«От этой работы мне не нужно ничего, кроме этой работы», – подумала я и выбрала. Не столько ее, сколько непроницаемо сдержанного мужчину, с которым тогда только начинала крутить неуверенный пунктирный роман.
От этого мужчины мне не нужно ничего, кроме этого мужчины. Вот формула настоящей любви – и идеального замужества. Что почувствовала я, когда мы, теперь уже с этим новым для меня человеком, подали заявление? Ничего, и не потому, что второй раз неволнительно, – неволнительно, как мы помним, и в первый. А потому, что я жду нашей очереди, сидя на столе, и, глубоко беременная, держу справку от врача, чтобы нам не ждать положенный срок на размышления, и чувствую: нас уже повенчали полгода назад, зимой, когда я угодила на сохранение, и мама в мессенджере извелась, представляя, сколько бы гранатов, печеночных паштетов, яблок и соков приперла бы она мне для восстановления кровопотери, но она в Киргизии, а здесь, в Москве, мой все еще неопределенно и не факт, что будущий муж, – единственный во всем городе человек, на кого я могу рассчитывать в смысле денег, лекарств и паштетов.
Я поверила в него не по заявлению, а тогда, рисковой зимой, когда мне столько нужно и ничего нельзя, что, будь я в самом деле одна, это был бы точно выбор между жизнью и смертью для того, кто только планировался жить.
Огонь и вода – стихии мужского и женского – в моей личной вселенной меняют знаки. Огонь трещит, достает, дымит. Огню хочется захватывать и поглощать, он тянется языками, он боится задохнуться в одиночестве. Огонь – женское, а в мужчине я приручаю лед. Космическую даль, полюс покоя. Я готова зайти далеко, как Герда, всякий раз, когда мне кажется, что он не вернется ко мне со своими санками. И как будто истаптываю пару железных башмаков, пока дойду сказать ему что-то наболевшее. А он ни жестом, ни словом не показывает, что хочет быть со мной.
Вот почему, когда звучит фраза, к которой я шла через жизнь, которую мечтала выбить на семейном гербе и клеила на лоб своей мечте, я пропускаю ее мимо ушей. Я на грани скандала, хотя за годы обороны против тех, кого назначала в защитники, приучила себя не давать слабину истерики, хотя бы при них: чтобы не спугнуть окончательно. У нас изобилие планов на выходные, но времени на все не хватает, а тут еще муж, как за ним водится, говорит, что ему все равно, ехать куда-то или нет, и что он еще подумает, идти ли в гости, и вообще, это же ты захотела. Ну да, я вечно хочу за двоих, это карма огня, я рвусь дотянуться всюду, но зачем, если этого человека мне все равно не растопить, и я вспоминаю с надрывом, что он особенно молчалив и сдержан всю неделю, и говорю с вызовом, что вообще-то хотела побыть наконец с ним, а на это как раз времени сейчас не остается, и сперва не слышу, как он рассудительно отвечает: «Ну я-то никуда не денусь».
Он умеет сказать, да. Редко, спокойно и просто сказать, например: «Ну чего ты расстраиваешься?» – чтобы я мгновенно отбушевала, разоружилась и, спешившись, расселась поплакаться ему без спешки: да я, да они, а ты, а вот. И вдруг обнаружила, что мне спокойно и больше не жалко себя.
«Будь мужиком», – говорит он мне на подготовительных курсах для рожениц.
«Да сломать ей нос», – говорит он, когда я вспоминаю, как одна девушка зажала фотки мне для статьи, сославшись на то, что я не слишком церемонно ее попросила.
«Перестань, не то у меня слюнки потекут», – говорит он, когда я, истощенная жестокой диетой перед дорогостоящим анализом, допиваю тошнотный препарат и жалуюсь ему, что он ничего такой, даже сладкий, но все равно на вкус противно, как, знаешь, тусклый апельсин.
«Не шантажируй меня», – говорит он, когда я возмущаюсь, что из-за него, торчащего перед монитором за полночь, и сама не сплю.
«Мое мнение тут ничего не значит, сама решай», – говорит он, когда я на волне посттравматической вины каюсь ему в постыдностях против мамы и спрашиваю, очень ли это страшно. И хотя я надеялась на другой ответ – вроде того, которого добивалась от подруг: мол, это жизнь, все в порядке, не вини себя, – его ответ утешает так же сильно и навсегда. Я понимаю, что мои отношения с мамой никак не влияют на его отношение ко мне.
Точно так он отвечает, когда я спрашиваю, верит ли он в бессмертие души. Мое мнение тут, говорит, ничего не значит.
Я впадаю в отчаяние и гнев, стоит мужчине повернуться ко мне спиной. Но недавно поймала себя на том, как редко смотрю своему мужу в лицо.
Кажется, я боюсь не спины. Я боюсь мужчины.
И в нем – этого нерастопляемого, твердого, холодного и далекого от моего понимания, космически чуждого мне умения не предавать себя ради отношений.
То, чему я не научилась в своей семье с ее типично женской манией близости, с растворением в липком горячем меду нераздельности, утробным теплом любви, которая не дает соскочить с пуповины, теперь я постигаю в семье, созданной нами, как диву давалась психолог, против всех законов родовой сказки. Двум детям из семей без отцов, с волевыми женщинами у кормила вроде бы неоткуда узнать, как сотворяются счастливые семьи.
