Ода радости — страница 42 из 76

«Зоосад» оказался не про зверей. И грудное вскармливание для меня – не про корм.

После обломавшейся ночи прилива, и после горя, голода и изгнания, пережитых мной и им до выписки в микромельчайших дозах, и после отпора мужу, просекшему: ты не взвешиваешь, потому что не хочешь расстраиваться, – и после гонки обратно в роддом на третий день после выписки – к консультантке по ГВ, встретившей нас огромной белой зефириной – тренировочной подушкой – в руках и свойским приветствием: «Я так и подумала, что вы Ефимовна… я тоже Ефимовна».

И после веселых стартов дома: с подставкой под ноги, двумя подушками под спину, удавом для кормления, на котором липучка постоянно отстегивается и сваливает подложенное под ребенка одеялко вместе с ребенком, – собрать все это плюс читалку, чаю и творогу или каши, едва подаст голос, и снова замешкаться, что-то не найдя, и побежать в удаве за чаем, будто в балетной пачке, и слышать, как мама хохочет над тобой и нарочно трюк повторить, а ребенок уже заходится и с ужасом вспоминаешь, что, не дозвавшись, малыш утратит базовое доверие к миру, и все же блаженствовать сквозь ужас: ведь не так, далеко не так ждет любовник молодой минуты верного свиданья, и кому же еще я буду так сильно и безотлагательно нужна.

И после того как в семье завелась добрая шутка о волшебной С., в роли которой я чувствую себя юной ветреницей, призванной к порядку, – тут мама смеется уже над внуком: она твоя собственность, да, но не недвижимость, так что держи ее, держи крепче, она такая, не удержишь – сбежит, и он правда будто держит, он бросается жадно и грозно, как лев на мыша, он выкручивает лямки топа, он трясет головой от яростного стремления, и вот он победил и повержен, вот он голосил и тих, сам как мышь, вот он хватал, и выпустил, и забылся на миг, и уснул до вечера, и тогда я потягиваю на себя то, что он так и не удержал, и неслышно смеюсь, видя, как не выпускает и растягивает он свою корову в коровку сливочную, с места набирая обороты – я чувствую, будто мелкие волны атакуют меня, как теплый камень, – и тем давая понять, что бдит, потому что, если выпустит лямку, если оборвет тянучку, если вынырнет из молочного забытья, то она ведь опять, эта С. волшебная, не улежит спокойно.

Во сне он стрекочет губами, будто я все еще с ним.

И после того, как мы пережили утробное единодушие вкусов, когда на второй день после Нового года пронеслись через московский праздник, через дымы уличных чаевен, через навесные потолки узорчатых огней, через груды пластиковых сокровищ «Детского мира» в единственный для нас на кучном празднике свободный кафельный уголок, куда будут то и дело заглядывать потерявшие терпение женщины: «А туалета здесь нет?» – нет, ни туалета, ни пеленального столика пошире и попрочнее, ни второго стульчика для мужа, мамы или подруги, ни удивительных игрушек, ни огней, ни кофе, ни булочек, и однако мы оба так страшно рады в безотлагательный момент оказаться в уединенном неуюте комнаты для матери и ребенка самого центрального детского магазина столицы, где даже скамеек для посетителей на этажах не найдешь.

И после того как мы оба наконец разучили наши партии – потому что грудь, как танец, нельзя подарить, если не примут, – и он, переняв мои волшебные свойства и мелко потягивая, втаскивает меня в сон, с какими бы срочными планами в голове я ни прилегла на наш танцпол, а лежа кормить – это как встать наконец с пригласившим партнером в правильное объятие и понять, что для радости нужны двое, а кроме – ничего, и выбросить и подушку для кормления, и подставки, и подпорки, и поплыть с одного гребка.

После всего этого разве я могу откликнуться на мамино: «Уснул? Ну так кинь его! А то не даст нам повеселиться». Мама хулиганит. У нее утолена базовая потребность: накормлен самый маленький, и подступила следующая по старшинству: пора и нам с ней подкрепиться. Мне хочется досозерцать, как он сопит, завалившись между подушкой и моим животом, будто золотой мяч между берегом и кувшинками, но время – делу. «Работа закипела», как мама выражается о простых малышовых манипуляциях с игрушками.

Работа кипит – это как раз про корм. Корова выучилась на фермера, с вечера взвешивает гречки двадцать грамм, моет и сушит до утра в тарелке, утром перемелет с кукурузой в старой кофемолке, вспоминая любимый в детстве, сладкий глуховатый стук ложечкой под лезвием, когда мама выгребала горку пахнущего тортовой присыпкой кофе, – сварит, перетрет через сито, покажет серое подостывшее маме: «Ты бы такое ела? А Самс ест!» – и пустится в спринтерский забег с теленком на коленях, надеясь, что тот не опомнится и доест. Прикорм похож на борьбу и спорт, в прикорме виден результат, прикорм измерен и идет на повышение планки, прикорм оброс спортинвентарем, слюнявчики и ложечки находятся, где не клала, и два молочных зуба пристукивают о стеклянный край граненого стакана, потому что поильник, похожий на ракету перед стартом, моему теленку интереснее жевать.

