных трибунах, теперь новые ярко раскрашенные пластмассовые сиденья для болельщиков и новые правила: с топчана под деревьями нас непонятно окрикивает охранник и, не дозвавшись, ковыляет за нами на живую траву футбольного поля, которую моя память не видит без уткнувшегося в зелень водяного шланга. «А я думал, вы киргизка, а вы русская», – прощает он мое непослушание и объясняет, что хозяин (директор? или стадион частный?) установил камеры и следит, чтобы никто не ходил по полю. «Но у нас же мяч, – мягко возражаю я, – настоящий, футбольный, смотрите». А память прокручивает мне гифку по мотивам моего фото на этом поле, тогда черно-белом, с пятнами моей косынки, скрипучего советского тедди, пластмассового пуделя и ненастоящего девчачьего мяча. В парке, куда я тащила дедушку за мороженым в кафе – всегда любила, как я это позже назову маме, «светскую часть» пространства, – выдают напрокат гироскутеры, катают на поезде в виде гусыни с гусятами, мечут дротики в шарики и заманивают плюшевыми медведями с непомерно длинными, будто отвисевшимися на игровых стендах, задними лапами. На моей карте города появляются н