Наверное, нам помогает полное несовпадение точек уязвимости. Есть разница: до тридцати засыпать с мамой, иногда вызывая ее с подушкой, чтобы понежиться в уюте детства, которого в детстве, может, и не было, а теперь захотелось наверстать – или уходить спать в ящик комода, чтобы побыть наконец одному в доме упертых женщин. Я боюсь, когда отворачиваются, – он напрягается, когда слишком внимательно смотрят. Я терзаюсь, выбирая, куда рвануть, потому что хочется всего не откладывая, – он долго запрягает, потому что по большому счету ни в чем сверх того, что есть, не нуждается. Я придумываю многоступенчатые оправдания – он спокойно прерывает: да скажи просто, что я не захотел.
Я помню, как прилипала к экрану одного колючего человека – открыла какой-то незаконченный вордовский файл и читала не вникая, мне не было интересно, что написано, мне просто хотелось еще побыть с ним, пока он вышел из комнаты. Вернувшись, он резко прикрыл лавочку моего сердечного самоудовлетворения, сказав, что это подсматривание. Тогда я очень обиделась: я не хотела подсматривать, я так понимала влюбленность – как «да» без границ, тотальное соприсутствие.
Сейчас я заглядываю мужу в читалку и ловлю самое для меня любопытное из тысячестраничного «Сегуна»: «– Я тебя люблю, – сказала она. – Я тебя люблю, – сказал он». Допытываюсь: кто же это, кто? Муж, не поднимая глаз: «Не скажу». – «Нет?» – «Нет. Спойлер – самое худшее!»
Я выслушиваю это «нет» и говорю от души то, что ему никогда не понять: «Как же мне с тобой повезло».
Не удача ли, что благодаря мужу я наконец научилась любви к слову «нет»? К такому «нет», какое умеет сказать только он, не дергаясь, не колеблясь, без нажима проводя условную черту. Граница не под током, но мне и в голову не приходит переступить. Наверное, я впервые ясно чувствую, что значит – граница. Это такое «да», которое точно знает, где его ждут. Это «да» отцовское, мужское.
Если подумать, психолог удивлялась напрасно: кому и создавать семью, как не женщине, завороженной слиянием, и мужчине, выставляющем границы. Кто еще выплывет в ее плавком море любви, как не его рефрижератор?
Однажды мне приснился сон про короля айсбергов. У нас на районе, в скромной курточке, пешим ходом, меня от квартиры (точно, что не до) провожал Путин. Провожал ухаживая, помогал искать местный автобус. Сразил меня тем, что, сказал, мой научный руководитель Владимир Иванович Новиков – его отец. Я иду потрясенная невероятной близостью к герою и воображаю, каково же Владимиру Ивановичу быть отцом президента. Потом соображаю: «Ты пошутил?» Герой мило морщится – типа ой, да, только не бейте, шалость удалась. Я раздумываю, что скажет самая шикарная из моих подруг, когда я открою ей тайну своих головокружительных отношений. И трепещу, натурально дурочка с окраины, от догадки, что это он меня заметил в нашу единственную встречу в Ново-Огареве. Проснувшись, я с досадой вспоминаю, что сон про верховного героя мне приснился аккурат после неожиданно долгих, через пушистую голову спящего Самса, и потому особенно для меня дорогих и романтичных рассказов мужа о газовых гигантах Юпитере и Сатурне, о сжатии водорода, о нашем маленьком солнце, которое зато дольше горит, и о городе-телеге на Меркурии, который вечно катится по ускользающей сумеречной зоне, как это остроумно придумано в книге про покорение Марса.
Вспоминаю с досадой на себя, на женскую эту тревогу, которую мой ночной герой персонализировал куда как наглядно, а я – воплотила всей юностью: женщина, боящаяся мужской спины, сам факт, что мужчина еще с ней, воспринимает как повышение своего статуса, а уж если рядом тот, кто вообще редко рядом – всегда на отлете власти, занятости, хандры, – она записывает их считаные мгновения наедине в очки триумфа.
Этот сон о свидании с самым занятым и далеким из российских мужчин стал агонией моего страха льда.
В моем холодном озере с лебедями отразился необыкновенно жаркий и трудный день. Без питья и еды, но с казенной лопатой и банкой серебристой краски мы застряли на кладбище Ракитки, где едва сквозь стыд и высоко проросшую сухую траву я отыскала участок с могилами матери и дяди. Мы красим оградку, и я который раз кляну наше с мамой недоумие, натолкнувшее выбрать модель с бороздками и гранеными витушками. Впрочем, красит скоро уже только он, а потом копает, набрасывает холм, укрепляет крест, пока я стенаю от жары и жажды с земли, где расселась, убаюкав у груди малыша, нахихикавшегося от щекотных травинок между участками.
Слава тем, кто нас бросил. Кто нам не подошел. Кто недоступен, занят и далеко. Кому не до нас. Иначе мне было бы не пробраться к тебе, единственно положительному герою моих снов.
В чем сила, брат? В кладбищенской лопате, в удобных термосах со львом и уточкой, купленных ребенку для каш, в бумажных коробках на антресоли, куда наконец уместился мой архив, в стеллажах на балконе и полочках в шкафу, во всем подкрученном и подклеенном, купленном по списку и выловленном на «Али», в повседневных следах его присутствия, которыми я будто обнята, хотя пересекаемся мы, как и вс