Но сами похороны были еще впереди. В день предания тела земле нам велели явиться в академию, дабы всем вместе смотреть по телевизору траурную церемонию. Это напоминало французский фильм, в котором прослежены ровно два часа из дня жизни молодой женщины, промежуток от пяти до семи, с той разницей, что наш сеанс был куда скучнее. К тому же он принес с собой человеческую драму, закончившуюся, как и все подобные драмы, в которых личность вступает в конфликт с существующим строем, печально для личности.
Уже с сентября я замечал у Альгирдаса повышенную нервозность: он не только ронял иронические замечания в адрес советской власти при преподавателях, но иногда и вступал с ними в сердитые споры. Однажды он даже хлопнул дверью и ушел с лекции, на которой лектор стал восхвалять Сталина. Нашей кураторше пришлось потрудиться, чтоб эта история не дошла до директората, а Альгирдас после этого стал ходить в Академию все реже, да еще и конспиративно. Он являлся к началу интересовавшего его фильма, входил в зал в верхней одежде, только там снимал пальто, а шляпу держал перед лицом, чтобы его не узнали. Будь он маленького роста, этот трюк, может, и удавался бы, но Альгирдас был громадный, как гризли, и, если он еще и оказывался за Аполлоном Карликовым, тот его заслонить никак не мог. Тогда мне приходилось объяснять кому-то из директората, кто, издали увидев Альгирдаса, хотел выяснить, как продвигается его дипломная работа, что моего соседа мучает зубная боль и он не может выговорить ни слова, хотя давно уже мечтает услышать голос графини Ермиловой или княгини Сулейменовой — в этот момент Альгирдас опускал на секунду шляпу и показывал мрачное лицо и глаза страдальца.
Вешать лапшу на уши мне было бы для Альгирдаса занятием бессмысленным, и он признался, что сыт академией по горло и не отвечает за свои поступки, но, с другой стороны, хотел бы все-таки получить диплом. Я поинтересовался, что с ним происходит, и он рассказал, на всякий случай заперев предварительно дверь, что в Литве одного его хорошего друга посадили по политическому обвинению. Я спросил, не по тому ли параграфу, что Параджанова, но Альгирдас сказал, что нет, все было без экивоков, друга обвинили в антисоветской пропаганде: он послал письмо в ООН, в котором требовал для литовского народа права на самоопределение, а лично для себя свободу слова. Против последней я бы тоже ничего не имел. Далее Альгирдас рассказал, что он уже никак не может сохранять спокойствие, а все попрекает себя конформизмом и коллаборационизмом. Он ведь сидит в элитном учебном заведении и смотрит иностранные фильмы, в то время как его друг где-то в Сибири клеит коробки из картона. Вот почему Альгирдаса раздражали уже не только семинары по научному коммунизму и наставления директората, а вообще все, что его окружало, в том числе город, в котором мы жили, гигантские дома, построенные за счет нищеты народа, куранты, звучавшие с башни, носившей имя армянского супа[9], скульптура Мухиной, как на экране, так и наяву, и даже Феллини, этот гениальный провинциал, который, вместо того чтобы показывать бессмысленность и подлость мира, делает из каждого своего фильма карнавал.
Услышав про смерть генсека, Альгирдас только ухмыльнулся и, конечно, присутствовать на общем мероприятии по некрофилии в мыслях не имел бы, если бы директорат не придумал трюк, как заманить нас всех в академию, а именно — создав как временную, так и причинную зависимость между днем похорон и выплатой стипендии. Когда Альгирдас узнал об этой достойной Макиавелли идее, он начал ругаться по-литовски и не останавливался до тех пор, пока не принял холодный душ. Я попросил, чтобы он научил и меня какому-нибудь литовскому ругательству, и Альгирдас сказал, что, по его мнению, самым грубым является такое: «Могутас, могутас, могутас! Ленинас», что в переводе означает: «Учиться, учиться, учиться. Ленин».