Ложка на первый зубик первая падает между нами, будто серебряный меч. Пропасть вещей и слов, при помощи которых мы учимся сообщать друг другу сложнеющие смыслы, ширится, наполняясь, и мы все дальше друг от друга, и все больше нам понадобится, чтобы доказать сейчас очевидное без слов: ты – мой, а я – твоя, – тянучка тянется и рвется, и вот уже, вижу уповающим на лучшее внутренним зрением, он оглядывается в поисках другой нежности, и дорастает, и дозревает, и отважно добывает, и изворотливо вымаливает, и стойко выжидает, и столько слов, часов, средств и сил пускает на то, чтобы снова стать бессловесным от полноты единения.

Как много во взрослом мире потребуется работать, чтобы заслужить это даровое доверие.

Пока же он, как от рождения ученый, ночью, не размыкая глаз и не выныривая из-под мышки, тянется раскрытым ртом ко мне, а потом раскрытыми руками прочь от меня.

Вправо, где я, он знает, должна быть грудь.

Влево, прочь от меня, он знает, должна быть большая и мягкая, охватывающая его до колен рука.

Искать грудь научила его я. Искать руку, куда уткнуться, – моя мама.

Он уверен, что бессловесная его мольба найдет отклик и справа, и слева.

И это естественно.

Мы обе много поработали, чтобы он – верил.

16 февраля 2018

Чеширский мамонтенок

Все несчастливые дети похожи друг на друга, как рабочие тетради по психологии, которую захочешь на прогулке послушать, да отвлечешься на чудо-площадку посмотреть, устроенную недавно на набережной в Братееве, под жужжащими лапами ЛЭП, а на деле – заглазелась на бабушку, угнавшую с новой площадки тренажер. Так кажется, что выломала из мерзлого песка да вскочила в седло – велик под ней поджарый, скорый, в красные боты вшиты каблуки, и я задумываюсь, есть ли у ее платформ сцепление с педалями, и не могу дождаться, когда поедет: бабушка, стройно облокотившись о перила горки, как юноша о резной палисад, посылает флюиды мальчику.

«Ну давай, прокатись с горки, че стоишь, прокатись!» – мальчик в пуховике толстоват, и в длинном его шарфе, мотающемся на пузе, Минздрав не рекомендовал бы ни в гору, ни с горки, а только стоять, заложив руки за спину и отвернувшись от передовых висюлек и вертушек, чем он и занят на нашей новой площадке.

Тем более что шарф его и другим нехорош. «Шея голая, что ты узлом? Давай я два раза оберну, и будет…» – Бабушка предлагает помощь, не слезая с велика, и мальчик не подходит ближе, отвечая: «Это потому что ты меня заставляешь завязать потуже».

Шарф не перевязан, отвязанная бабушка уезжает прокатиться, а мальчик долго бредет поперек снующих ровесников, руки за спиной в равновесие узлу на груди. Мальчик выглядит нелюдимом и занудой, и я вспоминаю, как хорошо мне было одиноко играть в занудные попадания мячиком промеж пятой, четвертой, третьей, второй, нижней перекладин на детской лесенке и не идти домой, пока не забью сто подряд, если меня не подводили к девочке, случайно пасущейся по соседству, и не говорили: «прокатись» зачеркнуто, «познакомьтесь, а это Лера, теперь вы будете играть вместе, хорошо?». Зато моя мама никогда не говорила, как чья-то кому-то сегодня: «Нет, перчатки у тебя не для лазанья!»

Уже в школе я съехала с горки на новом пуховике и ходила потом с бледным пятном на заду. Мне было все равно, я была счастлива, что прокатилась. Как еще один мальчик сегодня, которого мама крутила в веревочной пирамиде и наставляла сердито: «Держись же, держись!» – а он пел сквозь канаты и восторг: «Земля в иллюминаторе…»

Все счастливые дети счастливы по-своему. Девочка в розовом комбинезоне зовет маму, волоча самокат поперек пустого газона, наперерез чужой белой псине. «Девочка, а я тебя помню. Где твоя мама?» – я видела ее с круглой женщиной в куртке валенком. «Мама?» – девочка будто только вспоминает и принимается звать опять. И продолжает вздыхать двусложно: «ма» да «ма», пока я демонстрирую чудеса рассудительности, высказывая предположение, что ей вряд ли мама разрешает гулять одной, и неужели она уехала от мамы слишком быстро, и где же, наконец, эта ее мама? «Мама! – вдруг восклицает она совсем другим тоном и показывает мне за спину: – Вот мама!» Женщина в куртке валенком неторопливо показывается в начале аллеи. «О, – радуюсь я, что смогу спокойно уйти домой, а не делать бросок по набережной с чужой немногословной девочкой. – О, мама! Так давай поедем к ней!» – «Давай!» – с расцветающим энтузиазмом говорит девочка, хватает самокат и, вспрыгнув, рвет с места в ровно противоположную сторону.

Эту девочку я прозову чеширским мамонтенком. Потому что зовет маму, оставляя за собой быстро тающий след.

Ей благодаря я убедилась, как психологи правы насчет привязанности. И тугих узлов.

Когда привязанность крепка и в маме уверена, тогда в тебе ресурс и задор гнать что есть мочи прочь.

Когда не уверен, висишь на месте как привязанный.

Так пишут психологи. А белая собака знает и без них. Уходя домой, я заметила, что в зубах она, вольно ступая далеко впереди хозяйки с детской коляской, чинно носит собственный, скрученный мягким узлом, поводок.