[10].
Немножко подумав, Боксер сказал: «Значит, так. Бери ручку и записывай. Армянки работают в Ереване на должностях, позволяющих им брать взятки. На полученные таким образом деньги они покупают из комиссионного магазина по знакомству видеомагнитофоны и дарят своим сыновьям-тинейджерам. Сыновья смотрят по видео американские фильмы и оказываются на дурном пути. Дальше подумай сам». Идея мне понравилась, и я написал развернутый синопсис. Фильм кончался тем, что юношей арестовывали, и, чтобы они не попали в тюрьму, их матери продавали видеомагнитофоны и давали взятки следователю. Прочитав синопсис, Боксер схватился за сердце, и рыжей еврейке пришлось опять нести капельки. Успокоившись, он объяснил: «Так не пойдет. Бери ручку и записывай. Юношей арестовывают, матери выкидывают корень зла — видеомагнитофоны — на свалку, а гуманный советский суд передает юношей на поруки трудовым коллективам».
Матери могли выкидывать что угодно, а я выкинул этот синопсис и написал совершенно новую историю. Про жизнь артистов бродячего цирка начала века. В первом эпизоде сценария едущий по горной дороге цирковой фургон останавливается, и все выходят, чтобы посмотреть на ужасающую картину — по реке плывут десятки изуродованных трупов. Я слышал от родителей, что именно так это во время геноцида и было. Одна девушка еще жива, артисты ее вытаскивают, прячут и тайно вывозят через границу в Армению. Они рискуют жизнью, так как турецкая полиция их несколько раз обыскивает. Там у меня был еще и любовный треугольник, но это неважно.
Я подумал, будь что будет, и вручил сценарий Боксеру. Я уже готовился к самому худшему, к тому, что меня выкинут из академии, как Альгирдаса в том числе, но ничего такого не произошло. Боксер прочел сценарий, сказал, что это не совсем в его вкусе, но если я действительно не хочу писать на современную тему, то так и быть, он позволит мне предстать перед худсоветом. «Я там сделал только несколько маленьких поправок», — сказал он, возвращая мне сценарий.
Поправки были следующие: из множества плывущих по реке трупов остался один — та самая, еще живая девушка; истязания, которым она подверглась, оказались делом рук не турецкой полиции, а царской охранки; девушка была армянка, но революционерка; артисты цирка действительно спрятали ее и перевезли через границу, только в обратном направлении — из Восточной Армении в Западную, то есть прямо в лапы турков. Последнее из боксерского варианта, конечно, вывести было невозможно, тут давалось понять, что она спешит в Швейцарию к Ленину.
У меня было две возможности: или примириться с боксерскими поправками, или вернуться в Ереван без диплома на посмешище Анаит.
Академию я закончил с оценкой «отлично».
Часть вторая. Ереван
По возвращении домой я застал там все в точно том же виде, в каком оставил в момент своего последнего отъезда, даже прошлогодний календарь продолжал красоваться на внутренней поверхности двери в туалет. Как бы застывшая мизансцена с Анаит и Жизель, курившими на веранде, напомнила мне группу Лаокоона, именно так они сидели и год, и два назад, и я подумал, что это и есть провинциальность. Только Геворк немножко вырос и уже неплохо играл в шахматы. Его кумиром, конечно, был Каспаров; я рассказал ему, что когда-то на сеансе одновременной игры свел вничью партию с Петросяном, и он удивленно спросил: «Разве Петросян умеет играть в шахматы?» Он подумал, что я имел в виду некого футболиста… Мне неоднократно говорили, что в детстве я был мальчиком замкнутым, но очень живым. Подобную характеристику я всегда находил странной, мне казалось, что замкнутость и живость должны друг друга исключать. Но теперь, глядя на Геворка, я осознал реальность такого сочетания: он тоже отличался горячностью, но, несмотря на это, наладить с ним контакт было почти невозможно, он постоянно существовал как бы отдельно, пребывая в своем собственном мире.