Академией в то утро владело лицемерно-траурное настроение: пусть директорат и всячески постарался вжиться в роль, хотя бы сымитировать какое-то искреннее чувство было не в его силах. Преподаватели и академисты сидели полукругом перед поставленным у стены телевизором и наслаждались Шопеном. Дамы из директората, заплаканные глаза которых доказывали, что каждая из них утром нарезала полкило лука, резервировали себе места в первом ряду. Княгиня Сулейменова была разодета в черный шелк (ох как над ней поиздевался бы Бальзак!), и только необходимость демонстрировать всем следы горя на щеках помешала ей экипироваться и черной вуалью. Графиня Ермилова ограничилась скромным траурным бантиком из крепа на лацкане кримпленового костюма. Великая княгиня Кукушкина отсутствовала, поскольку принимала участие в траурном заседании кинокомитета. Я сел в неприметном месте рядом с дверью, чтобы при первой возможности уйти по-английски (сами англичане это почему-то называют уходом по-французски). Альгирдас же по непонятной мне причине устроился в первом ряду, где был у всех на виду. Когда с начала церемонии уже минуло некоторое время и мне удалось счастливо погрузиться в печальные мысли по поводу несостоявшейся любовной встречи, до моих ушей вдруг донесся прозвучавший в тишине между двумя траурными речами громкий, как сирена, зевок. Взгляды всех присутствующих оторвались от телевизора и заметались в поисках нарушителя скорбного молчания. Это был Альгирдас, он сидел с каменным лицом и, почувствовав, что на него смотрят, оглянулся с простодушной улыбкой, словно клоун, который, исподтишка отвесив коллеге пинок в определенное место, разводит руками: мол, я тут ни при чем. Утолив любопытство, академия повернула свои разноцветные и разнокалиберные глаза туда, где хоронили смешную эпоху (о чем мы тогда не догадывались), но ненадолго, потому что вскоре по залу разнесся чей-то храп. Словно на теннисном матче, взгляды снова сошлись на Альгирдасе — веки моего соседа были опущены, подбородок неестественно упирался в плечо. Графиня Ермилова крепко сжала губы и стала искать кураторшу, но та уже все поняла и осторожно, в ритме траурного марша, плавными, напоминавшими балетные па шажками, то и дело натыкаясь на чьи-нибудь ноги, пробиралась меж рядов к Альгирдасу. Достигнув цели, она наклонилась к уху Альгидаса и что-то шепнула. Альгирдас раскрыл глаза, и, поскольку, как назло, именно в эту секунду музыка прервалась, его ответ был слышен на весь зал: «Фильм сегодня какой-то скучный! Неужели вы ничего лучше не могли откопать?» Некоторые менее верноподданически настроенные академисты не выдержали и прыснули, другие, наоборот, нашли момент благоприятным для демонстрации директорату с помощью мимики своего возмущения подобным поведением. На лицах княгини Сулейменовой и графини Ермиловой, как по команде, появился гнев верующих, узревших осквернение святынь. Они встали совершенно одновременно, как вскакивают две девушки, каждая из которых считает, что на танец приглашают именно ее, и только потом обменялись взглядами, безмолвно договариваясь о распределении обязанностей. Затем княгиня громко сказала: «Альгирдас, выйдите, пожалуйста, на минуту», в то время как графиня подошла к телевизору и стала рядом с ним, чтобы держать в поле зрения весь зал. Альгирдас еще раз во весь рот зевнул, лениво оттолкнулся от стула, выпрямился, и в этот момент я понял, что сейчас случится нечто совсем уж непоправимое — но я был слишком далеко, чтобы вмешаться. Альгирдас вдруг обхватил своими лапами гризли нашу кураторшу, маленькую худенькую женщину, приподнял и понес к телевизору. Кураторша в панике сучила ножками, но Альгирдас, не обращая на это внимания, поставил добычу на пол так, чтобы телевизор оказался точно между нею и графиней Ермиловой, гаркнул: «Если уж почетный караул, то по всей форме!» — и вышел. Когда дверь за ним с треском захлопнулась, послышался еще один подобный звук, который в отличие от первого услышал весь Советский Союз: гроб с телом давно мертвого генсека сорвался с веревок и без всякой торжественности свалился одним концом на дно могилы.
