Ода утреннему одиночеству, или Жизнь Трдата — страница 16 из 30

Если уж зашла речь о власти как таковой, то задним числом стало понятно, что это неразрешимая проблема. Ясно, что власть не должна быть в руках сатрапа — коммунистического, феодального или любого другого, но в руках идиота, статистически среднего гражданина, олицетворяющего демос, она тоже быть не должна. Демос отнюдь не во всем лучше сатрапа, а в чем-то заметно хуже, особенно что касается людей, с властью не связанных, потому что если сатрап один или их немного, то демоса, то есть идиотов, много, и их власть монолитнее. Быть диссидентом в сатрапские времена опасно, но зато у тебя есть много сторонников или, по крайней мере, сочувствующих, которые в пределах возможного оказывают тебе поддержку, быть же диссидентом в условиях демократии означает абсолютное одиночество, ибо против тебя весь демос. О сомнительном вкусе демоса я уже говорил, поэтому каждый человек, обладающий более или менее тонким аппаратом восприятия и вынужденный жить в условиях демократии, волей-неволей начинает мечтать о другом. Но если этот человек раньше жил при советской власти, он вообще уже не знает, о чем мечтать. Может показаться, что хорошо бы передать власть в руки экспертов, но тут мы сразу оказываемся перед трагическим, я бы сказал, вопросом: а как это сделать? Во-первых, кто способен решать, каким именно экспертам дать власть? Даже если мы оставим этот вопрос без ответа и просто представим себе положение, когда нужные эксперты уже выбраны (смею полагать, среди друзей того, кто этим озаботится), это нас тоже никуда не приведет, потому что не просматривается ни одного способа установления и сохранения такой власти, которая удовлетворяла бы умного человека. Демос хоть и глуп, но не настолько, чтобы ни с того ни с сего подпустить к власти кого-то, кто будет за него решать, что он должен делать со своей единственной бессмысленной жизнью. Ведь эксперты, если они идеалисты (а прагматик, кстати, в эксперты и не годится, потому что у него нет идеалов), придя к власти, начнут делать попытки интеллектуально и эмоционально его развивать (как это в своем роде, пусть неуклюже, старались сделать даже коммунисты), но разве демос интересует что-либо, кроме пива и закуски? Если взяться за поиск доказательств теории Дарвина, стоит внимательно рассмотреть демос — в нем сохранилось достаточно атавизмов как от амебы, так и от акулы. Демосом руководят инстинкты, поэтому в один момент он наверняка просто воспротивится тому, что из него хотят сделать. А это означает, что эксперты должны будут применить насилие (что, кстати, для них есть и единственный реальный способ прийти к власти) — но тогда сразу возникнет неразрешимое противоречие, потому что экспертам, как людям с более тонкой духовной структурой, насилие противно. Это логично, ибо, если насилие было б им по нраву, это означало бы, что структура их духа не тоньше, чем у демоса. Так или иначе, факт, что в ситуации, когда некий сатрап без колебаний пустил бы немножко крови, эксперт наверняка задумается, что делать. Это примерно та же дилемма, перед которой иногда оказываются роботы Азимова: с одной стороны, им запрещено причинять людям вред, с другой же — они видят, что, не причиняя кому-то вреда, они тем самым нанесут еще больший вред другим или ему же. Какое бы решение эксперт в такой ситуации ни принял, все они априори будут неверными, а это означает, что мы имеем дело уже не с настоящим экспертом, а с таким, который, чтобы сохранить авторитет и власть, вынужден будет в дальнейшем обратиться к мифологии и насилию, как и любой сатрап. Обычно из экспертов со временем и получаются сатрапы: демос превращает их в таковых.

Итак, мы видим, что без того социального слоя, который Платон называл стражами и который ныне называют силовыми структурами, не удержится ни одна власть. А это ставит эксперта перед еще одной дилеммой: ведь если он, как мы уже говорили, настоящий эксперт, иными словами, утонченная натура, следовательно, он не может не понимать сущности этого слоя, то есть в лучшем случае мы имеем дело с тунеядцами, а в худшем — с бандитами в законе, обычно же с их симбиозом. Стражи — это та категория людей, которые ни на что разумное не годятся, ни одной профессии выучиться не могут, а хорошо жить и показывать свои власть и силу хотят. Ясно, что ни один эксперт не может способствовать возникновению или существованию такого слоя, в противном случае он оказывается в глубоком моральном конфликте с самим собой. Существование тунеядцев-насильников компрометирует любую власть уже до ее прихода к власти, что и следовало доказать.