Отношения между людьми возобновляются с того места, на каком они в последний раз прервались: когда я уезжал в академию, мы с Анаит были на грани развода, и за минувшие два года в этом смысле ничего не изменилось. Считают, что разлука порождает тоску друг по другу; но если я сейчас по кому-то тосковал, то скорее по Кюллике. Еще в самолете я наивно представлял себе, как Анаит радостно меня встретит и самим своим поведением даст понять: начнем-ка жить с новой страницы. Как бы не так! Она даже толком на меня не посмотрела, а выражение ее лица было таким обиженным, словно я вернулся не с учебы, а с пьянки, с продолжавшегося два года подряд пиршества. Куда все-таки девается юношеская свежесть женщины, и почему ее так редко сменяет иная, духовная, красота! Мы познакомились с Анаит в университетские годы у моего приятеля, художника Арсена, которому она иногда тогда позировала (естественно, не обнаженной). Даже это было довольно смело, потому что на женщин-натурщиц в Ереване смотрели почти так же косо, как у мусульман. По сравнению с другими девушками из моего окружения Анаит и была самой отважной и независимой, даже своенравной — в ту пору это качество еще вызывало у меня восхищение. В Ереван она приехала по собственной инициативе, движимая каким-то романтическим патриотизмом, я ведь уже сказал, что она родилась на юге России. Мы оба учились на филологическом факультете, только я русской филологии, а Анаит — армянской. По окончании университета мы поженились, меня направили работать в редакцию молодежной газеты, Анаит же — в Матенадаран[11]. Первый пыл любви, правда, вскоре угас, но привязанность сохранилась, поэтому я был весьма потрясен, когда через некоторое время после рождения Геворка Анаит спросила, когда же у нас наконец будет отдельная квартира. Кажется, я даже рассмеялся от неожиданности: о какой квартире в условиях советской действительности мог мечтать молодой литератор, не будучи еще даже членом Союза писателей? Ведь сперва надо было обеспечить жильем всех государственных чиновников — милиционеров, военных, инспекторов ГАИ, работников госбезопасности, тунеядцев из министерств и горисполкомов, и только удовлетворив потребности этой большой и голодной шайки, да еще и сделав вслед за тем петлю к пролетариату, очередь могла дойти до интеллигенции, хотя и здесь инженеров предпочитали гуманитариям. И не забудем, что где-то в этой очереди стояла еще весьма большая группа людей, чьи права не особенно котировались, но кто компенсировал недостаток прав увесистостью кошелька: мясники и таксисты, официанты и продавцы овощей, наконец, подпольные предприниматели — даже советская власть оказалась не в состоянии полностью выкорчевать деловой дух моих соотечественников. По моим понятиям, мы даже неплохо устроились, Вазген, мой старший брат, недавно получил квартиру, благодаря чему у нас была просторная отдельная комната у моих родителей.
На самом деле Анаит ожидала от меня совсем другого — успеха (кажется, что для женщины это важнее даже оргазма). Но на какое особое внимание в Армении я мог рассчитывать со своей русскоязычной научной фантастикой да еще при своей неприличной молодости. Местные литературные критики, начиная с первых же моих публикаций, поглядывали на меня слегка сочувственно, как смотрят обычно на детей-инвалидов, иными словами, на людей, которым не повезло в жизни не по их вине. Элементарная корректность не позволяла относиться ко мне как к ренегату — трудно было б ожидать от семилетнего мальчика сознательности, заставившей его в первый школьный день вопить: «Не хочу в русскую школу, хочу в армянскую». Но считать меня совсем уж своим, то есть армянским писателем, развитое национальное чувство тоже не давало. Прочитав мою очередную новеллу, наш лучший поэт последнего времени, мастер верлибра Агарон всегда произносил одну и ту же фразу: «Превосходно! Если бы я писал по-русски, я это делал бы именно так!» Что означало: «У нас, армян, были великие поэты уже тогда, когда славяне еще жили в пещерах…» Совсем парией я себя все-таки не чувствовал, для этого у меня было слишком много товарищей по несчастью (или, как считал я сам, по счастью), на Ереван тысяч, по крайней мере, двести закончивших русскую школу армян уж точно, но по сравнению с большинством из них, например с физиками или инженерами, мне приходилось заметно тяжелее. Потому что если для физика или инженера хорошее знание русского языка служило в смысле карьеры не минусом, а плюсом, создавая возможности для более быстрого продвижения (ведь все специальные книги были по-русски) как дома, так и в метрополии (именно об этом и думали разумные родители, отправляя нас в русские школы), то в литературе предпочтение явно отдавалось своеязычным, так что если сейчас горланят, будто армяноязычную литературу в советское время ущемляли, то меня ущемляли куда больше. Хороша книга или плоха, но, если она была написана по-армянски, она имела намного больше шансов выйти в свет, да и происходило это заметно быстрее. К тому же я был не обычным писателем, а фантастом — вот если бы я писал столь распространенные в армянской литературе эпические скучища о вымирании села или нашей трудной истории, то мог бы попасть в первые строки издательских планов, даже несмотря на язык, но космос, чужие планеты, пришельцы и роботы — все это было предметом непонятным и подозрительным, каковой всегда имело смысл скорее оставить лежать в издательстве на подоконнике, чем отправить в типографию. Свои права мы, русскоязычные литераторы, тоже особо не отстаивали, это выглядело бы уже слишком верноподданически, и точно так же ведут или, вернее, не ведут себя мои оставшиеся нынче в Ереване коллеги по языку. Они не идут на пытки и не суют руку в огонь, дабы в городе оставили хоть несколько русских школ, потому что так поступают во имя принципов, язык же не принцип, а средство общения, что, увы, почему-то понимают опять-таки только те, для кого родной язык не является основным. Когда Анаит хотела меня ужалить, она говорила, что я словно граф Толстой, если бы тот написал всю «Войну и мир» на французском языке. Я на это отвечал, что, по моему мнению, русская литература от этого ничего особенного не потеряла бы, но Анаит считала, что я просто завидую графу, все-таки владевшему и родным языком…