Я встал и, игнорируя шипение графини Ермиловой, вышел из зала. В фойе стояли Альгирдас, княгиня Сулейменова и только что прибывшая с траурного заседания кинокомитета великая княгиня Кукушкина. Великой княгине, видимо, как раз успели доложить о непозволительном поведении нашего литовского диссидента, потому что она приняла свой обычный материнский вид и журила непослушного мальчика: «Альгирдас, надо быть почтительнее по отношению к человеку, благодаря которому вы, представитель маленького народа, могли бесплатно получить лучшее в мире кинообразование!» Это был, наверно, последний момент, когда Альгирдас еще мог изменить поведение, извиниться и таким образом проложить себе дорогу в Каноссу, но вместо того он рявкнул, как настоящий гризли: «Если б этого человека и его строя не было, я не сидел бы здесь, в вашем цирке, а учился бы в Париже!» Великая княгиня пожала плечами, как бы желая сказать: «Я сделала все, что в моих силах», затем обнажила золотые зубы и процедила сквозь них, отчетливо выговаривая каждое слово: «Тогда, Альгирдас, вы не учились бы в Париже, а разбрасывали б навоз на литовском поле!» После этого она шепнула что-то княгине Сулейменовой и удалилась в глубины академии, княгиня же объявила приговор: «Альгирдас, вы свободны. Завтра можете прийти оформлять свое исключение». Тут она заметила меня и сердито сказала: «А вы, Трдат, что тут делаете? Немедленно идите в зал!»
Я проделал обманный маневр, действительно вернувшись на пару минут в зал, но, как только в вестибюле наступила тишина, снова выскочил, взял пальто и поспешил догнать успевшего уйти Альгирдаса. Я боялся, что в таком настроении он может пойти продолжить свое выступление и на Красную площадь. Но зная Альгирдаса, я был уверен, что до этого он непременно зайдет в кафе Дома кино, и пошел туда. Я был прав, там он и оказался. Кроме Альгирдаса, в этот тяжелый для родины час в кафе находился лишь один человек — буфетчица с заплаканными глазами. Сцена, которую я увидел, напоминала встречу маленькой охотничьей собаки, например таксы, с, естественно, гризли. «Я не буду вас обслуживать!» — пропищала такса, то есть буфетчица. «Будете! У вас рабочее время!» — прорычал гризли. «Это кощунство!» — тявкнула такса. «Что кощунство?» — прорычал гризли. «Есть и пить, когда хоронят человека». — «Каждый день хоронят множество людей, но вы же обслуживаете». — «Это простые смертные, а сегодня мы провожаем в последний путь руководителя». — «Этот ваш руководитель…» Что думал о руководителе Альгирдас, буфетчица, увы, не услышала, потому что тут подоспел я и отстранил рычащего зверя от стойки. Буфетчица с подозрением следила за мной, потом вдруг побежала за нами и уже у дверей пискнула: «Значит, вы еще и наш, из Советского Союза?» (Из-за акцента Альгирдаса часто принимали за иностранца.) Было даже трудно сказать, чего в лице буфетчицы в этот момент было больше: удивления или уважения — так смотрят мошенники на того, кто их самих обмишурил. Но и Альгирдас был в изнеможении от ударов судьбы, за короткий промежуток времени обрушившихся на него во множестве, он посмотрел на буфетчицу с тем странным умилением, с каким обычно после гонга смотрят на соперника только что колотившие друг друга идиоты, и буркнул: «Да,