Когда был создан Конвент и начались митинги, я, конечно, всего этого еще не знал и скорее лишь интуитивно сторонился скопления народа — точно так же, как в детстве я предпочитал играм во дворе чтение книг, — но чем больше время обнажало скрывавшееся за ликами пламенных революционеров будничное честолюбие, тем сильнее я сомневался: будет ли новая власть заметно лучше прежней? То есть для кого-то она наверняка должна была оказаться лучше — но для кого-то другого, скорее всего, настолько же хуже. В мире всегда постоянное количество успехов и неудач, счастья и беды, вопрос лишь в том, между кем и как все это распределено. Что все богатство нельзя дать в руки добродетели уже потому, что в подобном случае стирается грань между этими двумя понятиями, нам уже несколько веков как известно из писем некого придуманного Монтескье восточного вельможи, но о самом простом и в простоте своей, как говорится, гениальном способе, как — а именно с помощью лотереи — каждый год перераспределять состояния и должности, внезапные возвышения до самого трона и столь же неожиданную опалу, даже любовь и смерть, об этом нам удалось прочесть только сравнительно недавно, когда цензура нам это наконец позволила. По крайней мере, вавилонский этот принцип, когда золото или виселицу дарует жребий, более захватывающ, романтичен и где-то даже более честен, чем пертурбации того же склада, которые производят, придя к власти, политические группировки. У коммунистов хватало родственников, друзей и одноклассников, которых следовало наделять кабинетами и печатями, и было б наивностью думать, что у Конвента их нет. Таким образом, смена власти наверняка принесла дивиденды тем людям, которые к этой власти пришли, и их близким, но я к таковым не принадлежал, да и не мечтал в их рядах быть. Деньги, разумеется, были нужны и мне, но я, дурак, хотел получать их за свой труд — проклятое советское воспитание. В общем, чем умнее человек, тем он глупее, и наоборот, в этом смысле я понимал самую примитивную часть тех, кто рвался к микрофонам: кто они были до Конвента? Никто. Смена власти для них была единственной возможностью избавиться от приставаний жены типа: «Как это Арам смог поступить в партию, а ты не можешь?» Сложнее обстоит дело с образованными, иногда даже с интеллигентными людьми, чем власть могла приманить их, этого я так и не понял.

Не отрицаю, наверняка среди тех, кто темпераментно и патетически мечтал вслух о лучшем будущем, были и такие, кто всерьез верил, что, в отличие от всех прочих известных до сих пор революций, настоящая является абсолютно правильной и справедливой и приведет ко всеобщему счастью и благополучию. Судьба подобных идеалистов после того, как их идеалы рушатся, что происходит всегда, особенно печальна: они оказываются перед выбором из трех, увы, одинаково скверных вариантов дальнейшего своего пути в жизни. Первый выглядит самым гладким — наконец-то отречься от своего идеализма и стать прагматиком, но именно он приводит к быстрейшему моральному и, как это ни парадоксально, часто и материальному краху, ибо человеку нельзя насиловать свою природу. Второй путь наитруднейший, тут идеалист, неизбежно разочарованный властью, победе которой он пожертвовал столько времени и сил, начинает, оставаясь верным своим идеалам, бороться уже с новой властью. Хотя свергнуть в течение одной жизни две власти — мероприятие весьма безнадежное, для идеалиста это все-таки наилучший выход, потому что позволяет остаться самим собой. Третий путь как будто самый перспективный, но в действительности самый трагичный: если идеалист, разочаровавшись во власти, вернется к своей профессии, которую он, уйдя в революцию, забросил, через какое-то время он обнаружит — да, отнюдь не сразу, в этом и кроется особое, я бы даже сказал, азиатское коварство подобного выбора, — что много самых важных лет пропало, испарилось, упущено и обратно их уже не вернуть.

Если для идеалистов-активистов революция, несмотря на свое величие и романтизм, все же как бы работа, по крайней мере, в том смысле, что ей сопутствуют всякие обязанности, то для легиона обывателей, который называют народом, это, наоборот, отпуск и не просто скучный процесс приобретения загара на берегу моря, а пир, постоянный, нескончаемый, большой-большой пир, где собираются не десять одноклассников, а десять тысяч (речь, конечно, не о школьном классе, а том, другом, в случае если мы имеем дело с социальной революцией), не сто, а сто тысяч соотечественников (при революции национальной) и где, вместо того, чтобы работать, чем уже и так сыты по горло, валяют дурака, болтают, восхваляют друг друга и, в особенности, свой народ как целое, иногда даже поют и танцуют (Ивар Юмисея писал мне, что в Эстонии это так и называлось — поющая революция), и это не день, не два, а долго, иногда много месяцев подряд. Правда, как все пиры, так и этот однажды закончится похмельем, и поскольку пир-то был длинный, то таковым будет и похмелье, порой на всю оставшуюся жизнь, — но до этого еще далеко, а пока пассивные участники пиршества получают от происходящего буквально физиологическое удовольствие, такое, какого никогда раньше не знали. Революцию совершают не во имя преобразований, ее вообще делают не ради будущего, истинной причиной революции всегда является она сама, ее аромат. Люди, которые всю жизнь ломали голову над тем, как в глазах других или самих себя — в зависимости от склада личности — оправдаться, почему они в очередной раз бросили очередную работу, освобождаются от этой изнурительной для духа задачи, революция дает им индульгенцию на лень и позволяет без всяких угрызений совести прожечь довольно большой кусок жизни. К тому же удовольствие, доставляемое революцией, заметно сильнее, чем то, что приносят дни рождения и даже свадьбы, оно ярче и глубже, оно проникает до мозга костей. Если на обычном пиру тебе посвящают лишь один тост, то на революционном таких тостов уйма; то, что они относятся не к лично тебе, а к твоему народу или классу целиком, уже неважно. Именно то обстоятельство, что участники революции собираются, чтобы слышать похвалу самим себе, объясняет, почему это время не терпит спорщиков, почему оно не только сметает с пути, но даже сбрасывает в пропасть каждого, кто осмеливается революцию критиковать, ее нельзя задевать точно так же, как на свадьбе не положено громко обсуждать неудачную прическу невесты или малый рост жениха. Революция давит, как клопов, всех, кто думает иначе, чем она.